Женщина в море - Новиков-Прибой Алексей Силыч 4 стр.


Они часто спорят, доходя иногда до ругани, но это не мешает им дружить.

В другом углу, размахивая руками, горячится черноусый испанец:

— Нужно шквалом пронестись по всей земле, чтобы все старые порядки перевернуть вверх килем. А потом снова начнем строить жизнь — не такую скверную, как теперь…

Многие поддакивают ему; привстав, кричит и Блекман:

— Поддай пару! Гони на тридцать узлов! Только прошу не трогать кабаков, кораблей и женщин!

Испанец, не слушая, продолжает:

— И это время придет, скоро придет!

— Когда акулы соловьями запоют, а пока что они только жрут нашего брата, — вставляет Шелло.

Понемногу я начинаю оправляться от удара, полученного в Англии, реже вспоминаю об Амелии. Развлекают меня и разговоры матросов, заражая своей бесшабашной удалью. И только изредка, когда они начинают рассказывать о своих возлюбленных, мечтая о приятной встрече с ними, меня снова охватывает тоска, снова не могу примириться с тем, что разлучился с изумрудными глазами. Тогда разные мысли долго не дают мне заснуть. Покачиваясь на цепочке, слабо горит наполовину привернутая лампа, рождая уродливые тени, бегающие по стенам сумрачного кубрика. Все матросы, разместившись по своим гнездам, отгороженным друг от друга небольшими деревянными барьерами, давно уже крепко спят, сильно всхрапывая, а я все ворочаюсь на своем жестком матрасе, лежа рядом, под одним одеялом с негром.

Судно, раскачавшись, падает то на один бок, то на другой. Соответственно с этим мои ноги летят вверх, а голова находится где-то внизу. За бортом исступленно бьются волны, тяжело ворочается, угрюмо рыча, встревоженный океан, отделенный от нас лишь досками обшивки. Страшно близко, до жути, ощущается гневное клокотанье моря. А сверху доносятся враждебно-суровые напевы ветра. Чувство заброшенности овладевает мною. И тогда является одно желание — чтобы скорее вызвали наверх. При первом же призывном окрике я срываюсь с места, лечу на палубу, быстро поднимаюсь на мачту и там, на высоте, среди яростного ветра, в черной, как чернила, темени, где угадываешь предметы скорее инстинктом, чем глазами, с безумной развязностью набрасываюсь на работу. Как акробат в цирке перед зрителями, так и я перед самим собою затеваю опасную игру, испытывая при этом жуткое очарование своей дерзостью. А затем, уже усталый и погасший, возвращаюсь в свой кубрик и засыпаю мертвым сном.

VI

Наш корабль — в Средиземном море.

За все время моей службы на новом корабле это первая ночь, когда, неся вахту вместе с другими матросами, я почти ничего не делаю, прохаживаясь по верхней палубе, следя лишь за тем, чтобы не полоскались паруса.

Легкий ветер дует в бакштаг, тихо подпевая в паутине снастей и в изгибах выпукло надувшихся парусов. «Нептун», ритмично поскрипывая оснащенными мачтами и немного покачиваясь, идет вперед ровным ходом. Теплая южная ночь, раскинув прозрачно-черные крылья, ревниво обняла море, почерневшее как смоль. Море, переливаясь небольшими волнами, всплескивая, ворчит сердито-ласково, словно добрый старик на игривые шалости любимых детей. Над головою и по сторонам, вплоть до горизонта, дрожа, лучисто горят звезды, струясь золотыми нитями в темные глубины вод.

В плохую погоду, до изнеможения отдаваясь тяжелой работе, я легче переносил разлуку с Амелией — мне некогда было думать об этом; но теперь, когда ликует небо, искрясь самоцветами, когда, кажется, само море, вздыхая, грезит о счастье, меня опять охватывает смятение. Я прогуливаюсь по темной палубе, не находя себе места. Когда я перебираю в своей памяти встречу с этой девушкой и дальнейшее знакомство с нею, мне кажется, будто я иду светлой дорогой, усыпанной яркими цветами, — дорогой, ведущей к радости жизни. И вдруг — запрокинутая головка для поцелуя с другим… Злоба закипает в моей груди. Хочется вырвать из своего сердца образ жестоко осмеявшей меня, забыть ее имя. Но, убедившись, что этого не могу сделать, я разоблачаю ее перед самим собою:

«Да почему, на самом деле, я терзаю себя? Она — шальная девчонка, искательница приключений, и только! Сегодня путается с одним, а завтра с другим. Не изумрудные, а кошачьи глаза у нее! Ха-ха-ха… Я собственной фантазией создал из нее красавицу. Она сияла только в лучах моего воображения, подобно тому как в гавани, расплываясь от судов, сияют радужными цветами жирные пятна нефти, зажженные солнцем».

