Ох, не могу, голова раскалывается! Может быть, во всем виноват я? Может быть, я не так, — зло и жестоко искал истину? Может быть, это мой Минотавр загрыз Иконникова? Как же быть? Как мне быть дальше? Уйти?..
Иконников сказал: это сыщиком можно быть первым или восемнадцатым…
Белаш сказал: «Страдивари» воруют, чтобы не попадаться…
Аспирантка Колесникова: ему пришлось победить Минотавра…
Филонова сказала: то, что прощается среднему человеку, никогда не прощается таланту…
Поляков сказал: есть люди, способные почти сразу раскрыть отпущенное им дарование…
Доктор Константинова: восьмой круг ада — да и только!..
Обольников: правда не рупь, она по виду, может, и монета чистая, а на зуб ее не возьмешь…
Лаврова: вы резали правду-матку… по-моему, вы ее уже зарезали…
Жена Иконникова: главный выбор в жизни человеку доводится сделать один раз…
Халецкий: будьте добрее, это вам не повредит…
Комиссар: правду умом ищут, а не хитростью…
Иконников: характер человека — это его судьба…
Уйти? И что? Разве так распутаешь клубок этих проблем? Я-то сам чем недоволен — своей судьбой или характером?
Так я и шел по вечерней холодной Москве, залитой осенней стужей и неживым светом неона, и сотни вопросов раздирали мой мозг раскаленными щипцами, они неистовствовали, как кредиторы у запертых дверей банкрота, они все требовали ответов, которых я им дать не мог, и помочь мне никто не мог, когда я шел по пустынным улицам, окруженный сворой голодных, клацающих зубами Минотавров, я слышал на мерзлом асфальте скрежет их когтей, жаркое злое дыхание за спиной, они шли вокруг меня плотным кольцом, как полярные волки, дожидаясь, когда я скажу: все, вы оказались сильнее. И тогда они сомкнутся вокруг меня вплотную, и мой собственный Минотавр получит свободу. Он-то и скажет, облизываясь дымящимся кровавым языком: ты убил Иконникова, надо ответить за это…
Дверь в кабинет была приоткрыта — в комнате сидела Лаврова. Дожидаясь меня, она читала «Иностранную литературу». Я молча разделся, повесил пальто, сел к столу. Она закрыла и отложила в сторону журнал.
— Надо шапку купить, — сказал я. — Холодно.
— Да, холодно, — сказала Лена. — Хотите, возьмите мою. У меня есть другая… — и показала на свой шерстяной, крупной вязки колпачок, как у Буратино.
— Спасибо. Неудобно все-таки — шапка-то женская.
— Да ну! — махнула она рукой. — В ушанке ходить неудобнее. Это подумать только — пятьдесят миллионов человек носят шапку одного фасона!
— Может быть, не знаю, — сказал я, и длинное пустое молчание расплылось по комнате, как чернильная клякса. Потом я попросил: — Лена, доложите, пожалуйста, комиссару, что Иконников умер, не приходя в сознание. Мне сейчас с ним говорить трудно…
Лена сказала:
— Он уже знает. Звонил и приказал вам идти домой спать.
— Спать? — не понял я.
— Ну да, — кивнула Лаврова. — Это у него, как я понимаю, универсальный рецепт от всех неприятностей.
— Да, — вспомнил я.
— А неприятности будут?
— Наверное, — пожал я плечами. — Если специальное расследование установит, что это не несчастный случай, а самоубийство, то меня при всех обстоятельствах отстранят от расследования этого дела…
— Но почему? — возмутилась Лаврова.
Я усмехнулся, однако, судя по лицу Лены, улыбка у меня получилась жалкая, растерянная.
— В таких случаях моя мать говорит: всем всего не расскажешь. И все-таки общественное мнение должно быть свято уверено в законности методов расследования. А у меня свидетель по делу кончает с собой.
— Не понимаю я этого, — упрямо сказала Лаврова. — Если проверка покажет абсолютную законность ваших действий…
— Чего тут не понимать? — перебил я. — По факту смерти Иконникова уже возбуждено уголовное дело, которое будет вести прокуратура и Особая инспекция. Даже если они установят, что между моими действиями и смертью Иконникова отсутствует причинная связь, то из соображений этических это дело лучше передать другому работнику. Злопыхателям рот не заткнешь, и найдется достаточно сволочей, которые начнут шептать по углам: вон чего вытворяют, человека до смерти затравили! Этим трудно пренебречь…
Лаврова встала — руки в боки, она, видимо, хотела меня разнести как следует, но зазвонил телефон. Я снял трубку.
