— Думаю, что вот этот альтик и получше будет, — сказал Дювернуа и облизнулся. — Особенно, если внутри на деке написать — Никколо Амати. Станьте Амати — и ваши инструменты будут стоить много дороже, чем его.
— Но я Страдивари и не хочу быть Амати, — устало пробормотал Антонио.
— Вам это и не удастся, — засмеялся француз. — Второй Амати никому не нужен. У вас есть только один выход — стать выше Амати, иначе вы останетесь на всю жизнь никем. Значит, договорились — два пистоля. А пока вы не стали выше Амати — это хорошая цена…
* * *
Битлы, сдавшие в ремонт краденый магнитофон «Филипс», были задержаны в десять пятнадцать. Двое лохматых парней в расклешенных брюках, украшенных внизу какими-то пряжками и цепочками, ввалились в мастерскую и еще от дверей заорали Комову:
— Готов?
Не знаю, каким был мастером и приемщиком Комов, но актер он оказался слабоватый. Нервы у него совсем неважные были. Вместо того чтобы пригласить их в подсобную комнату, он вдруг стал лепить отсебятину:
— Значит… это… как его… тут фрикцион… За пятерку наломаешься… а потом… Интересно было бы знать, где достать такую машину…
— Чего-чего? — спросил один из парней.
Я понял, что мы на грани прогара. Невыспавшийся, недовольный Севастьянов понял это раньше меня, потому что он уже выскочил из подсобной комнаты, где мы стояли, и сказал ребятам:
— Привет, отцы.
— Привет, — сказали они и повернулись снова к Комову. — Так ты что, не сделал маг?
— Я его сделал, — сказал Севастьянов. — У него опыта не хватает.
Ребята насторожились.
— Ничего мы не знаем, — сказал тот, что постарше. — Мы с ним договаривались и пятерку заплатили вперед. А вы тут делитесь, как хотите, — больше все равно не дадим. Я бы сам намотал мотор, проволоки, жаль, нет.
Севастьянов засмеялся:
— А я разве еще у тебя прошу? Просто сам делал, сам товар хочу отдать.
Напряжение сошло с их лиц:
— Ну, это пожалуйста…
— Заходите в подсобку, здесь показывать неудобно, — сказал Севастьянов, пропуская их в дверь, задернутую плюшевым занавесом. Комов с выпученными глазами замер у стойки. Севастьянов зыркнул на него и показал на вход. Комов лунатическим шагом подошел к двери, задвинул щеколду и повесил табличку «Закрыто».
Ребята вошли в подсобку и вместо магнитофона увидели меня. Они удивленно обернулись, но за их спиной вплотную стоял Севастьянов.
— Руки вверх, — сказал я тихо. — Ну-ка, ну-ка, руки вверх!
Ребята с остекленевшими лицами стали медленно, как во сне, поднимать руки. Севастьянов ощупал у них по очереди карманы, складки брюк — ножей и кастетов не было.
— Теперь руки можно опустить, — сказал он. — И присаживайтесь к столу…
Не давая им передохнуть, я достал из-под стола магнитофон:
— Это ваша вещь?
Не произнеся ни слова, они согласно, в такт, как заводные, утвердительно кивнули.
— Чья именно? Твоя? Или твоя? — ткнул я их по очереди пальцем в грудь.
— Общая, — сказал старший и, опасаясь, что я не понял, пояснил: — Моя и его…
— Где взяли?
— Ккупили, — ответил он, заикаясь от волнения, и со своими длинными каштановыми патлами волос он был совсем не похож на вора, а скорее напоминал рослую девочку-старшеклассницу.
— Где?
— В электричке…
— Когда?
— Позавчера…
«СПРАВКА
…Несовершеннолетние Александр Булавин и Константин Дьяков в предварительном объяснении, а затем допрошенные в Московском уголовном розыске, в присутствии педагога Сутыриной К. Н. показали, что магнитофон они купили у незнакомого им мужчины в пригородном поезде.
Подробный словесный портрет продавца прилагается.
