А где сейчас место для честных людей? — спросил он сам себя. Тебе уже за тридцать, а ты все еще живешь в наивном мире грез. Сейчас думают о войне, о базах, о бомбах, а ты мечтаешь о плотинах, о покорении пустынь, о победе над холодом. Очнись, Фрэнк.
Фрэнк взглянул на шефа. Лицо его было воплощенным удовольствием. Хьюз медленно отпивал крепкий сладкий кофе, смакуя напиток и с удовольствием созерцая маленькую фарфоровую чашечку.
Фрэнк подумал, что как бы там дальше ни сложилось, а одно он сделает наверняка. Он не будет участвовать во всей этой профанации. В конце концов он, открывший это изображение, может рассчитывать на скромное место археолога. А там будет видно.
Фрэнк не мог знать, что в Алжире в гостинице его ожидает большой серый конверт.
Мистеру Френсису О'Нийли
Блюмсберри. Лондон. 17 августа 19** года
Сэр! Мы были рады получить присланную Вами пленку. Вполне понятно Ваше нетерпение поскорее сообщить о сделанном Вами открытии миру. Однако было бы лучше, если бы Вы сами проявили ее и изготовили отпечатки. Во-первых, представляемая Вами газета избавилась бы от некоторых неприятностей, которые ее ожидают, а, во-вторых, Вам не пришлось бы затруднять себя беспочвенными предположениями. Кроме того, мы чуть не выбросили кассеты после того как ознакомились с сопроводительным письмом, где говорится о космонавтах древности и о тому подобных фантазиях воспаленного ума.
Уступая вполне понятному любопытству, мы все же изготовили несколько отпечатков. И каково было наше удивление и радость, когда мы обнаружили стелу Аменхотепа IV, именуемого также Эхнатоном.
Вы сделали замечательное открытие, мистер О'Нийли, Вы обнаружили легендарную гробницу Эхнатона!
Правление Эхнатона — это самый необычайный и почти не известный науке период в истории древнего Египта. Фараон этот был рожден женщиной нецарской крови, танцовщицей по имени Тия. Отец Эхнатона, фараон Аменхотеп III, не только сделал полюбившуюся ему рабыню главной женой, но и предпочитал ее общество жрецам. Естественно, что отпрыск Аменхотепа и Тии, еще только родившись, встретил растущую неприязнь жрецов и знати. Эта неприязнь сменилась открытой ненавистью, когда стареющий Аменхотеп III передал сыну, тогда еще мальчику, почти всю полноту власти.
Так начиналась борьба, которая в той или иной форме прошла через всю историю страны Кемт, борьба между фараоном и жрецами. Фараон стремился к неограниченной власти. Но на пути его стояли жрецы и правители областей номархи. Каждый номарх, кроме всего, был еще и верховным жрецом местного бога. В царстве Кемт было обилие богов. Кроме тех богов, которых чтили во всей стране, были еще и местные боги, которым поклонялись лишь в какой-то одной провинции.
Фараону, чтобы ослабить врагов, нужно было вырвать у них почву из-под ног. И молодой сын Тии — Аменхотеп IV решил вообще разрушить веру в богов или, по крайней мере, свести великое многобожие к одному, единому богу. Ведь Египет был мировой империей, которая могла стать единой и сильной лишь имея единого бога.
Когда старый фараон умер, Аменхотеп IV ввел культ нового бога — Атона. Атон изображался в виде солнечного диска. Вы, вероятно, знаете, что еще задолго до этих реформ солнце служило в Египте объектом почитания. Оно олицетворялось в богах солнца: Ра, Атуме, Горе. В некоторых домах Амон-Ра даже почитался верховным богом. Но царь-реформатор, если вообще не еретик и безбожник, решил упразднить для начала всех богов, кроме своего Атона. Делать это он начал постепенно и осторожно. Сначала Атону поклонялись наряду со старыми богами. Потом, когда фараон сделал себя верховным жрецом Атона, старых богов начали притеснять. Но этим не ограничились реформы молодого владыки. Все чаще при назначении на важный государственный пост обходил Аменхотеп IV юношей знатного происхождения, отдавая предпочтение людям не родовитым, но знающим и преданным.