— Стас? Это Зародов из дежурной части, — голос у него был какой-то извиняющийся, сочувствующий, что ли. Наверное, уже все знают.
— Слышу. Чего тебе? — сказал я нарочно грубо. Ну их к дьяволу! Сейчас начнут вздыхать, соболезновать, давать советы. «Я бы на твоем месте…» Советы давать и пиво после бани трескать — самое милое дело.
— Ты чего такой злой? — удивился Зародов. — Тут с вечерней почтой письмо тебе пришло, вот я и звякнул на всякий случай — ты же поздно сидишь обычно…
— Больше не буду, — пообещал я.
— Чего не будешь? — не понял Зародов.
— Сидеть не буду.
— Тебе виднее, — дипломатично ответил Зародов. — Так с письмом что? Подослать или завтра сам зайдешь?
— Пришли с рассыльным, будь другом…
Лаврова дождалась, пока я положу трубку, и спросила:
— Но ведь расследование установит, что вы действовали правильно, так ведь?
— Не обязательно, — покачал я головой.
— То есть как это?
— В лучшем случае установят, что моя вина в смерти Иконникова не доказана. А между недоказанной виной и доказанной невиновностью — большая разница.
— Не понимаю я все-таки, почему вы должны доказывать свою невиновность, — медленно сказала Лаврова.
— Не понимаете? А вот представьте себе, что Иконников оставил записку, в которой называет меня виновником своей смерти. А это вполне может быть — мы расстались с ним очень плохо. И было это третьего дня…
— Но это только голословное утверждение, ничем и нигде не подтвержденное. Вам не может быть отказано в доверии на почве такого вздора…
— И, надеюсь, не будет отказано. Но от дела отстранят. В нем появился душок…
В дверь постучали, вошел старшина из дежурной части, протянул мне конверт, козырнул и отправился восвояси. Письмо без обратного адреса — «Петровка, 38, инспектору МУРа Тихонову». Лаврова спросила:
— Будем собираться по домам?
— Одевайтесь, я тоже сейчас иду, — разорвал конверт и увидел, что в нем лежит листок бумаги и еще один конверт, мельком пробежал листок, от волнения ничего не понял. Руки тряслись, прыгали, буквы двоились перед глазами, и смысл, как в плохо наведенном объективе, расслаивался, смазывался, пропадал. И откуда-то издалека донесся ватный мятый голос Лавровой:
— Что с вами?!.
— Ничего, ничего, — я растирал ладонями враз озябшее лицо, пытаясь остановить бешеный грохот в висках, заставить его стихнуть, умолкнуть, оставить меня в покое.
Я получил письмо от мертвого уже человека.
«Сервантес в аналогичной ситуации написал: «Я не отрекусь от истины, даже если у меня нет сил ее защищать». У меня нет сил защищать истину, нет сил защищать себя, да и желания нет. Когда вы получите письмо, то вам уже будет известно, что болезнь «тэдиум витэ» необратима.
Не вздумайте только, что я ухожу из-за вас. Я ведь к «Страдивари» не имею никакого отношения. Просто я прожил глупую беспутную жизнь, израсходовал, истратил себя на какую-то ерунду, пустяки. Но люди вокруг меня составили о моей личности неправильное представление — одни думали обо мне лучше, а другие хуже, чем я есть на самом деле. И понять меня до конца смог только один, неизвестный мне человек, который использовал меня как щит во всей этой истории с кражей скрипки. Я не знаю его, но утверждаю, что это исключительно умный и плохой человек, если он сумел так все точно рассчитать. Одного он не смог предусмотреть — этого письма и «тэдиум витэ». Я старый, слабый и — чего скрывать — совсем немужественный человек. Болезнь зашла далеко, и мне легче умереть, чем вынести позор уголовного преследования.
Попрошу вас поклониться Левушке, извиниться за все мои глупости и сказать ему, что я умираю, почитая его как великого человека и музыкального гения, равного в истории Пьеру Гавинье.
И еще: попросите Левушку, если, конечно, захотите, пусть сыграет он вам Второй концерт Пуньяни. Мне это будет реквием, а для вас — колокола судьбы, и не услышать вы их не сможете, потому что я обманывал вас, когда говорил, что сыщик может быть восемнадцатым. Человек должен стремиться быть всегда первым, иначе вообще нет смысла жить. Я уже больше ни в чем не смогу быть первым. Прощайте.
