А лермонтовский герой – Писатель повторяет дважды: «О чем писать?..» В первый раз, почти в начале диалога, на прямой вопрос Журналиста, просто повторяющий вопрос пушкинского Книгопродавца:
Заметьте, он просто копирует вступительный вопрос Пушкина!
Писатель Лермонтова вполне мог бы здесь продолжить разговор с Книгопродавцем. Но он отвечает своему Журналисту:
Если б мы даже рискнули поверить в это безличное «все», мы б и то не могли не вспомнить, что именно в «Разговоре» у Пушкина (и не только там) ругают ожесточенно «толпу», а фраза – «хвалили все домашний круг» уж слишком напоминает известные пассажи из «Онегина»: «Когда бы жизнь домашним кругом // Я ограничить захотел…» «Я модный свет ваш ненавижу // Милее мне домашний круг…» Не говоря уже о финальном, авторском признании в IX главе: «Мой идеал теперь // хозяйка, – Мои желания – покой, // Да щей горшок, да сам большой…» (Подчеркнут курсив Пушкина.) И сразу же лермонтовское «страшно надоели все» – обретает особый смысл.
Повторно то же самое «о чем писать?» – возникает у Лермонтова и после перепалки Читателя с Журналистом по поводу состояния журнальной литературы.
Вздохнем! «Судьбою несть // Давно нам тяжкие вериги», подчиняться всяким табу – только потому, что есть простые вещи, каких мы сами повелели себе – не замечать и не касаться. В этой работе и дальше, во второй ее части, – мы с этим не раз столкнемся еще. Возникнут совсем удивительные вещи. К примеру, скажет Читатель у Лермонтова:
Сразу ясно, что речь идет о присутствующем Писателе, о ком же еще? По простейшей драматической ситуации! Диалог происходит тогда, когда Журналист и Читатель пришли к Писателю навестить его – своего приятеля, в связи с болезнью… Но исследователь (Э. Г. Герштейн) почему-то считает, что речь не о нем. Ибо впрямую принимает читателя за кн. П. А. Вяземского – и тогда уж относит и слова его… к П. И. Козловскому – пятистепенному литератору пушкинской и лермонтовской поры, но зато прилежному автору «Современника», – и к рецензии означенного Козловского на… парижский ученый ежегодник. А почему Лермонтов, в предисловии к своему роману, столь важном для него, должен вести речь о Козловском и о парижском ученом ежегоднике – не спрашивайте! Это еще менее понятно, чем появление Хомякова вместо самого Лермонтова в роли Писателя.
Тут – «системная ошибка», как говорят в наше компьютерное время, но она неслучайна – напротив, симптоматична! Вся тирада Читателя относится, несомненно, к Писателю, который находится в комнате. Но содержит похвалу сугубо ироническую. Это подтверждается и точным, почти наверняка, наблюдением самой Герштейн, что Читатель Лермонтова как-то проецируется на князя П. А. Вяземского. Одно выражение «изрядный слог» несет, без сомненья, насмешливый оттенок. «Да, изрядно, изрядно… и чувств, и мыслей полнота… но – не Пушкин, не Пушкин!» – примерно так хвалили Лермонтова в пушкинском кругу до самой его смерти! Да и после тоже! Висковатов приводит письмо П. А. Плетнева Коптеву, писанное в годовщину смерти Лермонтова – через четыре года: «О Лермонтове не хочу говорить потому, что и без меня о нем говорят гораздо более, чем он того стоит. Это был после Байрона и Пушкина фокусник (подчеркнем! – Б. Г.), который гримасами своими умел напомнить толпе своих предшественников. В толпе стоял К(раевский). Он раскричался в „Отечественных записках“, что вот что-то новое и, следовательно, лучше Байрона и Пушкина. Толпа и пошла за ним взвизгивать то же. Не буду же я пока противоречить этой ватаге, ни вторить ей. Придет время, и о Лермонтове забудут, как забыли о Полежаеве».
Мы ведь никогда не задавались праздным вопросом – то есть казавшимся нам праздным: чего стоило, в сущности, человеку заявить себя великим поэтом – след в след Пушкину, почти над гробом Пушкина! Кстати, это письмо Плетнева, пожалуй, дает право утверждать, что мы угадали третьего участника разговора – Журналиста: это, безусловно, Краевский!
По драматургии сцены – а это у Лермонтова – именно сцена и драматургия – хотя и литературная, – эта самая тирада и взбесила Писателя! И он начинает говорить грубости! То есть высказывать свое кредо…
И тут, невольно, мы должны признать со всей очевидностью, «что вся сия тирада есть не что иное, как тонкая…» пародия на то, что сказано Поэтом у Пушкина – в «Разговоре» с ним Книгопродавца, а заодно и вызов – всему пушкинском кругу. Где так не любили новых поэтов – и новой поэзии. Правда, сделано это достаточно тонко – не придерешься, никакой прямой цитации, но смысл совершенно очевиден. Сравните:
С лермонтовским: «И рифмы, дружные, как волны, // Журча одна вослед другой, // Несутся бурной чередой…» Или: «На мысли, дышащие силой, // Как жемчуг нижутся слова…» Или… «Восходит чудное светило // В душе, проснувшейся едва…» – как-то странно – ритмом и характером фразы напоминает раннее пушкинское: «Погасло дневное светило…» (близкое по времени к «Разговору»). И Лермонтов Михаил Юрьевич, должно быть, потирал руки от удовольствия, что «его блистательная шутка дошла», – как говорил Ежи Лец про нашу с вами жизнь – как всего только шутку Господа Бога.
А почему ж мы не видим – этой прямой связи и этой пародии – вот уж столько лет?
