Грунька скорбно оглядела груду обгоревшего тряпья, подняла голову и только сейчас заметила за оградой толпу любопытных сельчан, а у самой калитки — знакомые зарёванные мордашки своих единоутробных сестёр. И тут Груньке впервые сделалось по-настоящему тошно, горько, невыносимо обидно, стало жалко себя, непутёвую, глупую, невезучую дурёху-горемычницу. Она завыла, заголосила, запричитала, точь-в-точь как матушка Матрёна Селивёрстовна на прошлогодних отцовских похоронах.
Председатель Вахрамеев мягко, но крепко положил ей руку на плечо:
Ладно, гражданка, перестань реветь! Обойдётся — у тебя вся жизнь ещё. Двигай вперёд.
— А как же развод? Оформите? — сквозь слёзы спросила Грунька.
— Пара пустяков! — рассмеялся Вахрамеев. — Дело в том, что твоё замужество не оформлено в законном порядке, ещё не получено разрешение на брак с иностранцем. Мы его просто не будем регистрировать и вся недолга.
Через час из итээровского городка вдоль берега Шульбы в село шествовала живописная процессия: впереди тётка Матрёна вела на верёвке пегую "продуктивную" Бурёнку, а следом, пятка к носку, семенили все пятеро сестёр, и у каждой в охапку остатки домашнего скарба: вёдра, чайник, вилки-ложки, сковородки, коромысло — всё, что не билось, не ломалось, не горело и надёжно обещало устойчивое будущее.
Бурёнка шагала неспешно, важно, уверенно ставя раздвоенные копыта, и, когда временами задерживалась, чтобы полакомиться придорожными лопухами, вся компания благоговейно останавливалась, замирала, слушая вкусное похрустывание травы.
Глава 20
Викентий Фёдорович Шилов не любил вспоминать своё детство. Необузданная деспотическая любовь родителей рано сформировала в нём неприязнь ко всему, что давит и закабаляет, уже гимназистом он наглухо замкнулся в себе, ощетинился на весь мир. Он считался вундеркиндом, а это требовало сдержанности и давало право на жестокость.
Его всегда занимали потёмки человеческой психики — вопиющая непоследовательность и дисгармония рядовой натуры. Ему нравилось делать пакости, обставляя их таким образом, что именно ему же потом лизали руки в знак благодарности.
Вероятно, он далеко бы пошёл, если бы родился в другое время. Старый мир рушился, и под его обломками хрустели человеческие судьбы, выживали лишь те, кто сумел заранее переориентироваться. Он не испугался и не собирался меняться — верил в свою судьбу. И ещё верил в то, что такие, как он — непримиримо последовательные, навсегда одержимые — нужны обществу в любые времена.
И не ошибся: примитивно-напыщенные народнические взгляды отца, демократствующего присяжного поверенного, молодой Шилов сумел удобненько трансформировать в прокрустово ложе девизов эсэра-боевика (отрубив и отбросив кое-что из явно крикливого, архаического), а ещё позднее, тоже без труда, приспособил всё это к красному сундуку идейного багажа приверженцев Троцкого. Ему особенно нравилось, что безудержную брызжущую энергию самовосхваления Троцкий выдавал за "кипучую революционную страстность".
В конце концов, он видел прямую преемственность в главном: не массы, а выдающиеся одиночки решали судьбы истории. Народные массы лишь создавали фон, бесконечно варьировали рецепты и компоненты гигантской социальной каши, которую варили опытные, изощрённые и прозорливые повара-вожди. Что касается идей и лозунгов, то это были своего рода специи и соусы, придававшие остроту, привкусы так называемой классовой борьбе. И не более того. Торчать и держаться, даже если захлёстывает девятый вал, советовал когда-то Троцкий… Ну, а смысл? Именно в этом и смысл. Рассуждающий становится дряблым. Если и размышлять, то только о том, как успешнее, лучше, рациональнее исполнить своё высокое предназначение. Как надёжнее торчать…
Шилов усмехнулся, подумав, что в этом "торчании" есть нечто унизительное, рабски подавляющее и обезличивающее. Может, он и в самом деле похож на эдакий длинный, кованный в специальной кузнице "крепёжный гвоздь", наподобие тех, которыми сшивают брёвна избяных венцов деревенские плотники? Его усердно "забили" в далёкой Черемше германские генштабисты (для порядка поставив крестик на секретной оперативной карте). Забили и… забыли. Забавная игра слов, за которой кроется мрачная тревожность (уже пятую неделю никаких сигналов на условленной волне). Да и он пока совершенно не готов к действию. Надо полагать, в Берлине рассматривают эти недели, как его своеобразный "пусковой период", потому не тревожат указаниями (он в них, собственно, и не нуждается).