Наконец, на шестом году правления молодой фараон объявил Атона единым богом. Остальных богов упразднил. Закрыл их храмы, а жрецов прогнал.
Имена богов он велел выскоблить со стен гробниц и храмов. Даже от своего имени (ведь Аменхотеп означает "Амон доволен", а Амон был верховным богом Фив) отказался еретический фараон. Отныне он стал именоваться Эхнатоном. Эхнатон означает угодный Атону.
Эхнатон вместе с приверженцами покинул Фивы и основал новую столицу "Горизонт Атона". Теперь от этого города остались лишь развалины, которые именуют Тель-Эль-Амарной. Но при Эхнатоне это был великолепный, сказочно роскошный город. И чем роскошней становилась новая столица, тем сильнее росло недовольство Атоном. Кочевники грабили пограничные города, восставали подвластные Египту провинции, над страной собирались тучи войны. Прошло несколько лет, и хетты отняли у Атона почти все азиатские города.
Все меньше друзей оставалось у фараона, все больше становилось врагов. Последние годы жизни Атон провел почти в полном одиночестве.
Умер крамольный фараон тоже вдали от друзей и близких. После его смерти жрецы, номархи и наследники приложили массу стараний, чтобы вытравить из памяти народа имя фараона-бунтаря. Они разрушали гробницы, разбивали саркофаги и портреты. Все, где было высечено имя Эхнатона, подлежало уничтожению, тщательно соскабливались подписи, повествующие о его делах.
В настоящее время у археологов нет даже уверенности, что Эхнатон был похоронен в гробнице, на которой обнаружили его имя. В конце прошлого века, правда, в гробнице нашли мужскую мумию, но мумифицированный труп похоронен совсем не так, как принято хоронить фараонов.
Существовала даже легенда, — благодаря Вам, сэр, она перестала быть легендой, — что Эхнатон умер вовсе не в своей столице, а вместе с тысячей приверженцев бежал в Сахару, которая тогда отнюдь не была пустыней. Там Эхнатон основал новый город, который впоследствии никому не удалось найти.
Теперь позвольте, сэр, изложить Вам свое мнение по поводу оптического обмана, жертвой которого Вы невольно стали.
Реформа религии, предпринятая Эхнатоном, не могла не повлиять и на другие области культуры. Особенно ярко она сказалась в изобразительном искусстве. Если раньше искусство служило религии, то Эхнатон сделал его свободным. И египетские скульпторы и художники смогли отойти от раз и навсегда установленных канонов. Искусство стало более реалистичным, более жизненным и динамичным.
Вражда Эхнатона к старой религии смела и старые эстетические нормы, которые установили жрецы. Ваятели и живописцы перестали идеализировать образ фараона, они начали искать новые формы выражения, которые порой переходили в гротеск.
Все это и привело к тому, что высеченное самыми ярыми сторонниками Эхнатона наскальное изображение оказалось таким непохожим на все то, что вы связывали в своих представлениях с искусством древнего Египта.
Кроме того, неизвестный мастер, очевидно, опасаясь за дальнейшую судьбу гробницы, решил скрыть имя крамольного фараона от врагов. Поэтому иероглифы с его именем он высек так, что их можно увидеть лишь в определенное время дня. Но фотоаппарат — не человеческий глаз: он увидел то, что ускользнуло от вас. Благодаря точно такому же оптическому эффекту вы приняли изображение Солнца за таинственную планету. Даже из многочисленных солнечных лучей вы увидели только один, и посчитали его трассой звездолета. Поскольку Эхнатон был верховным жрецом бога Солнца Атона, его корону тоже украшает стилизованное изображение солнечного диска, которое вы легкомысленно назвали шлемом скафандра.
Перечень Ваших ошибок можно было бы продолжить, но вряд ли в этом есть какой-нибудь смысл. Одним словом, изображение Эхнатона, возносящего молитву Атону, вы приняли за космонавта.
Но все это нисколько не умаляет сделанного Вами открытия. По возвращении в Англию соблаговолите нанести нам визит.
Искренне Ваш Эдвин Г.Хигинботам,
ученый секретарь Археологического общества.
Р.S. Присланные вами образцы спор переданы на исследование в Ее Королевского Величества институт биохимии. Предварительный анализ, проведенный мистером Гемсбеллом, показал высокое содержание белков с большой токсичностью, находящихся в состоянии стадийного или сезонного анабиоза.
