Избранное (Дорога. Крысы. Пять часов с Марио) - Мигель Делибес 11 стр.


Она намекала на роды, последовавшие слишком скоро после свадьбы, но экономка дона Антонино, маркиза, справедливо возразила, что если бы это было так, то бог наверняка наказал бы и Ирену, Перечницу-младшую, которая оскоромилась еще почище, а между тем с ней ничего не случилось.

В то время Даниэлю-Совенку было всего только два года, а Роке-Навознику четыре. Спустя пять лет они начали заходить к Кино, возвращаясь домой после купания в Поса-дель-Инглес или ловли раков и мальков. Однорукий был сама щедрость и за пять сентимо наливал им большую кружку сидра из бочонка. Уже тогда таверна Кино приходила в упадок. Однорукий не платил по векселям, и поставщики переставали отпускать ему товар. Герардо-Индеец не раз давал поручительство за него, но, не видя со стороны Однорукого никакого старания исправиться, через несколько месяцев оставил его на произвол судьбы. И Кино-Однорукий начал, что называется, перебиваться из кулька в рогожку — дела его шли все хуже и хуже. Но что верно, то верно, словоохотливости он не потерял и продолжал угощать посетителей тем немногим, что у него оставалось.

Роке-Навозник, Герман-Паршивый и Даниэль-Совенок обычно усаживались рядом с ним на каменной скамье у двери таверны, выходившей на шоссе. Кино-Однорукому нравилось болтать с ребятишками больше, чем со взрослыми, наверное, потому, что в конечном счете он и сам был большой ребенок. Случалось, в разговоре всплывало имя Мариуки, а с ним и воспоминание о ней, и тогда у Кино-Однорукого увлажнялись глаза, и, чтобы скрыть волнение, он похлопывал себя культей по подбородку. В таких случаях Роке-Навозник, враг слез и сентиментов, ни слова не говоря, вставал и уходил, уводя с собой обоих друзей, которые, как пришитые, повсюду тянулись за ним. Кино-Однорукий озадаченно глядел им вслед, не понимая, что заставило мальчишек так внезапно покинуть его без всяких объяснений.

Никогда Кино-Однорукий не хвастался перед ребятами тем, что одна женщина покончила с собой из-за него, и даже не упоминал об этой истории. Если Даниэлю-Совенку и его друзьям было известно, что Хосефа нагишом бросилась с моста в реку, то узнали они об этом от Пако-кузнеца, который не скрывал, что ему нравилась эта женщина и что если бы она пошла ему навстречу, то была бы теперь второй матерью для Роке-Навозника. Но если она предпочла смерть его могучей груди и рыжим волосам, то тем хуже для нее.

В те времена, когда в таверне Кино можно было за пять сентимо получить большую кружку сидра, любопытство трех друзей всего более разжигала культя Однорукого: им хотелось знать, как он лишился руки. Это была простая история, и Однорукий просто рассказывал ее.

— Знаете, это брат меня обкорнал, — говорил он. — Мой брат был лесорубом. На конкурсах он всегда получал первую премию. Он перерубал толстый ствол в несколько минут, быстрее всех. Он хотел быть боксером.

Когда Кино-Однорукий упоминал о призвании своего брата, внимание мальчишек возрастало. Кино продолжал:

— Понятное дело, это произошло не здесь. Это произошло в Бискайе пятнадцать лет назад. Знаете, Бискайя отсюда недалеко. Вон за теми горами. — И он указывал на окутанную туманом вершину Пико-Рандо. — В Бискайе все мужчины хотят быть сильными, и есть много действительно сильных. Мой брат был самым сильным в селении, он всех побивал, поэтому и хотел стать боксером. Как-то раз он мне сказал: «Кино, придержи-ка этот ствол, я разрублю его четырьмя ударами». Он часто меня об этом просил, хотя четырьмя ударами стволы никогда не разрубал. Это только так говорилось. В тот день я крепко прижал ствол, но, когда брат занес топор, я протянул руку, мол, чуть подальше, а то на сук попадешь, и — раз!.. — Три детских мордочки выражали в эту минуту одинаковое волнение. Кино-Однорукий с нежностью смотрел на свою культю и улыбался. — Рука отлетела, как щепка, метра на четыре, — продолжал он. — И когда я сам подошел поднять ее, она была еще теплая и пальцы корчились, как хвост у ящерицы.

