Вот здесь в нашем разговоре возник контрапункт. Зря, конечно, он так четко, прямо в лоб отбил мне обратно вопрос, с которым я пришел сюда. И он это тоже почувствовал, мы одновременно поняли это. Пока он заманивал меня в мрачный извилистый туннель своей логики, извивающейся устрашающими причудливыми петлями, как лежащий в углу аспид, я невольно шел за ним, потому что там — в самой глубине, в конце этого непонятного узкого лаза — могло быть понимание его личности, причин конфликта с Поляковым и его роли в похищении «Страдивари». И тут тон и направление задавал он, потому что это я пришел к нему в душу, мне очень хотелось поглядеть на его Минотавра. Но он допустил неточность, как увлекшийся маркшейдер, и штрек неожиданно вышел наверх, к поверхности, рухнул тонкий слой грунта, и мы оказались оба на свету, ослепительно ярком, режущем глаза нерешенностью стоявшего между нами вопроса. И очередь на слово была за мной.
— Я вас понял. Но мне не нужен Каин для кнутобоища. Мне нужен в первую очередь вор для того, чтобы отобрать скрипку…
Иконников сухо, скрипуче засмеялся:
— Вот, наконец, все и стало на свои места. Я во всем ясность люблю. Допрос так допрос, а промывание мозгов — эти процедуры не для меня. Итак, что вас интересует?
Я взглянул на него, и мне вдруг ужасно захотелось закурить такую же, как у него, длиннющую самокрутку, набитую необычным табачным коктейлем, от которой слоился, оседал к полу пластами густой ароматный дым.
— Я не настолько глуп, чтобы агитировать вас за проявление общественной сознательности…
— Смешно бы было, — усмехнулся он.
— …но мне надо, чтобы вы ответили на несколько неофициальных вопросов. Можно?
— А вы попробуйте.
— Почему вы враждуете с Поляковым? — Задавая этот вопрос, я был уверен, что он не станет отвечать на него.
— А я с ним не враждую. Это обывательские сплетни, — спокойно сказал Иконников. — Мелкие люди компенсируют пустоту своей жизни сплетнями о страстях знаменитостей.
— Эти сплетни имеют фактическое подтверждение. В виде свидетельских показаний.
— А вы плюньте на эти показания. Те, кто давал их, и не представляют, что существуют эпохи, разделенные, как галактики, барьерами времени: Вчера, Сегодня, Завтра. Что будет Завтра, того еще нет, и говорить об этом нечего, а что было Вчера — того уже нет. Вчера, когда оно еще существовало, я не любил Леву, это правда. А сейчас — нет. Нет его для меня, и дела его — радости и горести — не интересуют…
— А не любили за что?
— За что? — задумался Иконников. — Трудно сказать. Зависть? Нет, наверное — я ведь был способнее его. Не знаю, короче говоря. А скорее всего потому, что в нем было все то, чего мне не хватало, чтобы гением скрипки стал не он, а я. Вам это непонятно?
— Честно говоря, не очень.
— Как говорил наш добрый старик педагог, о-бя-сня-й-ю. Это было лет сорок назад, мы еще совсем молодые были. Дебют в Москве — шутка ли! Я был тогда немного не в форме, а Лев играл труднейший концерт Пуньяни и сыграл его с блеском. Приняли его великолепно. Возвращаюсь ночью в гостиницу, веселый, с гулянья и слышу, из номера Льва раздается мелодия каденции, вторая часть, и снова, и снова — раз за разом, раз за разом. Я прислушался и понял, что он один заметил ошибку при исполнении — брал слишком низкие ноты, и сейчас после триумфа один, в гостиничном номере, наверное и не поужинав, отрабатывает этот кусок. Которого и не заметил-то никто! Раз за разом, раз за разом, снова, снова, снова… Тогда, в коридоре, эта жалкая, не замеченная никем ошибка в каденции Пуньяни прозвучала для меня колоколом судьбы. Но я не услышал его — очень был силен шум оваций. А он все набирал полет, тихенький, застенчивый, добрый, а я все был уверен — ерунда, я ведь много способнее его, это же всем известно. Пока однажды не понял, что он от меня оторвался навсегда — мне его уже было не догнать. Он ведь мог после овации один в пустом гостиничном номере раз за разом, снова и снова играть кусок из всеми забытого Пуньяни… Вот он и определил мою судьбу…
— Не вытекает из вашего рассказа, — сказал я.
