— То есть как это? — спросил он с испугом.
— А так. Вы хотите, чтобы вас считали больным, несчастным человеком. Чтобы в силу нравственных норм нашего общества вам помогали, тратили на вас время, средства, человеческие усилия. Вот если бы вы болели сифилисом, вы бы, наверное, меньше рекламировали свое несчастье. Потому что, с вашей точки зрения, это еще и позор. А алкоголик — что? Подумаешь, выпивал, выпивал человек, а теперь стал негоден ни к чертям собачьим. Пусть уж государство позаботится о нем. А с моей точки зрения сифилитик вызывает гораздо больше сочувствия, чем вы, потому что его болезнь могла стать следствием несчастного случая. А вот с вами другой разговор. Всем своим существованием вы уже много лет отравляете жизнь людям вокруг вас — и родные ваши несчастны, и на работе не знают, как избавиться от вас. Поэтому вы свои штучки со мной бросьте, а то я с вами по-другому поговорю…
Он грустно покачал головой, и нос его описал фигуру замысловатую, как скрипичный ключ.
— Вот и верь тому, что в газетах пишут — «новая милиция стала», — сказал он. — Форму-то вам, видать, новую дали, а замашки старые остались.
— А вы бы хотели, чтобы я новым мундиром за вами блевотину пьяную подтирал и еще стаканчик на блюдечке подносил? Не знаю уж, я не врач — больной вы человек или здоровый, — но в обществе нашем вы — явление болезненное. Тем не менее общественные порядки и на вас распространяются. Они ведь существуют не только для тех, кто в алкоголических клиниках пребывает — тут у вас, между прочим, не центр мироздания.
— Ладно, пануйте, издевайтесь над больным человеком, коли говорите, что власть вам на это дана, — сказал он с горестным смирением. — Я человек маленький, трудовой, в начальство не вышел, так надо мной чего угодно вытворять можно. А если от трудов своих, усталости сил и принимал лишнюю рюмку, так и у вас как детей убийца Неосисян…
— А я и не говорю, что вы убийца Ионесян. Я вас спрашиваю, вы зачем у жены брали ключи от квартиры Полякова?
— А Вы видели, что я брал? — спросил он, став руки в боки и очертя голову бросаясь в волны испуганной запальчивости. — Видели, как я ключи эти брал? Вы еще докажите, что я брал…
— Докажу. Но я хочу с вами решить этот вопрос по-хорошему. В квартире у Полякова совершена крупная кража. Вы об этом знаете?
— Нет, нет, нет, — повторил он быстро. — Ничего я не знаю про это… Не знаю я ни про какую кражу… Не был я даже дома… Здесь я… в больнице лежал… Не знаю я ничего…
И я увидел, что он очень сильно, по-настоящему испугался. Это не было взволнованным напряжением, которое он испытывал с самого начала нашего разговора, это был настоящий испуг, который ударил под ложечку и тяжелой леденящей волной поднялся к горлу, залив его щеки графитной серостью. Я окончательно уверился, что ключи побывали у него в руках.
— Я знаю, что вас не было в эту ночь дома. Поэтому я хочу узнать, кому вы давали ключи.
Он заговорил быстро, давясь словами, заглатывая конец фраз!
— Не видел ключей… Не знаю… Говорил жене, чтобы не ходила туда… Они себе сами там пускай живут… Мы простые… Нам не надо… Они там на скрыпке пофыцкают — тысячу рублей на тебе… А мне ничего не надо… Пропадет чего — конечно, на меня скажут… Мне бы чекушку-то всего — и все в порядке… и порядок… и порядок… А мне до всех этих симфониев — как до лампочки… И не видел я ключей этих сроду…
— Слушайте, Обольников, перестаньте дурака валять. Мне Поляков говорил, что на прошлой неделе вашей жены дома не было, так вы ему сами ключи отдавали.
— Они, Лев Осипович-то, человек большой умственности, рассеянный он. Перепутал он, жена ему отдавала. А он-то с представления возвращается, все в мозгах у него там еще кружение происходит — напутал он от этого, жена ему отдавала ключики, ужинал я сам, а она отдавала ключики с колесиком…
— При всей его рассеянности вряд ли перепутал Поляков вас с Евдокией Петровной. Но допустим. А ключи с колесиком значит вы все-таки видели?
— Ну, пускай видел. И чего? И чего с того, что видел? А брать мне их ни к чему! Что я у него, пианинов не видел?