Навозник, дрожа, спрашивал:

— Тебе не будет неприятно, Однорукий, показать мне поближе культю?

— Наоборот, — говорил Кино и, улыбаясь, протягивал искалеченную руку.

Трое детей, ободренные любезным согласием Однорукого, рассматривали обрубок со всех сторон, щупали его, залезали грязными ногтями в ямки и складки, обменивались замечаниями и, наконец, оставляли культяпку на столе, как ненужный предмет.

Мариука, дочь Однорукого, была вскормлена козьим молоком, и Кино сам делал для нее рожки, пока ей не исполнился год. Когда ее бабушка по материнской линии как-то раз заикнулась о том, что могла бы взять девочку на свое попечение, Кино-Однорукий принял это так близко к сердцу и так осерчал, что с этого дня перестал разговаривать с тещей. В селении уверяли, что Кино обещал покойной не отдавать дочь в чужие руки, даже если ему придется самому кормить ее грудью. Даниэлю-Совенку это казалось явным преувеличением.

Мариуку-уку, как ее звали в селении в знак того, что для окружающих она как бы отголосок покойной Мариуки, любили все, кроме Даниэля-Совенка. Это была девочка с голубыми глазами, золотыми волосами и веснушками, испещрявшими верхнюю половину лица. Даниэль-Совенок знал ее так давно, что первое знакомство уже изгладилось из его памяти. Но он помнил Мариуку-уку еще крохой лет четырех, вертевшейся в праздничные дни поблизости от сыроварни.

У матери Даниэля-Совенка девочка пробуждала неудовлетворенный материнский инстинкт. Ей хотелось иметь дочку, пусть даже веснушчатую, как Мариука-ука. Но это было уже невозможно. Дон Рикардо, доктор, сказал ей, что после аборта она больше не забеременеет. Ее утроба старела, не суля никаких надежд. Вот почему мать Даниэля-Совенка чувствовала к сиротке почти материнскую привязанность. Когда она видела, что та слоняется возле сыроварни, она звала ее и усаживала за стол.

— Мариука-ука, — говорила она, гладя ее по головке, — хочешь, дочка, немножко творога?

Девочка кивала. Мать Совенка заботливо ухаживала за ней.

— Маленькая, а сахару не добавить? Сладко?

Девочка опять кивала, не говоря ни слова. Когда она съедала лакомство, мать Даниэля интересовалась повседневным обиходом в доме Кино.

— Мариука-ука, кто тебе, дочка, стирает одежду?

— Отец.

— А кто тебе стряпает еду?

— Отец.

— А кто тебе расчесывает косы?

— Отец.

— А кто тебе моет лицо и уши?

— Никто.

Мать Даниэля-Совенка брала жалость. Она вставала, наливала воды в таз и мыла уши Мариуке-уке, а потом тщательно расчесывала ей косы, приговаривая: «Бедная девочка, бедная девочка, бедная девочка…» Окончив эту операцию, она легонько шлепала ее по полке и говорила:

— Ну вот, дочка, ты и покрасивела.

Девочка слабо улыбалась, и тогда мать Даниэля-Совенка брала ее на руки и принималась неистово целовать.

Может быть, на Даниэля-Совенка, который был не очень-то расположен к девочке, влияла эта неумеренная нежность матери к Мариуке-уке, вызывая у него неосознанное чувство ревности. Впрочем, нет. Даниэля-Совенка просто злило, что маленькая Ука во все совала свой нос и назойливо вмешивалась в дела, которыми девчонкам заниматься не пристало и которые ее не касались.

Правда, Мариука-ука пользовалась завидной свободой, даже немножко дикарской свободой, но все же она была девчонка, а девчонка не может делать то, что делали они, да и они не могли говорить про «это» при ней — это было бы неловко и неуместно. Однако Даниэлю-Совенку было ни тепло, ни холодно от того, что его мать любила ее и по воскресеньям и праздникам угощала сладким творогом. Его только раздражало, что Мариука непрестанно заглядывает ему в лицо и всячески старается приобщиться к его жизни.

— Совенок, куда ты сегодня пойдешь?

— К черту. Хочешь со мной?

— Да, — отвечала девочка, не думая о том, что говорит.

Роке-Навозник и Герман-Паршивый смеялись и дразнили Даниэля-Совенка — мол, Ука-ука влюблена в него.