Письмо было написано двенадцать часов назад, утром, когда Иконников уходил на работу, на встречу с голубым крайтом. А конверт внутри письма был тот самый, что держал в руках два дня назад Бабайцев — «Филоновой для П. П. Иконникова». Я раскрыл конверт и вытащил коротенькую записку: «П. П.! Все в порядке. Шарманка на месте. Сижу тихо, жду указаний».
Текст был написан длинными, плавными и все-таки неровными буквами — такие литеры получаются от писания левой рукой. Вот и все, что пришло мне с вечерней почтой.
Письмо оглушило меня. В сумраке сознания бродили какие-то неясные силуэты, звучали обрывки слов, мелькали стертые видения воспоминаний, все перемешалось, исковеркалось, разрушилось, исчезло.
Долго плавал я в пустоте вязкого бессмыслия, и тишина была заполнена тусклым желтым светом, горечью, стыдом, досадой, запахом старых чернил и жженого сургуча. Изнурительно дребезжало стекло фрамуги, еле ощутимо стелился аромат духов Лавровой, два конверта, два листа бумаги лежали передо мной на столе, и я не мог оторвать от них взгляд, они гипнотизировали меня, давили, как пальцами, на глаза, вжимая их силой в череп, и тяжелая глухая боль тупо ухала в затылке.
Не знаю, сколько я сидел так, и когда заговорил, голос у меня был хриплый, дребезжащий, как стекло в заветренном окне:
— С нами ведет игру бандит. Исключительной силы и воли. Я с таким еще не встречался. Вы это понимаете?
— Я вам верю, — сказала Лаврова.
— Я должен его взять сам. Иначе… Ну, сами понимаете. Это вопрос моей чести.
Лаврова молча кивнула.
— И времени у меня совсем мало. Завтра меня уже вызовут в Особую инспекцию. Я должен успеть до приказа о моем отстранении.
— Что делать? — коротко спросила Лена.
Я посмотрел на нее, и мне ужасно захотелось сказать ей что-нибудь теплое, благодарное, но ничего не придумал, и обстановка не подходила, да и времени на все эти разговоры уже не было. Поэтому я только попросил:
— Позвоните домой и скажите, что сегодня задержитесь…
— Есть идеи? — спросила она совершенно спокойно, твердым голосом, будто ничего у нас тут и не происходило и не вели мы ни о чем разговоров.
— Да. Мне кажется, я нашел ключ поиска. Если это не совпадение, то я еще успею… Вам сейчас надо будет поехать на Главпочтамт…
Лаврова приехала около полуночи. Азарт погони уже охватил ее, следов долгого утомительного дня было незаметно — она выглядела свежей и веселой.
— Ну? — нетерпеливо спросил я.
— Все в норме. Отклонений от маршрута не наблюдается.
— Будем беспокоить начальство?
— А как же? — удивилась она. — У начальства нашего работа тоже ненормированная…
Я посмотрел на нее, усмехнулся:
— Если все это закончится пшиком, то на мою голову, помимо громов руководящих, еще обрушится и приличный позор…
— Что делать? — пожала она плечами. — В нашей работе присутствует всегда элемент риска.
— Значит, я звоню? — потоптался я последний раз у черты.
— Обязательно, — отрезала Лаврова путь к отступлению.
Я набрал семь цифр домашнего номера комиссара и, когда раздался первый гудок, я почувствовал себя, как мальчишка, только что выбивший стекло, а хозяева еще не выбежали во двор, но все видели, что это сделал я, и некуда убежать, пройдет несколько мгновений, и меня начнут долго, унизительно и больно драть за уши. Прозвучал еще один, второй, третий гудок…
— Наверное, его нет дома, — сказал я.
Лаврова покачала головой, спокойно сказала:
— Держите, держите трубку. Он спит. Судя по его животику, он поздно ужинает и сразу ложится спать.
— Устает он сильно, — сказал я, будто животик комиссара нуждался в моей защите.
— Трусите? — спросила она сочувственно.
— Не очень, но…
Гудок прервался на середине, и я успел почему-то подумать, что на телефонной станции запрещают снимать трубку во время звонка.
— Слушаю… — я узнал голос комиссара.