Только присутствие других матросов сдерживает меня от громкого хохота.

Я отрезвляюсь.

Вдоль противоположного борта, заложив руки за спину, прохаживается всегда солидный Шелло, всхрапывает, перегнувшись животом через бухту троса, японец Киманодзи, около грот-мачты, привалившись к ней спиною, сидит Блекман, тихо напевая на восточный мотив песню, а рядом с ним Джим. В рубке, слабо освещенной фонарем, стоят двое рулевых; когда они, изгибаясь, поворачивают огромнейший штурвал, вдоль бортов ржаво гремят железные штуртросы, приводящие в движение руль. По мостику медленно передвигается небольшая фигура помощника капитана.

С минуту я любуюсь тем, как волны, диагоналями расходясь от судна, острым форштевнем режущего повороненную поверхность моря, сверкают фосфорическим светом, словно рассыпая сине-зеленые искры.

Я уже с раскаянием думаю иначе:

«Про Амелию я нагло вру, со злобы вру… Она славная, красивая и умная, а главное — непосредственно жизнерадостна, как жаворонок весною. И что плохого в том, что она вызывала письмом меня, а не другого? Просто хотела сравнить меня с англичанином. Я оказался хуже его…»

Силою воли я обрываю эту мысль и начинаю быстро ходить по палубе.

Шелло отбивает склянки. На носу, у самого бугшприта, вонзающегося в темноту, окаменело сидит вперед смотрящий матрос. Он встает и, повернувшись к мостику, протяжно кричит:

— Впереди по носу судно!

— Хорошо! — отвечает с мостика помощник капитана.

Через некоторое время впереди, горя отличительными огнями, зелеными и красными, похожими на два разноцветных глаза, отчетливо вырисовывается силуэт судна. Это — французский военный крейсер. Он с шумом проносится мимо нас, привлекая внимание некоторых вахтенных, и, как мимолетное видение, исчезает вдали.

Я подхожу к Джиму и Блекману и опускаюсь около них на палубу.

— Не спите, Джим? — спрашиваю я.

— Нет, — отвечает он, глядя в звездное небо.

— Ночь хороша!

— Да, люблю такие ночи. Лежишь и думаешь. Всю свою жизнь переберешь. Многое припомнишь…

Меня все время интересует этот старый моряк.

— Вы семейный?

— Очень даже.

— Что значит — очень?

— А то, что не одну, а много семей имею.

— Где же они?

— Везде, только не при мне — есть на Цейлоне, в Сан-Франциско, в Южной Африке, в Европе. Был и я когда-то молод и силен. И везло же мне, черт возьми, насчет женщин! Липли они ко мне, как ракушки к судну. Ну и рассеивал свое племя по земному шару. Если собрать вместе всех жен и детей — ого! Изрядная цифра получится…

Помолчав, он добавляет:

— А приходится кончать свой век одиноким…

Он произносит последнюю фразу с некоторой грустью, но тут же, словно устыдившись этого, разражается отъявленной руганью.

Я ложусь навзничь прямо на палубу и смотрю мимо выпуклых парусов на звезды. Скрипя, покачиваются высокие мачты, точно зарисовывают клотиками по сверкающему небу незримые иероглифы.

В известной точке земного шара, среди дремучих лесов России, есть небольшое село, откуда, вызванный своими родителями к жизни, я начал делать петли по суше и морям.

Много разных женщин встретил я на своем пути, но ни одна из них не тронула моего сердца, не взволновала моей души, пока не столкнулся с той, что спустя восемь лет после меня появилась на свет в другом месте, в чужой стране, на берегу моря за тысячи верст. Почему именно Амелия, а не другая женщина увлекла меня? По каким законам вообще происходит любовь?..

Мне не решить этих вопросов.

Из трубы камбуза вьется дымок: это кок готовит для капитана кофе. Слышны всплески волн, рокот воды, напевы ветра, путающегося в многочисленных снастях, как в струнах. Ароматная свежесть моря ласково обвевает тело. Я прикрываю ресницы, и мне кажется, что не судно качается, а все звезды в темно-синей глубине неба перелетают с одного места на другое, красиво сверкая между окрыленными мачтами. Я сплетаю сказку любви, но через некоторое время вскакиваю и нервно хожу по палубе, ругаясь не хуже Джима.