Однажды он, чтобы отделаться от девочки, дал ей монетку и сказал:

— Ука-ука, возьми эти десять сентимо и ступай в аптеку, скажи, чтобы меня взвесили.

Ребята ушли в горы, а когда они уже затемно возвращались, Мариука сидела на пороге сыроварни, терпеливо поджидая их. Увидев ребят, она подошла к Совенку и вернула ему монету.

— Совенок, — сказала она, — аптекарь говорит, что если ты хочешь взвеситься, то должен прийти сам.

Три друга хохотали до упаду, а она озадаченно смотрела на них своими ясными голубыми глазами, по-видимому не понимая, почему они смеются.

Уке-уке подчас приходилось призывать на помощь всю свою хитрость, чтобы побыть с Совенком.

Однажды вечером они встретились на шоссе.

— Совенок, — сказала девочка. — Я знаю, где есть гнездо соек. Там уже оперившиеся птенчики.

— Скажи мне, где оно, — ответил он.

— Пойдем со мной, и я тебе покажу, — сказала она.

И на этот раз он пошел с Укой-укой. Всю дорогу девочка не сводила с него глаз. Тогда ей было только девять лет. Даниэль-Совенок чувствовал на себе ее взгляд, буравивший его, как шильце.

— Ука-ука, какого черта ты так смотришь на меня? — спросил он.

Она застыдилась, но глаз не отвела.

— Мне нравится на тебя смотреть, — сказала она.

— Не смотри на меня, слышишь?

Но девочка либо не слышала, либо не обратила на это внимания.

— Я тебе говорю, чтобы ты не смотрела на меня, не слышишь, что ли? — повторил он.

Тогда она опустила глаза.

— Совенок, — сказала она. — Это правда, что тебе нравится Мика?

Даниэль-Совенок покраснел как рак, и у него застучало в висках. Он на минуту замешкался, не зная, следует ли в таких случаях сердиться или, наоборот, нужно улыбнуться. Но кровь продолжала пульсировать в висках, и, чтобы не тянуть, он решил возмутиться. Однако он позаботился скрыть свое замешательство, притворившись, что зацепился за изгородь, которой был обнесен луг.

— Тебе нет дела, нравится мне Мика или нет, — сказал он.

Ука-ука несмело проговорила:

— Она старше тебя. На десять лет старше.

Они поссорились. Даниэль-Совенок оставил Мариуку-уку одну на лугу, а сам вернулся в селение, даже не вспоминая о гнезде соек. Но весь вечер он не мог забыть слова Мариуки-уки. Ложась спать, он почувствовал какое-то странное внутреннее беспокойство. Но взял себя в руки. Уже в постели он вспомнил, что кузнец много раз рассказывал им историю Перечницы-младшей и Димаса и всегда начинал так: «Мошенник был на пятнадцать лет моложе Перечницы…»

Даниэль-Совенок улыбнулся в темноте. Он подумал, что то же самое может произойти и с ним, и заснул с ощущением веяния безмятежного, удивительного счастья.

XII

Дядя Аурелио, брат матери, написал им из Эстремадуры. Дядя Аурелио уехал в Эстремадуру, потому что у него была астма и ему не подходил сырой климат долины, где давала себя знать близость моря. В Эстремадуре климат был суше, и дядя Аурелио чувствовал себя лучше.

Он работал погонщиком мулов в большом имении, и хотя платили ему немного, зато у него был даровой кров и сельскохозяйственные продукты по дешевой цене. «По нынешним временам большего нельзя и требовать», — написал он им в первом письме.

У Даниэля-Совенка сохранилось лишь смутное воспоминание о дяде Аурелио. Он помнил только, как тот отдувался и пыхтел, точно паровоз на подъеме. Дядя каждый день клал себе компрессы на грудь и вдыхал пары эвкалиптовой настойки, но, несмотря на это, переставал тяжело дышать только летом, в самую сухую пору, продолжавшуюся недели две.

В последнем письме дядя Аурелио писал, что посылает малышу герцога, которого поймал живым в оливковой роще. Даниэль-Совенок даже вздрогнул, когда, читая письмо, дошел до этого места. Он вообразил, что дядя послал ему багажом кого-то вроде дона Антонино, маркиза, с орденами, медалями и значками на груди. Он не знал, что герцоги разгуливают по оливковым рощам, и тем более, что погонщики мулов могут безнаказанно ловить их, как зайцев.