— Извините, пожалуйста, это Тихонов говорит. Я вас разбудил, наверное?
— Ты бы часа в четыре поинтересовался этим. Было бы уместнее…
Голос комиссара был сиплый, размазанный, просоночный, не было в нем обычных жестких ехидных нот. Я представил себе, как он стоит у телефона в пижаме, босиком, ежится от холода, а белые его волосы взбиты со сна на затылке хохолком. И красные складки-рубцы от подушки на щеке…
— Сколько времени сейчас? — спросил комиссар. — Темно, как у негра в животе.
— Пять минут второго…
— А-а, черт! — с досадой сказал он. — Снова придется снотворное принимать. А чего тебе неймется?
— Я по делу.
— А до утра твое дело не терпело? Ты из дому?
— Нет, я еще на Петровке, Лаврова со мной.
Комиссар весело хмыкнул:
— Эх, Тихонов, мне бы твои годы, я бы знал, где по ночам с интересной девушкой… Так ты чего меня поднял?
— У нас есть соображения, как выйти на вора…
— Вот утром бы и сообщил свои соображения.
— Утром меня могут отстранить от дела.
— Ложкой не нахлебался, языком не налижешься. И ты меня не проверяй пробными шарами — знаешь ведь, не я один этот вопрос решаю.
— Я и не проверяю. Я хочу успеть сам поймать эту сволочь.
— Дело почтенное, — снова хмыкнул комиссар. — Подожди, я сигарету возьму…
Громыхнула на столике трубка, и стало тихо.
Лаврова спросила:
— Бушует?
— Ничего, терпимо. Надо, чтобы он совсем проснулся.
На другом конце провода раздался шорох, стук, комиссар взял трубку.
— Слушай, — сказал он. — Я ведь тебе велел идти домой отдыхать. Ты почему моих приказов не исполняешь?
— Официального приказа о моем отстранении еще не было, а свое рабочее время я волен распределять по усмотрению.
— Ну и глупо! Хороший сыщик должен много думать, а для этого надо крепко спать по ночам. Дураки да алхимики по ночам колобродят.
— У вас нервы здоровые, — сказал я.
— Нервы? — переспросил он. — Ничего. Нормальные нервы. С плохими нервами я бы от вас всех давно в психбольницу угодил. Так что у тебя там?
— Помните, вы мне про вора Калаганина рассказывали?
— Ну?
— Вы его на место в машине вывозили? В Серпухов?
— Нет. На электричке.
— А почему?
— Слушай, Тихонов, ты мне докладывать соображения позвонил или у тебя телефонный допрос запланирован?
— Докладывать. Но у меня тут одно место не складывается. Так почему на электричке?
— Не помню. Машины, наверное, не было. Я ведь тогда не начальником МУРа был, в твоей шкуре бегал, и с машинами было небогато.
— С Курского вокзала? — спросил я упавшим голосом.
— С Курского? — стал вспоминать комиссар. — Нет, подожди, подожди, с Белорусского мы его везли…
— В Серпухов — с Белорусского? Это же другая линия!
Комиссар помолчал, почмокал губами, раскуривая гаснущую сигарету, отчетливо раздался щелчок зажигалки.
— Вспомнил, — сказал твердо комиссар. — Вот сейчас все вспомнил. Мы его повезли на электричке, потому что он сказал, что был там один раз и сможет сориентироваться только, если повторит в точности весь маршрут. А ездил, мол, он с Белорусского вокзала в Серпухов…
— Так Серпухов же по Курской железной дороге, — продолжал я «выводить» комиссара.
— Да. Но от Белорусского линия идет через город, мимо Станколита, по Комсомольской окружной до Курского вокзала, а далее — по маршруту следования. Хочешь — в Серпухов, хочешь — в Гагры…
— А вы знаете, почему вас Калаганин повез с Белорусского?
— Ну-ка, ну-ка, оживи тени ушедших…
— Калаганин в отличие от меня знал, что Курский и Белорусский вокзалы соединяются городской веткой, и неоднократно ездил по ней. В материалах дела есть допрос свидетельницы Клавдии Степаньшиной, его любовницы, у которой он регулярно бывал. Задолго до всех этих событий она была выселена из Москвы и проживала на станции Козине — сто третий километр Курской дороги. И ездил Калаганин не от Курского вокзала к Белорусскому, а в обратном направлении. От Степаньшиной он ездил на Белорусский вокзал и оттуда — далее…