Поздравляю Вас, сэр, с замечательным археологическим открытием.
Э.X.
Аналогия
"Это повесть о путях познания… в этой повести я стремился показать, как один и тот же действительный факт удается конструировать различными путями…"
Акимчук не умел и не хотел себя обманывать. Он знал, что все кончено. Казалось бы, время должно было притупить боль, сделать ее не такой острой, но — странно! — чем дальше уходил звездолет от того места и той минуты, тем осязаемей становился мутный, подкатывающий к горлу комок тоски.
Надежды не было, да и не могло быть. Но вопреки логике, вопреки рассудку Акимчук поймал себя на мысли, что не хочет, не может лететь к Земле. Словно в груди еще теплился, тускнея от времени, шаткий огонек надежды. И Акимчук понял, что пожирающая пространство скорость слишком быстро и беспощадно погасит этот мерцающий язычок.
Акимчук подумал о друзьях. Не о тех, которые остались там навсегда, — о них он думал неотступно, — а о тех, которые были рядом. Он понял, что каждый из них так же мучительно пытается логическими доводами заглушить инерцию сердца.
В рубке прячется глухая космическая тишина. Но чуткий слух Акимчука улавливает едва слышное мелодичное дребезжание, время от времени возникающее за панелями счетных устройств.
"Может, где болт отвинтился, а может, облицовка, как прошлый раз, отстала и вибрирует, — думает Акимчук, — надо бы пойти, посмотреть…"
Но он не двигается, потому что понимает, что сам себе придумывает работу. За работой легче…
Усталость многопудовой штангой прижимает его большое тело к уютному креслу. Трудно шевельнуть рукой, двинуть ногой. Ноги особенно ощущают сладковатую тяжесть усталости.
Неприятное ощущение… Акимчук хмурит брови и смотрит, на свое отражение в стекле аппаратуры. Он видит большой квадратный лоб с двумя выпуклостями, исчерченные морщинами щеки, тяжелый подбородок и безгубый рот, твердый и узкий, как лезвие ножа. Под нависшими бровями угольками светятся маленькие глаза. Акимчук вздыхает и опускает взгляд вниз. На гладких поручнях кресла лежат его большие руки со вздувшимися венами и сильными толстыми пальцами.
— Стар я, ох и стар, — негромко говорит себе Акимчук. Мысли его, уйдя от главной темы, трудной и неприятной, скользят прихотливым ручейком.
Столько лет в космосе! Столько лет тяжелого космического труда вдали от близких, родных, друзей и недругов. Мы, шутя и гордясь, обрекли себя на жизнь среди металла и пластмассы, нашим верным другом стал кибернетический мозг, нашим незаменимым помощником — механический робот. Мы смеялись и плакали от восторга, впервые отрываясь от Земли, теперь мы плачем каждый раз, когда видим ее изображение. Когда-то моряки обклеивали свои каюты портретами полуобнаженных актрис, у космонавта лучшим украшением кабины стала фотография земного шара. Изгнание, добровольное изгнание, совершенное во имя науки, человечества и… славы.
Нет, пожалуй, слава, жажда известности, стремление к отличию, — все это умерло в первом же репсе. Слишком величествен космос. Пространство стирает с человеческой души страстишки и слабости, как мокрая тряпка — мел.
"Мы возвратились домой, притихшие и пристыженные, а земляне нашли нас снисходительными и величавыми, — писал много лет назад звездолетчик, побывавший в космосе еще в начале эры звездных полетов. — Переоценка ценностей сильнее коснулась тех, кто улетел, а не тех, кто остался".
Как ни тяжело нам было, закрыв глаза, думает Акимчук, головы наши работали четко и трезво, а руки действовали уверенно. Мы выполняли свой долг. Но когда мы возвращались на Землю, нам все труднее было говорить с людьми. Ведь они так быстро рождались и умирали.
И мы снова рвались в космос. Так постепенно из водителей звездолетов мы стали жильцами космоса, его старожилами. И в то же время каждый из нас в течение столетних перелетов вынашивал свою идею, которая когда-нибудь может оказаться нужной науке и человечеству.
Перед последним перелетом руководитель Института звездной навигации долго сверлил меня глазами.