VII

Чередуются дни с ночами, восходы с закатами.

Завтра мы должны зайти в Алжир. Об этом узнал рулевой из разговора капитана с помощником и сейчас же эту новость сообщил команде.

Матросы радуются, строят различные планы, что предпринять, когда попадут на берег. Только Джим Гаррисон, несмотря на солнечное утро с небольшим теплым ветром, заигрывающим с морем, чувствует себя скверно.

— Что с вами? — спрашиваю я его.

— Спина совсем отнялась, — жалуется он, сквернословя при этом. — И все кости ноют…

За работой Джима, едва передвигающего ноги, следит с мостика сам капитан, скосив на него оловянно-мутные глаза. Видно, что он недоволен стариком, только бесполезно изводящим на корабле пищу. Проходя обедать, зовет его к себе в каюту.

Через несколько минут, выйдя от капитана, Джим направляется к нам и на вопрос, в чем дело, выбрасывает такую брань, точно читает молитву, приговаривая:

— Чтоб ему не выйти из этого моря, чтоб акулы по косточкам и жилочкам его растащили и чтоб сами акулы от его подлого мяса желудками захворали.

Дальше, продолжая ругаться, он проклинает все капитанское потомство до двадцатого поколения, всех его святых, богов, кроя их «через гробовую крышку в блудные глаза». Он стоит перед нами, размахивая правым кулаком, раздраженный, с горящими глазами, с растрепанными волосами на обнаженной голове, точно к нему вернулась молодость, прежняя удаль. Кажется, что ему ничего не стоит пойти к своему обидчику и искромсать его на кусочки. Но это продолжается недолго: выпалив все, что накипело в душе, он сразу теряет пыл, тускнеет, снова становится дряхлым и говорит уже примиренным тоном:

— А впрочем, капитан прав.

— В чем? — спрашиваем мы.

— Говорит, что выдохся я. Дал расчет. За месяц уплатил. Советует на берегу посушиться…

— Да, был орел, да крылья измотал, — вставляет Шелло. — Видимо, придется вам последовать совету единоутробника Вельзевула.

— Ну нет, этого не будет! — решительно заявляет Джим. — Опять в матросский дом, опять чистить картошку, выносить помои, мыть полы и всякой другой чепухой заниматься и не видеть моря — довольно! Для меня матросского дома больше не существует. Я не согласен в этом дьявольском учреждении сдыхать после того, как пятьдесят лет в разных морях проплавал, нет, не согласен!..

Отделившись от нас, старик долго гуляет по палубе, что-то обдумывая. Иногда, останавливаясь, он оглядывается кругом, кажется, любуется голубым простором, но больше смотрит на пламенеющий горизонт, в солнечную сторону, туда, где между складками небольших волн, змеясь, красиво играют отблески. Потом, придя к какому-то решению, спускается в кубрик. Через час опять появляется на палубе, держа в руках конверты и почтовую бумагу, но его уже нельзя узнать: он выбрит, умыт, гладко причесан на прямой пробор, одет в чистое платье. Во всей его фигуре чувствуется какая-то торжественность. Усевшись на палубе, приспособив на коленях дощечку, он карандашом пишет письма, не обращая ни на кого внимания и лишь хмуря густые брови, сосредоточенный и углубленный. Его больше никто не беспокоит, и даже боцман, проходя мимо, старается держаться от него подальше.

Вечером, когда мы уже были свободны от вахты, Джим приглашает Блекмана, Шелло и меня к столу, ставит бутылку виски, купленной им у судового повара, и начинает нас угощать.

— Я отплавал, — говорит он твердым голосом, разливая по кружкам виски. — Немного не хватает до пятидесятилетнего юбилея моей морской службы, ну, ничего…

— Вы счастливый человек, Джим! — говорит Шелло, на этот раз необычайно серьезный. — Вам удалось более шестидесяти раз обернуться вокруг солнца, а это не шутка при нашем положении. Удастся ли это нам?