— Почему же не вытекает? — раздраженно заметил он. — Это ведь сыщиком можно быть вторым, четвертым или восемнадцатым — все пригодятся. А скрипач, если он только не перед киносеансом в фойе играет, может быть только первым. Быть вторым уже нет смысла. Неинтересно, да и некрасиво…
— Да, — кивнул я, — если характер человека — его судьба.
— Конечно. У каждого судьба своя и своя правда.
— Но ведь правда Полякова, вот та правда, что ковалась смычком в одиноких гостиничных номерах на каденциях Пуньяни, вашей жизненной правде никак не противостоит! В крайнем случае они, ваши жизненные правды, могли сосуществовать параллельно!
— Думаете, не противостоит? — прищурился Иконников и отогнал рукой дым от глаз. — Тогда ответьте мне: что заставляет его — признанного миром гения, окруженного восторгом и поклонением, искать дружбы со мной, нелепым, взбалмошным человеком, которого многие попросту считают сумасшедшим?
Я помолчал, стараясь точнее подобрать слова, но он, не дождавшись, спросил:
— Молчите? А вот мне Гриша Белаш рассказывал недавно, что Лева снова собирается ко мне приехать, говорить о наших неправильных отношениях. А какие у нас отношения? Так, пар, воспоминания…
— А вам не кажется, что Поляков просто добрый, хороший человек, что он, возможно, мучится от мысли, что весь этот ваш змеевник — шутовской колпак, который вы добровольно, назло людям натянули на себя!
Иконников тихо, почти шепотом засмеялся:
— До-о-брый? Ха-ха! Он мучится от комплекса вины, от того, что незаконно занял чужое место, и его снедают стыд и мысли об обворованном им человеке. Вот теперь у него украли только инструмент — пусть узнает, каково было человеку, у которого украли дело его жизни!
Мы посидели молча, и я думал о том, что ничего не может распрямить его безобразно искривленную убежденность в том, что ответственность за его крах несет кто угодно, только не он сам.
Иконников бросил в пепельницу окурок, встал и подошел к клетке с коралловым аспидом. Змея медленно повернула к нему острую голову, завораживающе впилась в него мерцающим красным взглядом. Иконников приоткрыл окошечко в пластмассовой стенке, и гад начал плавно, незаметно вытягиваться, распрямляться, он весь струился розовым гладким телом, будто ночной подсвеченный фонтан, но струя его не падала, а все тянулась, медленно росла вверх, пока эта противная острая головка с белыми ровными обводами глаз не вылезла наружу. И в тот же миг, это произошло молниеносно, Иконников схватил сильной, точной, длинной кистью змею чуть ниже головы, за шею и поволок ее наружу, из клетки.
Он сделал два шага к столу, и я увидел совсем рядом — только руку протянуть — маленькую змеиную пасть с белым крючком ядовитого клыка. Трехметровая змея вилась по полу, сворачивалась кольцами, с шумом и шелестом ударялась по кафелю, обвивала серпантином ноги Иконникова. Он был похож в этот момент на пожарного со взбесившимся шлангом в руке.
— Вы не видели, как змеи атакуют? — донесся до меня откуда-то издалека голос Иконникова.
Мелькнула бесполезная мысль о бессильном пистолете на поясе — пока я дотянусь до кобуры, змея вопьется в меня, как дротик.
Вдруг пальцы Иконникова на шее аспида чуть-чуть ослабли — я видел это, я готов поклясться, что он разжал кисть, и змея рванулась ко мне, как будто он выбросил из рукава клинок. Переливающийся корпус аспида висел в воздухе совершенно горизонтально, а пасть с рубиновыми пуговками глаз замерла в полуметре от меня.
Иконников с любопытством взглянул на меня — видимо, я сильно побледнел, и засмеялся:
— Не бойтесь. Она у меня почти ручная…
Он взял со стола мензурку, затянутую поверху нейлоновой пленкой, и поднес ее к пасти аспида, и сразу же змея сделала рывок, удар, тихий треск — клык пронзил пленку, и я увидел, как из него цевкой брызнула тоненькая струйка желтой жидкости…
Честно говоря, я плохо помню, как он запихивал змею обратно в клетку, долго мыл под краном руки, потом подошел к столу и сел как ни в чем не бывало.
— Это вы сделали, чтобы попугать меня? — спросил я, и голос мой звучал хрипло, а по лицу стекали капли пота.