Его предупредили насчёт возможного сокращения сроков задания: приказ может поступить неожиданно — и через год, и через несколько месяцев. А может, и завтра — этого никто не знает.
А у него ничего нет, кроме общего плана. Схематичного и расплывчатого. Собственно говоря, у него пока не было даже общей аналитической картины, содержащей конкретное знание обстановки, на которой следовало базировать план действий.
Шилов уже несколько вечеров допоздна засиживался в своём кабинете — квадратной комнате с широкими окнами. Дом стройуправления именно здесь опасно близко выходил к самому торцу утёса, и директорский кабинет парил над провалом, врезался углом в ветреный упругий простор, В кабинете всегда было свежо, чуть-чуть неуютно от гуляющего лёгкого сквозняка — табачный дым тут не держался, оставался только запах.
Но зато был вид, от которого с непривычки захватывало дыхание: пугающая пустота за подоконником, а чуть выше — безбрежная густая синева воды, вся в живых переливах белёсых волн, будто торопливо убегающих к черте далёких хребтов.
В сумерках оживала иная красота: вспыхивал и висел над ущельем ажурный огненный мост, позднее в чернильной темноте он казался нереальным, фантастическим — эдакой вычурной цепочкой-украшением, парящей в ночи между небом и землёй. Впрочем, если присмотреться, белый гребень плотины всё-таки был виден меж рядами огней, и это тоже вызывало смутное волнение: чем не начало его личного "большого огненного пути" в будущее?
Иногда, распахнув окно, Шилов курил папиросу и долго глядел на плотину, усмехаясь, не сдерживая затаённого торжества: в эти мгновения он чувствовал себя историческим палачом, призванным свершить исторический приговор… Временами ему даже казалось, что серый бетонный колосс вздрагивает под его прищуренным взглядом.
Однако он понимал и хорошо представлял реальность: от приговора до исполнения — дистанция очень большого размера. Щелчком отбросив в темноту горящую папиросу, он возвращался к столу, чтобы снова и снова преодолевать эту дистанцию, и садился за схемы, чертежи и расчёты.
Его интересовало всё — от первого колышка до сегодняшнего дня — всё, чем жила и дышала плотина. От подготовки фундамента, забивки шпунта и цементационной завесы до укладки в секции бетонных блоков по вчерашней рабочей сводке. Он знал напряжение каменных ряжей по отводьям плотины, знал все места, где "фильтрует" бетон и монолит даёт ощутимую течь, математически точно рассчитал водяной напор на решётки водосбора и приёмной камеры гидротоннеля местной ГЭС — он многое уже знал. Но пока не знал, не сумел ещё определить наиболее уязвимое место обречённого бетонно-каменного монолита. А оно должно быть, потому что своим творениям человек обязательно передаёт свои достоинства и слабости, в том числе и пресловутую "ахиллесову пяту".
В сущности, он в одиночестве решал архисложную задачу, пытаясь разрушить то, что создавалось сотнями людей в течение нескольких лет. Неправда, что разрушать легче, чем создавать: разрушение столь же сложно, как и созидание, только здесь счёт идёт не на физическую, а на интеллектуальную силу.
Неожиданно зазвонил телефон, и Шилов машинально взглянул на часы: без четверти двенадцать. Интересно, кому он понадобился в самую полночь?
— Слушаю.
Как ни странно, на другом конце провода оказался завкон Корытин: нельзя было не узнать его тяжкого медвежьего сопения.
— Я слушаю! — громко повторил Шилов. — Ну, говорите.
— Добрый вечер, Викентий Фёдорович. Мне передали, что вы разыскивали меня. Так я на проводе.
Язык у завкона явно заплетался опять, кажется, напился, мерзавец.