— Да, я не считаю себя несчастным. Я хорошо пожил, черт возьми! Если бы мне снова родиться и меня спросили бы, кем я хочу быть, я выбрал бы только долю моряка, не задумываясь нисколько. Словом, я не прочь повторить свою жизнь…

Опорожнив кружки, мы вместо закуски запиваем виски водой…

— Вот вам все мое богатство, — говорит Джим, выкладывая на стол жалованье и деньги, вырученные им от продажи матросам своего сундучка с тряпьем. — Здесь около четырех, фунтов. Вот эти письма, — продолжал он, показывая рукою на два запечатанных конверта, — опустите в почтовый ящик, а деньги пошлите переводом. Разделите их поровну на две половины: одна половина пойдет на остров Цейлон, а другая — в Сан-Франциско. Это мой последний подарок детишкам. Больше у меня ничего нет. Адреса на письмах…

Джим спокоен. На морщинистом лице не дрогнет ни один мускул, глаза сухи. Все догадываются о его намерении, но никто не говорит об этом ни слова. В кубрике, кроме нас, находится еще несколько человек матросов: одни спят, развалившись на нарах; японец, сидя на корточках, починяет свою рубашку; индус, примостившись на краю нар, играет на губной гармошке; на другом конце стола, увлекаясь, двое сражаются в карты. А Джим уже закладывает в старый мешок большой камень, находившийся на судне для балласта, деловито прикрепляет к мешку лямки и, взвалив тяжелый груз на спину, увязывает его наглухо морскими узлами, точно он, забрав большой запас продуктов, собирается в далекое путешествие.

— Не подождать ли вам, Джим? — не утерпев, говорю я взволнованно.

Шелло, злобно сверкнув глазами, дергает меня за блузу, а старик, глядя в сторону, упрямо бросает:

— Кажется, я достаточно взрослый человек, чтобы поступить так, как мне хочется.

Джим обходит всех, крепко пожимая руки, и поднимается по трапу на палубу. Мы провожаем его и, остановившись у люка, смотрим, как он твердым шагом подходит к борту, по-прежнему спокойный и серьезный. Ни одной жалобы, ни одного вздоха. В последний раз оглянувшись, говорит нам:

— Попутного ветра вам, друзья… Прощайте…

— Прощай, Джим! — отвечаем мы разом. — Прилетай к нам чайкой.

— Хорошо!

Тихо закатывается солнце, вся равнина моря в оранжевых тонах.

Старый Джим, повернувшись к рубке, громко кричит:

— Капитан!

Услышав зов, капитан важно выходит из рубки на мостик, но, увидев Джима, отворачивается.

— До скорого свидания на дне моря!..

С последними словами старик, вскочив на борт, бросается в воду вниз головою.

— О, решительно! — замотав кудрявой головою, говорит Блекман и убегает вниз, а за ним удаляются и все остальные.

— Так умирает английский моряк! — бросает на ходу Шелло.

Оставшись на палубе, я некоторое время с грустью смотрю за корму, на то место, где только что скрылся человек, провалившись в темную бездну вод. Ничего не видно, кроме игриво бегущих волн, позолоченных закатом, как будто никогда и не существовало Джима, этого славного и храброго моряка.

VIII

Второй день пошел, как мы оставили Алжир, где почти треть команды разбежалась и была заменена новыми матросами, второй день все ухудшается погода, выматывая из нас силы.

Сменившись с вахты, мы сидим в своем кубрике за общим столом, пьем абсент, которым запаслись на берегу, и едим мясные консервы, ругая повара, что он не приготовил нам горячей пищи. Все мы чувствуем усталость, провозившись долго с уборкой брамселей и бом-брамселей, и только винные пары, распаляя кровь, начинают придавать нам бодрость.

— Братья! Черти смоленые! — ухмыляясь, восклицает один из матросов. — Сказано — не собирайте себе сокровищ на земле…

— И вы будете пролетариями, такими же бездомными, как морской ветер, — добавляет Шелло.

Все смеются.

— Почтим память нашего товарища Джима, — взяв в руки кружку с абсентом, предлагаю я присутствующим.

— Правильно! — откликаются голоса.

— Да, за него стоит, — говорит Шелло, возбуждаясь, что с ним редко бывает. — Это был моряк с дьявольским присутствием духа. Он порвал все швартовы с жизнью и отчалил на тот свет так же отважно, как мы идем в кабак или в публичный дом. Будь я владыкой неба, я за один этот поступок простил бы ему все грехи и приказал открыть для него все двери рая. Но сам владыка, конечно, этого не сделает, ибо он ослеплен своей славой и не замечает красоты человеческого духа. Зато сатана, наверное, отнесется к Джиму с большим уважением…

Назад Дальше