По месту жительства Булавин и Дьяков характеризуются благоприятно, судимостей, приводов, компрометирующих действий не было. Булавин и Дьяков работают учениками автослесаря в 12-й автобазе Главмосавтотранса, одновременно продолжают учебу в 9-м классе 119-й школы рабочей молодежи; поведение и успеваемость хорошие. По месту работы характеризуются как любознательные и порядочные ребята, быстро овладевающие профессией, общественно активные, члены народной дружины…»
По описанию ребят человек, продавший им магнитофон, был сильно похож на слесаря, «ремонтировавшего» замок у Полякова незадолго перед кражей. Я вошел к Лавровой, которая с утра допрашивала Обольникова.
Два дня в КПЗ подействовали на Обольникова удручающе. Он вытирал рукавом нос и слезоточивым голосом говорил:
— Ну, накажите меня, виноват я. Ну, дурак, глупый я человек, темный, от болезни происходят у меня в мозгу затемнения. Но в тюрьме-то не за что держать меня…
— А куда вас — в санаторий? — спросила Лаврова. — Даже если мы вам поверим, то преступление вы все равно совершили. Вот расскажите инспектору Тихонову о своих художествах, послушаем, что он скажет…
Обольников повернулся ко мне и приготовился сбросить на меня обвал жалоб и стенаний. Но тут зазвонил телефон.
— Тихонов у аппарата.
— Здравия желаю! Это Бабайцев вас приветствует…
— День добрый. Что же вы мне про рыжего-то ничего не сообщили?
Бабайцев заторопился, слова-монетки градом застучали в мембрану:
— Так я вам вчера раз десять звонил, никак поймать на месте не мог. Позавчера вечером он к Филоновой приходил. А сегодня спускаюсь в почтовый ящик за газетами, гляжу — Филоновой письмо с припиской на конверте: «для П. П. Иконникова»…
— А раньше никогда таких писем не приходило?
— Ни разу не видел, — сказал Бабайцев. — Обычно почту вынимаю из ящика я, и никогда не видел. Но почему еще обратил я внимание на письмо на это — адрес написан вроде бы детской рукой или малограмотным — все буквы квадратные…
Вот она, депеша, о которой сообщалось в анонимке. Скорее всего об этом письме и шла речь. Может быть, в бумажном конверте лежит ключ ко всему этому делу? Как же узнать, что там написано?
— Алло, вы меня слушаете? — зазвучал издалека голос Бабайцева.
— Да, слушаю. А что с письмом сделали?
— Ничего не сделал. Филонова же на работе! Это я сегодня выходной. Письмо у меня пока. Может быть, привезти его вам? — спросил Бабайцев.
Я вспомнил комиссара и усмехнулся:
— Не стоит. Пускай уж письмо идет к адресату.
— Как? — не понял Бабайцев.
— Обычно. Отдайте его Филоновой — и все. Спасибо вам за информацию…
Я смотрел в длинное вытянутое лицо Обольникова, который по-рыбьи беззвучно разевал и закрывал кривую прорезь рта, а дряблые желвачки ходили по его щекам, и глаза — круглые маленькие скважины — двустволкой целились в меня, и никак не мог сообразить: он — слесарь — депеша — Иконников — работает такая цепь или это бессмысленный набор никак не связанных между собой людей?
— Рассказывайте, Обольников…
— А что рассказывать? Я ведь и не могу ничего нового рассказать, потому как я же не обманывал вас раньше, а только ради истины общей хотел так сообщить вам обо всем моем поведении и жизни, чтобы не складывалось у вас мнения, что Обольников хочет на дармовщину прожить или как-то без благодарности попользоваться чужим… — и всю эту галиматью он бормотал заунывным плачущим голосом, захлебывая воздух, пришепетывая и глотая концы предложений.
— Ну-ка, остановитесь, Обольников, — сказал я. — Либо вы будете разговаривать как человек, либо я вас отправлю обратно в камеру. Вот где у меня стоят ваши штучки, — провел я рукой по горлу.
Обольников похлопал веками и заговорил нормальным голосом:
— Дело в том, что решил я принести свои чистосердечные показания в расчете на вашу совестливость и сознательность, поскольку признание мое есть главная смягчающая причина в слабом состоянии моего здоровья.
— Давайте приносите свои показания, — сказал я равнодушно.
Мое безразличие, видимо, несколько обескуражило Обольникова, и он стал быстро говорить:
— Я ведь был в квартире у скрыпача…
— Мы это знаем. Дальше…
— Только не воровал я ничего оттуда…
— А что, на экскурсию ходили?