Причин, как минимум, две. Во-первых, потомкам свойственно принимать эстафету, в том числе, и заблуждений современников, а во-вторых… В самом деле, трудно поверить, если дальше… у Лермонтова идут столь суровые строки:
– О ком это он?.. – Да что вы!.. Как можно-с!..
– Да, но… а что же он предлагает взамен?.. Этот странный человек?
Воот его кредо – собственное! И если считать, что в образе Писателя выведен кто-то другой – не автор «Героя нашего времени» (например, Хомяков) – то мы должны признать и то, что в России в тот момент было, как минимум, два великих писателя, которые могли сказать это от своего лица.
Перед нами в самом сжатом – в почти обнаженном виде – вся концепция творчества, предложенная Лермонтовым. А он продолжает:
Положите рядом 40-е Примечание к «Онегину»! Там, где Пушкин приводит сокращенный в основном варианте, но оставленный в Примечаниях финал VII главы…
и вы убедитесь вновь в этой странной манере нашего героя «договаривать за Пушкина» – но так, чтоб сказанное меняло знак на обратный!
А как же тогда известное всем: «Перед Пушкиным он благоговеет и больше всего любит „Онегина“ (Белинский)?» И ясно, что «любил» и «благоговел» – как же иначе? Если без любви – разве можно так спорить – с такой яростью – и так знать Пушкина?!.
П. В. Анненков писал в «Замечательном десятилетии»: «Выдержка у Лермонтова была замечательная: он не сказал никогда ни одного слова, которое не отражало бы черту его личности, сложившейся, по стечению обстоятельств, очень своеобразно; он шел прямо и не обнаруживал никакого намерения изменить свои горделивые, презрительные, а подчас и жестокие отношения к явлениям жизни на какое-либо другое, более справедливое и гуманное представление их. Продолжительное наблюдение этой личности забросило в душу Белинского первые семена того позднейшего учения, которое признавало, что время чистой лирической поэзии, светлых наслаждений образами, психическими откровениями и фантазиями творчества миновало и что единственная поэзия, свойственная нашему веку, есть та, которая отражает его разорванность, его духовные немощи, плачевное состояние его совести и духа. Лермонтов был первым человеком на Руси, который навел Белинского на это созерцание…»
Не забудем, что это еще и слова первого биографа Пушкина!
Да, но это особое «состояние» никак нельзя было выразить при помощи только…
Так же… «язык простой и страсти голос благородный» – были для этого решительно непригодны. И это никак не могло стать девизом литературы лермонтовской поры. Когда искусство запутывается в каких-то внутренних сложностях, когда эти сложности, уже сами по себе – и независимо от предмета – становятся самоцелью, чистым формотворчеством – тогда, пожалуй! Тогда начинают говорить о «простоте» и о «расставании с ложной мишурой». Но хаос невыразим – вне самого хаоса! «Разорванность, духовные немощи… плачевное состояние совести и духа» не переводимы на язык «страсти благородной»…
Искусство развивается циклами. Оно наступает и пятится назад, уходит от истоков и вновь норовит вернуться к ним. К прежней посылке – но на другом витке. И в тот момент, когда, допустим, живопись достигла искомого рубежа… «остановила мгновение», почти-почти выразила собой его – в тот же момент, и среди тех же художников, появляется некто – и, может, не один, а несколько, – кто готов начать немедля опасный спуск с горы – с вершины, достигнутой только что с таким трудом… возвращение – к условному миру и условному языку. Так было с постимпрессионизмом в живописи – в конце прошлого века. Так было в нашем веке – с крушением неореализма в кино – переворотом, который был совершен крупнейшими из неореалистов.
Повторим! Эта забота Лермонтова о «неприготовленном взоре» оказалась чем-то новым. На столетия вперед. Представьте себе Достоевского с его открытиями «бездн и язв духа», которого вдруг взволновала опасность смутить чей-то «неприготовленный взор».
В свое время прекраснодушье наших предков оставило нам в наследство нечто трудно выразимое словами – с чем, тем не менее, много лет мы должны были считаться, – представление о некоем «Гоголевском периоде русской литературы». – Коего никогда не было и в помине – и не могло быть. Гоголь был один – и остался один. Его никто не понял. Он и сам себя не слишком хорошо понимал! Подлинные последователи Гоголя пришли много поздней – и он бы первым отшатнулся от них. Мало кто был так одинок и остался одинок в литературе, как Гоголь… И если говорилось о «Гоголевском периоде» – совсем непонятно было, с какого боку в нем мог примоститься Лермонтов.
Или для него нужно было придумывать еще один период. Особый.
Но все это – чушь, конечно. Был всего один период – пост-Пушкинский. И он длился больше полувека – до конца XIX, а может, дольше. Тынянов где-то сказал, что после Пушкина весь девятнадцатый век русской литературы только и делал, что боролся с Пушкиным.
Спор шел, конечно, не с самим Пушкиным, – но с художественной системой Пушкина. С пушкинским ощущением мира.
4
Лучшим рассказом Лермонтова стал бы, верно, «Штосс», если б автор успел дописать его. То есть то, что мы называем «Штосс»: «У графа В. был музыкальный вечер». Рассказ навеян, конечно, «Портретом» Гоголя – больше нежли чем-нибудь. (Иные определяли ему в отцы Гофмана. Не знаю. Мне легче отталкиваться от Гоголя.) Тема: проигрыш возлюбленной в карты. Тот же художник – только Лугин. Тот же портрет, случайно доставшийся герою о казавшийся вдруг в центре происходящего. Интересно сопоставить описания лиц на портретах… У Гоголя: «Это был старик с лицом бронзового цвета, скулистым, чахлым; черты лица были схвачены в минуту судорожного движения и отзывались не северною силою. Пламенный полдень был запечатлен в них. Он был драпирован в широкий азиатский костюм…»