— А вы в квартире у Полякова бывали? — спросил я не спеша.
— Там без меня гостей хватало. И как на скрыпке играть — он без моих советов обходился.
Я посидел, помолчал, потом сказал:
— Неправду вы мне говорите, Обольников. Бывали в квартире у Полякова. Прошлой весной бывали…
— Конечно, пьяного человека обвиноватить, как два пальца оплевать, — то-то вы про меня больше меня самого знаете. Может, и заходил по хмельному делу, да не помню, а вы мне все теперя в строку.
— У вас, Обольников, пьянка, как палочка-выручалочка: на все случаи жизни оправдание — не помню, не виноват, не мог, не знаю. А вот жена Полякова — Надежда Александровна, так она вообще не пьет, может, поэтому память у нее лучше. Весной вы антресоли им сбивали для книг. И помнит она, что вы вместе с ней по всей квартире ходили — место для антресолей выбирали. Не припоминаете?
— Может, и так было. Память у меня от болезни слабая стала.
— Ну ладно, оставим это пока. У меня к вам вот какой вопрос — будь у вас их ключи, вы сумели бы по ним сделать дубликаты?
Обольников испуганно попятился от меня, замахал руками:
— Зачем мене это! Конешно, не сумел. Не делал я ничего такого никогда.
— Так вы же раньше, до работы в такси, были слесарем-лекальщиком? Неужто такой пустяковой работы сделать не смогли бы? Это даже я, наверное, смастерил бы после некоторой тренировки…
— Вот вы и тренируйтесь! А я не пробовал и не собираюсь! Ни к чему мне это совсем…
Я достал из кармана ключ от английского замка, обычный никелированный ключ, уже облезший кое-где, и в этих местах проступали рыжие медные пятна, ключ как ключ, на зеленой шелковой тесемочке с растрепавшейся в бахрому нитью на месте завязки в узелок. И показал его Обольникову:
— Вам этот ключ знаком?
Он заерзал, задергал носом и взгляд его пилил ключ, как драчевый напильник.
— Ключ как ключ, — сказал он, дернув плечом. — Все они одинаковые.
— Не думаю, — сказал я. — Все ключи разные. Просто разными ключами можно иногда открывать одни и те же замки. Так что, не узнаете ключ?
— Нет, — мотнул он головой.
— Да, с памятью у вас совсем неважно. Этот ключ мы изъяли сегодня у вашей дочери Анны Сергеевны Медведевой. Она пояснила, что этот ключ от вашей, Сергей Семенович, квартиры, изготовленный по ее просьбе вами после того, как она вышла замуж и переехала на квартиру своего мужа.
— А-а-а… М-ммм… — замычал он.
Я опередил его:
— И не вздумайте мне рассказывать сказки о том, что вы как добрый, любящий папа побежали в мастерскую металлоремонта и заказали ключ. Понятно?
— Это еще почему? — спросил он затравленно.
— Потому что на допросе Медведева показала: болванку ключа она купила в палатке на Палашевском рынке, принесла ее домой, и вы, достав инструменты, сделали ключ за десять минут, забрали у дочери 40 копеек и две пустые бутылки, ушли из дому, а вернулись уже сильно пьяным. Итак, можем считать, что вы забыли о своем умении в течение десяти минут сделать дубликат ключа. Сойдемся на этом?
Обольников молча кивнул.
— Тогда что вы мне можете сообщить о ключах от квартиры Полякова?
— Ничего. Не был я там. Не воровал я ничего.
— Я тоже думаю, что вы — лично вы — ничего там не воровали.
— Чего же вы от меня хотите?! — в голос завопил он. — Все против меня — жена, змеюка подлая, уголовку на меня наводит, доченька, кровь родимая, пропади она пропадом, вором меня выставляет! Почему не верите? Чего хотите?
— Чтобы вы рассказали правду. На все мои вопросы вы даете лживые ответы, опровергаете общеизвестные факты — как я вам могу верить?
— И не скажу ничего — вы, чтобы в тюрьму посадить, доказать еще должны, что я украл. И сажайте — мне что здесь за проволокой, что в лесу на повале!
— И это врете. Вы хорошо знаете, что в тюрьме усиленного питания и душа Шарко не дадут…
Тогда он заплакал, всерьез или нарочно — не знаю, но слезы у него были — обычная вода, мутная, бегучая, и капля повисла на длинном, остром, как у севрюги, носу.