— Я вас разыскивал вечером. А сейчас уже полночь, — сухо сказал Шилов и отстранил трубку: показалось, что от неё крепко несёт водочным перегаром.
— Прошу извинения. Так сказать, нижайше… — бормотал Корытин. — Однако осмелюсь доложить, был при исполнении. Так сказать, при исполнении своего гражданского долга. Весьма прискорбного… — Шилову послышалось, что завкон пьяно всхлипнул в трубку.
— Что вы буровите, Корытин?
— Точно так, Викентий Фёдорович! Воистину и всенепременно преисполнен скорби. По причине печальных похорон, а также товарищеских поминок. Царствие небесное… — Корытин опять всхлипнул.
— Да объясните толком, чёрт побери! Кого хоронили?
— Незабвенного товарища Савоськина, нашего конюха. Да будет пухом ему земля! Намедни угорел прямо в своей бане — доглядеть некому было, бобылём жил. К тому же под хмельком отправился париться — любил выпить покойничек, был за ним грех. Ай-ай-ай!.. Такой работник был справный, такой надёжный мужик…
— Ладно, не расстраивайтесь, — кашлянул Шилов и подумал, что умирать конюху, может, ещё и не время было: следователь-то уехал спокойно, даже не копнув этого дела. Впрочем, кто его знает — ведь интересовался, очень даже многозначительно "удочки закидывал".
— Жалко, — неожиданно трезво сказал Корытин. — Человек всё-таки, не тварь безъязыкая.
— Все мы там будем, — меланхолично заметил Шилов. — Давайте говорить о деле. Прошу завтра к семи подать мне ходки — поеду на рабочий сбросовый туннель.
— Завтра воскресенье, Викентий Фёдорович.
— Это не ваше дело. Для меня — рабочий день. Кучера не надо, сам управлюсь, пускай отдыхает.
— Слушаюсь.
Шилов походил по кабинету, уложил в сейф бумаги, закурил, поглядывая на часы: ждал двенадцати, ждал последние известия. Затем включил радио.
Уже первые слова из репродуктора заставили его снова вскочить. Он почувствовал внезапную стеснённость в груди, звенящую встревоженную радость: "Ожидается решительное наступление на Мадрид, ожидается вмешательство итало-германских войск…"
Рывком распахнув окно, он безбоязненно сел на подоконник, жадно втягивая холодный сырой воздух ущелья. Пусть эти слова услышит и дремлющий внизу самоуверенный бетонный великан, пусть услышит и поймёт, что в этих фразах тают надежды на последнюю отсрочку его приговора!
Счастливая догадка молнией сверкнула в возбуждённом мозгу: так вот чем объясняется долгое радиомолчание берлинских наставников! Им сейчас просто не до него: наци, кажется, начинают заваривать настоящую бучу-кашу в глобальном масштабе! Но это значит, что в самое ближайшее время лобастые стратеги отдёрнут шторку на оперативной карте и начнут пересчитывать все "забитые" ранее "гвозди" в отдалённых местах! Вспомнят и о нём "воистину и всенепременно", как выражается этот белогвардейский кретин Корытин.
Спешить и действовать! Уже сейчас, немедленно. Шилов метнулся к телефону, но, когда услыхал сонный голос телефонистки, сразу осадил себя: спокойно, без спешки, без паники! Усталым голосом назвал квартиру Коры-тина. Тот долго не отвечал, а когда взял трубку, с минуту сердито кхекал, отхаркивался:
— Ну какого дьявола? Чего надо?
А ведь он совсем не пьян, сообразил Шилов, странно, не успел же выспаться за десять минут? Тоже мне артист с цыганской харей.
— Это я, Шилов. Значит, так: на завтра обстановка изменилась. Вместо тележки подать двух верховых лошадей. Поедете со мной.
— С какой это стати? — недовольно пробурчал Корытин.
— Согласно вашим служебным обязанностям, — тоном приказа произнёс Шилов и повесил трубку.
Ночь прошла беспокойно: не спалось. Душно было даже при открытом окне, к тому же за рекой в ближнем распадке всё время кричал сыч, стонал жалобно и жутковато. Сыч кричит к ненастью, ворочаясь в постели, вспомнил инженер местное кержацкое поверье.