— Зачем же? — почти весело сказал Иконников. — Вам так не понравился аспид, а я вам сберегу эту порцию яда…
— А для чего?
— У вас, у сыщиков и гениев, работа очень нервная, сердце быстро изнашивается. Наверное, как свое сработается, захотите на новое сменить. Операции по пересадке теперь в моде. Вот без яда аспида организм ваш отторгнет новое сердце. А яд этот сделает ваш организм спокойнее, сговорчивее, подавит он его, обломает, и заживете вы себе второй, новой жизнью, которая будет краше предыдущей…
— А себе вы припасли такой?
— Мне не надо, у меня сердце хорошее, спокойное. Я ведь узнал покой. Кроме того, мне и одной жизни много. Это только гении нужны человечеству вечно…
Я встал и сказал ему:
— Все это ложь, вся жизнь ваша и философия — ложь и змеевник — ложь, потому что вы устроили из него для себя заменитель острых переживаний, страхов, радостей и страстей, которые переживает настоящий артист. Вы и змей-то своих наверняка боитесь, так же как и я, но они вам необходимы для внутреннего самоутверждения. Ладно, если вы мне понадобитесь еще, я вас вызову. До свидания…
Я вышел на улицу, вдохнул полной грудью студеный чистый воздух осени и подумал, что прошедшие два часа были похожи на какой-то нелепый вздорный сон, фантасмагорию еще дремлющего сознания. И только одно ощущение осталось четким: он меня пугал. Зачем ему надо было меня пугать?..
Я шел не спеша через парк и пытался привести хоть в какой-нибудь порядок свои впечатления, сделать выводы, принять решения. Но ничего из этого не получалось — Иконников не влезал ни в одну из понятных мне человеческих категорий. Интеллигентность, позерство, обиженность, острый ум и злая ограниченность, поиски счастья и покоя в змеевнике, борьба за какую-то микроскопическую воображаемую правду, Каин, концерт Пуньяни, аспид, вылетающий из его руки, как клинок, — все перемешалось у меня в голове в невероятный калейдоскопический хаос, мелькало, прыгало, не давало собраться с мыслями…
Потом всплыло в памяти имя, засыпанное обвалом искореженных мыслей, оседающих после взрыва иконниковского покоя. Гриша Белаш… Гриша Белаш… Я уже слышал это имя, но не мог вспомнить, в какой связи. Я остановился у автоматной будки и позвонил Лавровой. Никто не отвечал по ее номеру, и я уже собрался положить трубку, но в аппарате вдруг щелкнуло, и я услышал запыхавшийся голос Лены:
— Инспектор Лаврова у аппарата.
— Добрый вечер, это я…
Она отдышалась и сказала:
— Я из коридора услышала звонки и пока добежала…
— И мировой рекорд в спринте остался незафиксированным, — сказал я.
— Ничего, стоит вам позвонить, и я повторю его, — сказала она. — А вы откуда?
— Из парка. Я прогуливаю себя в пустом вечернем парке. Красиво здесь очень…
Лаврова помолчала, затем спросила:
— Вас в это настроение вверг дрессировщик змей?
— В какой-то мере. Скажите, Лена, вам имя Григорий Белаш не знакомо?
— Знакомо. Я с ним уже разговаривала. Это настройщик роялей, он проходил у нас по четвертой линии. Так сказать, сфера обслуживания… Вы читали протокол его допроса.
Я вспомнил. Григорий Петрович Белаш, настройщик, регулярно бывает у Полякова, характеризуется с наилучшей стороны, во время кражи находился в командировке, алиби проверялось — результат положительный.
— А личное впечатление какое у вас осталось? — спросил я.
Лаврова подумала мгновение, будто вспоминала, и я представил, как она пожимает плечами, и ей это неудобно делать, потому что телефонная трубка прижата плечом к уху — руки-то заняты, — она наверняка уже достает из пачки сигарету, и зажигалка только чиркает, но не горит. Она не то вздохнула, не то затянулась, сказала:
— Приятное впечатление. Человек умный, наблюдательный, по-моему, весьма искренний, держится достойно. Ну и как пишут в ориентировках: «Рост — высокий, телосложение — худощавый, лицо — белое, привлекательное, глаза — карие…» А может быть, и не карие. Это я так, к примеру сказала…
— А вы не можете ему так, к примеру, позвонить и пригласить снова к нам?