Когда я вошел в кабинет, Лаврова говорила лохматому человеку в телогрейке:
— Подпишите вот здесь, здесь… и здесь…
В левой руке человек держал замасленную танкистскую фуражку, прижимая ее к груди нежно, но твердо как гусарский кивер. Правой рукой щепотью он ухватил ручку и водил ею по бумаге осторожно, с явной опаской, будто царапал старую, выкопанную из земли гранату.
— Станислав Палыч, это слесарь из ЖЭКа, Силкин, — сказала Лаврова, — он говорит, что в квартире Полякова не бывал.
Слесарь Силкин положил ручку на место, поднял на меня глаза и сказал:
— Как есть, точно вам доложили — не бывал я в пятнадцатой квартире. И, конечное дело, как следствие — замков чинить там не мог. Да и на кой мне замки их — у меня сщас совместительство в бойлерной, в доме семь, да в «Гастрономе» у меня полставки. А тут тетка женина дом нам передать хочет — а на кой мне дом этот, когда в нем ремонту на больше денег будет, чем новый ставить, один смысл — участок там ничего себе, хоть коз пускай на выпас…
— А как же так получилось, что вы ни разу в пятнадцатой квартире не бывали? — спросил я.
— Так я всего три месяца как работаю тут, на участке. И не знаю их поэтому. Да вы, пожалуйста, не сумневайтесь — вы хоть их самих, хозяев, спросите, они меня ни в жисть на личность не опознают…
Я посмотрел на Лаврову, она отрицательно покачала головой:
— Поляковы по фотографии не опознали его. Категорически утверждают, что не тот.
— Ну и отлично, товарищ Силкин. Давайте ваш пропуск, а то в бойлерной вода остынет, пока мы тут попусту толкуем. И заодно в «Гастрономе» узнайте, может, для меня полставки найдется. Мне до получки каждый раз полставки не хватает…
Силкин серьезно спросил:
— А вы по слесарному делу как… того?
— Нет, к сожалению, не того, — засмеялся я. — Но я потренируюсь, а там, глядишь, тетка дом мне с участком откажет. Вот только жены у меня нет…
— Это дело наживное, — покровительственно сказал он. — Я тоже…
— Я тоже, — перебил я, — хотел спросить вас, книга заявочного ремонта и явки на работу ведется?
Он обескураженно посмотрел на меня:
— Имеется книга такая. А что?
— Слесарь приходил к Полякову чинить водопровод, а заодно уж и замки шестнадцатого октября. Вы чем занимались а этот день? Ну-ка, припомните, пожалуйста.
Силкин надел зачем-то свою замечательную фуражку, нахлобучил ее поглубже, и треснутый козырек заходил от напряженного движения морщин на лбу.
— Шестнадцатого? Так… шестнадцатого… шестнадцатого. А простите, день какой это будет, шестнадцатое?
— Вторник, — сказала Лаврова.
— Вторник? — удивился Силкин так, будто вторник приходился на тридцать третье октября. — Вторник? Шестнадцатого — во вторник?
— Да, шестнадцатого, во вторник, — терпеливо повторила Лаврова.
— Сейчас, сейчас, сейчас вспомню, чего там было шестнадцатого во вторник, — мучил несильную память слесарь. Наконец лицо его озарилось радостью откровения: — Вспомнил — вторник, шестнадцатого! Как же это я забыл-то!
— И что? — спросила Лаврова.
— Ничего не делал, — с большим облегчением сообщил Силкин. — На больничном я был еще, бюллетень у меня был. Я как раз письмо от тетки получил, хотел в деревню в субботу ехать, да отработать пришлось в две смены, сменщику с пятницы отгулы дали, а я как раз вышел в первый день — пятница была…
Мы посидели с Лавровой некоторое время молча, потом она сказала:
— Я думаю, что надо съездить в деревню допросить тетку, и если все подтвердится — эту линию разработки закрывать. Тут ничего не светит.
— Да, просто щелей не надо оставлять. А что с телеграммой?
— Ничего. Телеграмма отправлена из 245-го отделения связи, и девушка-телеграфистка запомнила, что этот Таратута человек средних лет, особых примет не заметила. Опознать его с уверенностью не берется.
— А где находится это отделение?
— На Беговой, против магазина тканей, — сказала Лаврова, посмотрела на меня и спросила: — Вы чего усмехаетесь?..