Отец рассмеялся, когда он высказал ему свои страхи. Даниэль-Совенок про себя обрадовался, что рассмешил отца, который в последние годы всегда ходил с кислым видом и не смеялся, даже когда цыгане разыгрывали комедии и паясничали на площади. Посмеявшись, отец разъяснил:

— Герцог — это гигантская сова, филин. Он служит прекрасной приманкой при охоте на коршунов. Когда он прибудет, я возьму тебя на охоту на Пико-Рандо.

В первый раз отец обещал взять его с собой на охоту. А ведь Даниэль не скрывал от него своего горячего желания поохотиться.

Каждый год, как только открывался охотничий сезон, сыровар садился на товарно-пассажирский поезд и уезжал в Кастилию. Через два дня он возвращался с одним-двумя зайцами и целой связкой куропаток, которую неизменно вывешивал из окна своего купе. Перепелок он не стрелял — говорил, что они не стоят патрона и что таких птиц либо убивают из рогаток, либо не трогают. Он их не трогал. Совенок убивал их из рогатки.

Когда отец возвращался с охоты — это бывало в начале осени, — Даниэль-Совенок приходил встречать его на станцию. Куко, станционный смотритель, сообщал ему, придет ли поезд точно по расписанию или опоздает. Но во всех случаях Даниэль-Совенок затаив дыхание, с бьющимся сердцем ждал, когда из-за поворота покажется дымящий паровоз. По связке куропаток он всегда сразу находил вагон, в котором ехал отец. На платформе отец отдавал ему ружье и трофеи. Для Даниэля много значило это проявление доверия, и хотя нести ружье было не фунт изюму и Совенка подмывало пощелкать курками, он сохранял степенность, подобающую охотнику.

Дома он не отходил от отца, пока тот чистил и смазывал ружье, и задавал ему нескончаемые вопросы, на которые отец отвечал или нет, смотря по настроению. Но всякий раз, когда речь заходила о полете куропаток, он, подражая им, делал «Пррр», так что у Даниэля-Совенка в конце концов возникло убеждение, что куропатки, летая, должны делать «Пррр» и не могут без этого обходиться. Он рассказал это своему другу Паршивому, и у них вышел горячий спор, потому что Герман утверждал, что куропатки действительно производят шум при полете, особенно зимой и в ветреные дни, но что они делают «Фррр», а не «Пррр», как говорили Совенок и его отец. Им не удалось убедить друг друга в своей правоте, и в тот вечер они разругались.

Такое же удовольствие, как триумфальное возвращение отца с парой зайцев и полудюжиной куропаток, вывешенных из окна вагона, Даниэлю-Совенку доставляла и встреча с сучкой Тулой, кокер-спаниелем, после двух или трех дней ее отсутствия. Тула одним прыжком выскакивала из поезда и, увидев Даниэля, клала ему передние лапы на грудь, а языком облизывала лицо. Он гладил ее и дрожащим от волнения голосом говорил ей ласковые слова. Придя домой, Даниэль-Совенок выносил во двор старую жестянку с остатками еды и посудину с водой и с умилением следил за пиршеством собаки.

Даниэля-Совенка интересовало, почему в долине нет куропаток. Ему приходило в голову, что, будь он куропаткой, он не покидал бы долины. Он с восторгом взмывал бы над лугами и наслаждался бы, созерцая с высоты горы, густые каштановые и эвкалиптовые рощи, сгрудившиеся в кучу каменные дома селений и рассеянные там и тут белые хуторки. Но куропаток, видно, это не манило, и они предпочитали всем прочим удовольствиям возможность легко добывать обильную пищу.

Отец рассказывал ему, что однажды, много лет назад, у Андреса-сапожника улетела пара куропаток, и, угнездившись на горе, они вывели птенцов. Несколько месяцев спустя местные охотники сговорились устроить на них облаву. Собралось тридцать два человека с ружьями и пятнадцать собак. Подготовились самым тщательным образом, ничего не забыли. Отправились из селения рано утром и лишь к вечеру набрели на гнездо куропаток. Но там оставалась только самка с тремя тощими, голодными птенцами. Они без сопротивления дали себя убить. Однако тридцать два охотника перессорились из-за этих четырех трофеев, и дело кончилось тем, что между ними началась настоящая перестрелка. В этот день среди охотников было чуть ли не больше жертв, чем среди куропаток.

Назад Дальше