— Могу, конечно. А что — интересует он вас?
— Он нет. Меня Иконников интересует.
— Но-о? — удивилась Лаврова. Этот странный возглас выражал у нее крайнее удивление. — Что-нибудь серьезное?
— Да, у нас с Иконниковым серьезно, — улыбнулся я. — Он меня или пугал, или хотел укусить…
— Укусить? — удивилась Лаврова. — В каком смысле?
— Это я так, к примеру. В фигуральном смысле. Значит, насчет Белаша договорились? Завтра, к десяти.
— Договорились.
— А что у вас слышно? С билетом? — поинтересовался я.
Лаврова снова помолчала, потом не очень уверенно сказала:
— Я думаю, у Обольникова надо обыск сделать. Билет скорее всего был его…
— Это так в парке считают? — спросил я.
Лаврова разозлилась:
— Нет, это я так считаю!
— Расскажите мне тоже, — попросил я.
— Пожалуйста. Но я боюсь, пока мы будем вести все эти переговоры, зональный прокурор уйдет домой. А нам санкция понадобится…
— Вы уверены, что понадобится? — спросил я осторожно.
— Абсолютно, — сказала твердо Лаврова.
— Я, правда, не представляю себе, что мы там можем найти, — продолжал тянуть я.
— Между прочим, я тоже не рассчитываю найти у него скрипку под диваном…
— А что рассчитываете?
— Не знаю, — сердито сказала Лаврова. — Но отрицательный результат — это тоже результат.
— Трудно спорить. Ну что ж, валяйте. Встретимся через час на Маяковской…
Привалившись спиной к стене, я стоял у входа в метро и ждал Лену. Мимо шли люди, очень много людей, и каждый из них, наверное, нес груз забот, не меньший, чем я. Миры, целые миры потоком шли мимо меня. Господи, сколько же может вместить в себя один человек! Миры, прекрасные и унылые, ликующие и мрачные, высокоорганизованные и почти умершие, шли плотной толпой — через двери метро «Маяковская» в часы «пик» протекает Млечный Путь, целая вселенная. Люди казались мне громадными непостижимыми, таинственными планетарными системами, и познать все уголки их природы было невозможно даже с помощью фотонных ракет, которые не знают времени, а подчинены только пространству. Стучит турникет на входе, дверь — вперед, дверь — назад, люди — вверх, люди — вниз. Благодушные Моцарты, обиженные Сальери, усталые трудяги, кипучие лентяи, одинокие красотки, а уродки — нарасхват, смелые воры и осторожные сыщики. Только почему осторожные? Говори уж попросту — испуганный сыщик. Он ведь здорово напугал меня. Ах, как окреп и вырос сегодня мой Минотавр! Он налился моим испугом, как волшебной силой. Сегодня он ведет в счете и потому молчит, довольный, сытый моим стыдом и горечью…
— Купите своей девушке свежие цветочки…
Передо мной стояла цыганка, на левой руке у нее мальчуган, а в правой — целая охапка астр. Астры были фиолетовые, поздние, грустные и остро пахли землей.
— Сколько стоит? — спросил я осмотрительно.
— Всего рубель букетик, — ответила она снисходительно.
— И по старому рубль букетик стоил…
— Вот ты на старый рубль и купи тех астр, что тогда продавались, — сказала она весело.
Я протянул ей монету, и моя милицейская душа все-таки не выдержала, и я ворчливо сказал ей:
— Лучше работать шла бы…
— А ты спроси у ненаглядной своей, которой цветочки купил: лучше будет, если я работать пойду?
— Та, которой купил, думает, наверное, что лучше, — усмехнулся я и вспомнил, что мы с ненаглядной моей, той, которой цветочки купил, идем делать обыск, и коловращение миров вокруг сделало новый вираж. Елки-палки, глупость-то какая — на обыск с цветочками! Цыганка уцепилась за какого-то толстого дядю, а я стал оглядываться по сторонам в поисках урны, куда можно бросить цветочки, те, которые своей ненаглядной купил, и увидел на первом столбе колоннады Концертного зала Чайковского афишу: «Лев Поляков. Сольный концерт. В программе — Вивальди, Паганини, Боккерини, Сен-Санс…» А Гаэтано Пуньяни не было. Видимо, крепко запоминаются ошибки, которые долгими ночными часами исправляются после оваций в пустом гостиничном номере.