— Да-а, ерунда. Просто подумал о том, как избирательны ассоциации у разных людей. Если нужен ориентир, женщина скажет — против магазина «Ткани», пожилой человек — рядом с Боткинской больницей, мальчишка — наискось от стадиона Юных пионеров. Ну а человек, одолеваемый страстями, — что он скажет?
Лаврова засмеялась:
— Наверное, скажет — рядом с ипподромом.
— Вот именно. Ну, это я так, к слову. Что будем делать с троллейбусным билетом, обнаруженным в прихожей Полякова? Поколдуем с ним чего-нибудь? Как говорит наш шеф, «идеи есть?».
Лаврова пожала плечами:
— Мои соображения рядом с вашими всегда так незначительны, что не заслуживают права называться идеями. Так, мыслишки пустяковые…
— В борьбе это называется «двойной нельсон», — сказал я ухмыляясь, — ручки за голову заворачивают и тебя же за шею душат.
— Вас подушишь, пожалуй. Лучше всего из вас было бы сделать циркулярную пилу. А что касается билета, я попробую выяснить о нем все возможное…
— Изумительно. Давайте помозгуем вместе насчет выяснения круга знакомых Полякова. Мне не очень ясно, как мы будем разбираться с такой массой людей.
Лаврова сказала:
— Если мы их будем прорабатывать каждого по очереди, нам до второго пришествия не кончить. Надо их по группам разбить.
— Не понял?
— Надо разделить этих людей по какому-то групповому признаку: личные друзья, коллеги по консерватории, студенты-ученики и так далее…
— А что? Это мысль. Не просто мысль, а целая идеища!
Лаврова взглянула чуть прищурившись:
— Слава богу, вот и я дожила до признания!..
Глава 4
Свои Минотавры
— Я попробую? — спросил Антонио.
— Попробуй, — усмехнулся Амати.
В вопросе Антонио — надежда на помощь, поддержку, совет. Но мастер Никколо только усмехается, хитрость таится в толстых складках его багрового лица, белый хохолок издевательским крючком-вопросом торчит на макушке.
Плеснуло пламя голубыми языками под бронзовым дном ковша, пузырится, булькает, растекается янтарь мастики, и от острого запаха, аромата фисташкового дерева, с которого стекает она тяжелыми каплями, вязкими и горькими, как пот и слезы, першит в горле, и по щекам текут капли, падают в котел, смешиваясь со смолой. В реторте рядом закипает сандарак — серый грязный дым встал отвесно над сосудом. Бежит, бежит, завихряясь струей, песок океанский в колбе часов. В нижней стекляшке уже вырос холмик, и кажется, будто это время движется вспять, выбрасывая наверх белую струйку песка.
Антонио натягивает кожаные рукавицы, хватает клещами раскаленную реторту и начинает быстро болтать ее — кругами, кругами, круг становится уже, быстрей, быстрей, осадок сел на дно — теперь еще быстрее! Он рывком скидывает крышку с ковша, из бронзового чрева ударил рвущий ноздри чистый яростный аромат мастики. Плюх! Плеск! Коричневой волной пошел сандарак через мастику, плавными уступами расписал желтую толщу ее, завихрились причудливые фигуры в глубине, и смола стала поглощать цвет, густеть, успокаиваться.
— Терпентин! Терпентин давай! — заорал над ухом Амати. — Да быстрее же! Боже, какой идиот, остынет ведь, загустеет, пропадет! Огня добавь! Огня!
Антонио изо всех сил раскачивает рычаг ножного горна, пламя хрипит и срывается с углей красными злыми лентами, трясущимися пальцами развязывает Антонио мешочек с терпентином, завязка затянулась, не отпускает, зубами молодыми злющими с хрустом рвет он ткань, сыплет в колдовское варево прозрачные до голубизны кристаллы, а в голове пасхальным колоколом бьется, кричит, ликует — я делаю правильно! Пра-а-а-вильно!
Тают кристаллы, желтеют, тонут, и снова бурлит, бушует в ковше смола, черные сгустки с пеной идут наверх, клубочки дыма ядовитого стелются над булькающей рябью. Серебряной лопаткой, перуанской, резной, узорной, с захватом и сеточкой, подхватывает Антонио пену и накипь, сбрасывает на глиняный пол и смотрит на часы песочные — а там уже снова крупицами время пересыпается, течет, падает в пропасть ушедшего навсегда. Антонио оглядывается — мастер Никколо сидит на столе, прижав к сердцу руки, и на лице его — страдание.