Наверно, так оно и было, потому что берлинское радио послушать не удалось — приёмник трещал разрядами, как смолистые поленья в печи. Где-то над Европой, может быть, уже в Приуралье летними грозами накатывался гигантский циклон.
Утром Корытин явился задолго до назначенного срока и принялся дразнить сторожевого Рекса, наверно, кидал в него камнями: от ярости пёс временами срывался на утробный вой, а цепь гремела, будто карьерная камнедробилка.
Шилов высунулся в окно, погрозил кулаком завкону: "Уймись!" — и подумал, что из Корытина, в сущности, дерьмовый помощник: злобы в нём больше, чем решительности, уж не говоря об уме. Но что поделаешь — пока просто не на кого рассчитывать…
Они выехали через несколько минут, сразу, не разговаривая, пустили коней лёгкой рысью. Иноходцы шли ровно, скользяще-картинно, приятно пахло кожаной сбруей, стелилась на поводья, щекотала руки конская грива — к Шилову возвращалась обычная деловая бодрость, тем более, что день занимался на славу, никакого ненастья, похоже, пока и не предвиделось.
Он думал о том, что едущий рядом Корытин, "цыганское высокоблагородие", весьма осложнил обстановку, в которой им обоим уже сегодня предстоит начинать дело. Чего стоит один только приезд следователя, взбаламутивший местную идиллию! Настороженность, повышенная подозрительность, усиленный контроль — вот хотя бы некоторые из многих кругов от камня, брошенного Корытиным в черемшанский омут — теперь к этому прибавилось ещё "мокрое дело"… Махровая уголовщина, о которой он недавно думал с высокомерным отвращением. Да, ничего не попишешь: высокая политика никогда не делается чистыми руками. "Чистые руки" — демагогия, не более того.
— Насчёт Савоськина… — осторожно сказал Шилов. — Как оно было?
— А так и было. Помер человек и нету. Вам-то зачем знать? — неприязненно буркнул Корытин.
Он прав, подумал инженер. Да и какое, собственно, ему до этого дело? "Надо знать, что именно знать!" — назидательно поучал в детстве отец, стуча пальцем по его целомудренному гимназическому лбу. Он говаривал это, отбирая у сына запрещённые народнические брошюры, в которых юный Шилов, в общем-то, всё равно не смыслил ничего.
Наверно, всё-таки не стоило задавать этот бестактный и глупый вопрос. В конце концов, можно по-человечески понять угрюмость, озлобленность Корытина: не так-то просто участвовать в похоронах собственной жертвы, оплакивать человека, которого "порешил" своими руками.
— Хотите, я вам поправлю настроение, Корытин?
— Ну-ну, валяйте. Вы же начальник, вам позволено изголяться, — завкон откашлялся и мрачно харкнул далеко вперёд через голову лошади.
— С завтрашнего дня вам предстоит служебное повышение. Моим приказом вы назначаетесь начальником ВОХРА — военизированной охраны строительства. Ну как?
— Тпру-у! — Корытин правой рукой натянул повод, остановил лошадь, а левой сгрёб в кулак бороду, резко дёрнул, словно собирался начисто оторвать. — А вы не боитесь, Викентий Фёдорович, что я когда-нибудь могу застрелить вас?
— Знаю, — Шилов тоже придержал коня. — Вы умеете это. Только не сделаете — какой вам смысл? Тем более сейчас, накануне решающих событий. Давайте поговорим спокойно.
Они остановились на взгорке средь осинника — здесь стояла голубоватая утренняя полутень, и воздух казался осязаемо живым, трепетным, весь пронизанный мельтешением, отсветами глянцевых листьев. Дрожание это падало на всё окружающее, окрашивало тревожным беспокойством. Вороной жеребец Шилова норовисто дёргал узду, сучил ногами и пёр боком, стараясь укусить корытинского мерина.
— Значит, так, Корытин, — Шилов с трудом удерживал каблуками танцующего жеребца. — Нас с вами ждут в Синьцзяне в штабе генерала Брагина — надеюсь, вы помните такого? Это, во-первых. А во-вторых, в самое ближайшее время нам, очевидно, предстоит выполнить задание, ради которого мы и торчим здесь. Вы чувствуете, чем пахнет международная обстановка?