— Вроде бы этого, — подтвердил Обольников. — В болезненном состоянии организма находился я в тот вечер.
— Пьяный были, что ли? — уточнил я.
— Да, захмелился я сильно и заснул. А когда проснулся, времени час ночи, башка трещит с опохмелюги, а поправиться негде — магазины закрыты, а на рестораны мы люди бедные, тратиться не можем…
— В час ночи рестораны тоже закрыты, — заметил я.
— Да, конечно, — спокойно продолжал Обольников. — В безвыходном я положении оказался. Думал, что помру до утра. И когда понял, что кончаюсь, решил пойти к скрипачу, в долг у него выпить. А завтра купить и отдать. Да и не отдал бы — тоже свет не перевернулся, потому как у него там бутылок в буфете — дюжина. Их пить там все равно некому — разве нормальный человек бутылку раскупоренную бросит? А у него там они все початые, да не конченные. Считай так, что пропадает выпивка без дела. Гости к нему каждый день ходют, а все вместе выпить как следует не могут!
— Ц-ц-ц! — прищелкнул я языком. — Не знает, я вижу, скрипач, кого ему вовсе надо в гости приглашать…
Обольников опасливо покосился на меня, на всякий случай хихикнул:
— Ну и подумал я, что если с пары бутылок я прихлебну — ему урона никакого, а мне от смерти, может быть, спасение…
Он замер в сладостном воспоминании, и вдруг отчетливо, как на киноэкране, я увидел его три пальчика, которыми он держит стакан, и чуть отодвинутый безымянный палец, и торчащий в сторону птичкой-галочкой сухой мизинец. Заключение экспертизы — «…отпечатки пальцев на хрустальном бокале идентичны с отпечатками большого, указательного и среднего пальцев левой руки»…
— И что? — холодно спросил я.
— Поднялся я, выпил портвейну какого-то заграничного…
— А вы как определили — в какой бутылке портвейн?
— Так я все пробовал сначала, — сказал Обольников, явно удивляясь моей несообразительности.
— Пили прямо из горлышка?
— Зачем? — обиженно возразил он. — Попробовал сначала, а потом налил в рюмку. Стол у них там такой на колесах, вот снял я с него рюмку и налил себе…
— А потом?
— Потом еще разок пригубил и пошел домой.
— И встретили на лестнице свою жену?
— Встретил, встретил, было, — кивнул он.
— А как же насчет ее хахаля, о котором нам рассказывали? — спросила молчавшая все время Лаврова.
Обольников повернулся к ней с доброй улыбкой:
— Так чего между родными не бывает? Да ничего, мы с ней помиримся, простит она меня, она ведь баба-то не злая, в горячке и не такое сказать можно…
— А почему же вы нам в горячке сразу это не рассказали? Вот только сейчас надумали? — спросил я.
— Так я поначалу, до того как про кражу узнал, думал, что так просто скрыпач наклепал на меня. Ну и решил помолчать — как докажешь, что я портвейн пил, — может, он сам выпил, а на меня сваливает? — он говорил с ласковым откровенным нахальством, каким-то шестым звериным чувством ощущая, что сейчас мы обязаны будем выяснить и впредь отстаивать именно эту его позицию, потому что скорее всего это была правда, и он точно знал, что уж раз он сказал правду, то мы теперь его сами будем защищать от обвинения в краже, и то, что все это мерзко, ему и в голову не приходило, а если приходило, то не стесняться же нас — нам ведь деньги платят именно за то, чтобы мы узнавали правду. — Да-а, значит, не знал ведь я поначалу, что вещички у скрыпача маханули, и он из-за них такой тарарам поднимет. А как узнал, то испугался — иди докажи, что ты не верблюд, что ты не брал барахла никакого у скрыпача. Покрутятся маленько, думал, вокруг да около и отвалят от меня. А вы вон чего надумали — в тюрьму меня сажать! За что? За глоток портвею? Да я выйду отседа — я ему сам бутылку куплю, пусть удавится с нею. Эт-то же надо — за стакан выпивки человека в тюрьму сажать!
Он уже вошел в новую роль — искреннего ощущения себя безвинной жертвой чудовищной жадности богатея-скрипача, у которого полный буфет пропадающих зазря початых бутылок выпивки, и учиненного нами произвола и беззакония.