— Акимчук, вы наш ветеран. Мы хотим предоставить вам бессрочный и давно заслуженный отдых.
— Он мне не нужен. Я хочу умереть в космосе.
Красивые и лживые слова. Пока я не хочу умирать ни в космосе, ни дома. Я хочу найти другую жизнь, любую жизнь, зарожденную в ином мире, где о Земле ничего не известно. Не живую материю, как называют ее биологи, а мыслящих разумных существ.
Ни марсианские чахлые папоротники с их синюшной листвой, ни венерианские гады, ни воздушные черви с планеты Гор меня не пленяют. Мне нужна жизнь мысли, жизнь интеллекта, с которым можно было бы вступить в контакт, обменяться чувствами, идеями, даже подраться, если это станет необходимо.
Но пока… Пока еще ни один звездолет не вернулся домой с весточкой о других разумных существах.
А сколько мы потеряли умных и талантливых друзей в этих бесчисленных перелетах? Вот и сейчас… Гибель пятерых мне кажется каким-то скрытым возмездием за нашу неспособность предвидеть опасность.
— Ты не спишь, Иван? — в кабину входит Ярцев.
— Какое тут… — тихо отзывается Акимчук, не поворачивая головы.
Ярцев садится на свободное сиденье. Акимчук внимательно разглядывает худые ввалившиеся щеки Ярцева, прозрачные серые глаза и светлый ежик волос над высоким лбом. Как он еще молод…
— Ну, что скажешь?
— А что бы ты хотел услышать?
Они надолго замолкают. Ярцев шелестит страницами большого иллюстрированного журнала.
— Как Лев?
— Занялся структурными анализами…
— Что ты читаешь?
— А вот смотри, Ваня, какая интересная штука, — Ярцев подносит журнал к глазам главного пилота.
На большой черно-белой фотографии запечатлен земной шар, ярко освещенный двумя ослепительными пятнышками, повисшими над полюсами.
— Что это?
— Ты разве не помнишь? Это попытка зажечь над Северным и Южным полюсами аннигиляционные солнца, чтобы растопить все льды на Земле. Свезли миллиарды единиц звездного горючего в космос и подожгли его там над полюсами. Но тогда ничего у них не вышло, у наших друзей из Института моделирования астропроцессов… Страшно обидно. Солнца погорели минут двадцать да и взорвались. Но какой эффектный снимок вышел, а?
— Неплохо. Очень неплохо, мой мальчик, — бодро говорит главный пилот, словно этот снимок сделан самим Ярцевым. — Потрясает космическая мощь людей, не правда ли. Каков масштаб?
— Да, у них сейчас большой размах, — соглашается Ярцев, грустно улыбаясь.
Акимчук вспоминает, как вырывали «Арену» из объятий спиральной планеты. Это длилось полтора года. Полтора года напряженной изобретательской работы. Полтора года смертельной опасности. Полтора года безумной тоски заживо погребенных. В этих условиях Ярцев сумел открыть и использовать закономерности разбегающихся масс. Они нашли дополнительный источник энергии, и «Арена» вырвалась из плена.
Это был подвиг, но никто его так не называл.
— Ты молодец, Саша, — говорит Акимчук, возвращая журнал, — ты еще можешь думать о чем-то, кроме наших парней.
— Нужно ж как-то отвлечься, — смутившись, бормочет Ярцев.
— Нет, Саша, — нараспев говорит Акимчук, — мне кажется, не отвлекаться нужно, а думать, сосредоточенно и напряженно думать: Здесь скрыта какая-то загадка. Мы чего-то до сих пор не поняли.
Началось это сутки назад. Начальник экипажа «Арены», маленький плотный человек без единого волоска на голове, собрал их всех в центральной лаборатории звездолета. Акимчук разглядывал его и сочувственно думал: "Стареет Глобус, все мы сдаем потихоньку". А Ярцев, которому были видны лишь квадратные уши говорившего, недовольно морщился. К чему эти отжившие сборища? Здесь даже ног вытянуть негде.
Ярцев напускал на себя недовольное выражение все понимающей, все познавшей, возвысившейся и критикующей личности. Он ни за что не признался бы даже самому себе, как приятно ему быть среди этих пожилых, видавших виды людей, как льстит ему их внимание.