— Что же это? — говорил он с надрывом. — Как в старые времена — в тюрьму за краюху хлеба? Или за стакан выпивки?
— Ну-ка, не отвлекайтесь! Эта история когда произошла?
— Четырнадцатого, в четверг, в ночь на пятницу.
— А в пятницу днем вы пришли в клинику. Почему?
— Так проспал я в пятницу утром на работу. В пятницу-то мне с утра на работу, а я головы поднять не могу. Совсем плохо мне было. Так в поликлинике такие собаки сидят, они разве бюллетень дадут? И образуется, значит, у меня прогул. Выгнали бы меня с работы, это уж как пить дать. Я и вспомнил про направление свое в лечебницу, я его с месяц назад у врача получил. Обратно же, если сам приходишь в эту больницу — по больничному сто процентов платят, а если на принудиловку сюда отправят — ни копеечки тебе не полагается. Ну, я и пришел. Решил подкрепить свой ослабленный организм…
— И пронесли с собой пузырек с соляной кислотой на всякий случай? — спросил я сочувственно.
— Оговорила меня врачиха — я ей правду-матку в глаза режу, а кому ее приятно слушать! Вот она и решила от меня таким способом отделаться…
Лаврова с иронической ухмылкой сказала ему:
— Сначала, Обольников, вы резали правду-матку в разговорах с доктором Константиновой, потом вы ее резали на допросах и сейчас ее режете. По-моему, вы уже ее совсем зарезали…
Он махнул рукой — чего с вами говорить!
— Так что, отпустят меня сейчас? — спросил-потребовал он.
— Нет, — сказал я.
— Это как это — нет? — сказал он сердито.
— Даже если все рассказанное вами — правда, то вы пробудете здесь до решения вопроса о вашем принудительном лечении. И номера с пузырьками больше не пройдут. Лечить вас от болезни будут основательно — я уж сам прослежу за тем, чтобы подкрепили ваш ослабленный организм. Больше пить вы не будете — это я вам обещаю…
— Буду! — завизжал Обольников. — Буду! Назло вам всем буду!
— Нет! — злорадно захохотал я. — Не будете! Вы себя любите очень и знаете, что от глотка алкоголя вас после этих лекарств в дугу свернет. Лекарства-то рассчитаны на нормальных людей, которые действительно вылечиться хотят. И на таких «артистов», как вы, чтобы вас в узде страхом держать!
— Вы ему верите? — спросила Лаврова после того, как увели Обольникова.
— Трудно сказать. Но это может быть правдой.
— И я допускаю, что он говорит правду. Но… — она замерла в нерешительности.
— Что «но»? — спросил я.
— Я боюсь, что мы сами хотим ему найти лазейку.
— Не понял.
— Мы похожи на детей, разобравших из любопытства будильник. Потом собрали снова, но остались почему-то лишние детали. А часы не ходят…
— Обольников — лишняя деталь? — ничего не выражающим голосом поинтересовался я.
— Во всяком случае, он выпадает из той схемы, при которой часы могли бы ходить. Так как мы это себе представляем…
— Не знаю, — покачал я головой. — Ребята, купившие магнитофон, дали словесный портрет продавца. Очень подробный. Я отрабатывал с ними сам на фотороботе.
— Иконников? — подалась ко мне Лаврова.
— Нет. Скорее «слесарь». А сейчас звонил Бабайцев и сказал, что пришло в адрес Филоновой на имя Иконникова письмо.
— Что вы собираетесь делать?
— Ждать. Сегодня Филонова отдаст письмо Иконникову. Он должен будет сделать ход…
— А почему вы должны ждать его следующего хода? — сказала с вызовом Лаврова.
— Потому что у меня нет другого пути. Как говорят шахматисты, нет активной игры. Комиссар не разрешил перлюстрацию.
— Честно говоря, мне это тоже не очень нравилось.
Я зло засмеялся:
— А мне, например, доставляет огромное удовольствие чтение чужих писем. Особенно интимных, с клубничкой…
Лаврова покраснела:
— Вы напрасно обиделись. Я вовсе не это имела в виду. Просто я неправильно выразилась…
— Я так и понял. Вот давайте подумаем над оперативными мероприятиями, которые бы вам нравились…