Да разве ей?!
Юрию! Возникшему из небытия. Отцу своего сына…
— Ничего, сейчас мне станет лучше, — говорила она не в силах приподняться со скамейки.
— Конечно, дорогая. Счастье ошеломляет, но зато сколько прибавляет сил! Сейчас вы это почувствуете.
Нет, ничего такого она не чувствовала.
— Я не верю…
И я не могла поверить, когда он вошел. Но я не знала, не могла знать, а вы знаете и сейчас увидите его.
— Сейчас?
— Конечно. Я же пришла за вами. Идемте скорей!
— Сейчас? — повторила она.
— А когда же?
— Может быть, немного позже?
— Как — позже? — удивилась Вера Никодимовна, ожидавшая, что Таня не просто поспешит, но буквально помчится за ней.
— Позже. У меня такая слабость… Я должна подготовиться. И выгляжу я ужасно.
Вера Никодимовна посмотрела пристально.
Нельзя было сказать, чтобы Таня выглядела ужасно, но то, что весть не принесла ей радости и даже испугала, было очевидно.
— Я вас не понимаю, Танюша.
— Я тоже… не понимаю. Это так неожиданно.
— Это прекрасная неожиданность.
— И все-таки лучше позже.
Вера Никодимовна все больше терялась.
— Поступайте, как находите нужным… Я к вам, как на крыльях, летела.
— Простите меня, пожалуйста.
— Мне кажется, вы чем-то встревожены? Вы… не рады?
— Что вы, Вера Никодимовна! Что вы!
— А что же я скажу Юре?
— Я же приду. Обязательно приду.
— Боюсь, что он, как и я, не поймет. Или поймет превратно.
— Почему? Почему превратно?
— Все-таки он бывший офицер. Неизвестно, как к нему отнесутся власти. Может быть, вы опасаетесь?
— Как вы могли подумать! Я совсем не думала о таком. Честное слово!
— Так пойдемте! Неужели у вас не возникло желания сейчас же, — сию минуту увидеть его своими глазами, убедиться, что это не сон, что он на самом деле жив?
Таня вспомнила мокрый песок под люлькой, в которой лежал теперь ребенок Юрия.
— Не терзайте меня, Вера Никодимовна! Умоляю вас!
— Танечка! Извините меня. Наверно, у вас есть серьезные причины…
— Да-да. Есть.
Слова эти Вера Никодимовна истолковала по-своему.
— Конечно, вы думали, что Юрия нет. Что его нет совсем. Вы молодая, красивая девушка. Может быть, вы сблизились с другим человеком? Скажите прямо. Здесь нечего стыдиться.
— У меня никого нет.
Таня сказала это просто, как говорят только правду.
Вера Никодимовна смешалась.
— Как мне неудобно перед вами. Это материнская ревность. Вы поймете, когда у вас будут дети… Да вы совсем побледнели! Идите домой, Танечка. Вам действительно нужно прийти в себя, идите!
Но Таня сидела окаменевшая.
— Идите вы, Вера Никодимовна! Юра ведь ждет. А я посижу еще. У меня голова кружится.
— Как же я вас оставлю?
— Ничего. Здесь же рядом. Я приду к вам, как только смогу, Юра поймет. Он добрый, он великодушный, он обязательно поймет.
— Конечно, он поймет, милая девочка, я ему все объясню. Но он так ждет. Поскорее берите себя в руки, хорошо?
— Я скоро, обязательно скоро, — уверяла Таня, мучительно дожидаясь, когда же Вера Никодимовна наконец уйдет и оставит ее наедине с ее горем.
— Мы ждем вас, дорогая…
И она пошла вверх по улице, часто оглядываясь, но Таня уже не видела ее.
Что испытывала она в те минуты, передать очень трудно. Говоря коротко, она просто не представляла, что должна сделать. Правда была хуже измены. Все объяснения — положение, в которое она попала, оставшись одна, угрозы Максима, даже горе сестры, потерявшей сына, — могли убедить только человека постороннего, поняты умом, но не сердцем. А что почувствует он, отец, представив своего ребенка, брошенного в первобытной хате в степной глухомани?! Негодование? Ужас? Отвращение к ней и презрение!
Только сейчас Таня остро и четко осознала, что ребенок, которого считала она и собственной радостью, и собственным горем, принадлежал не только ей. Конечно, когда не было Юрия, Вера Никодимовна казалась ей человеком почти посторонним — ведь сам Юрий не говорил ей о ребенке, чтобы не волновать прежде времени, и Таня имела право, как она думала, решать судьбу его самостоятельно, особенно после известия о гибели Юрия.
Но он жив, он вернулся, и он отец, а Вера Никодимовна — бабушка, такая же бабушка, как Алена Ивановна! И если ее семья — брат, отец, сестра, Григорий, бабка Ульяна — приняли участие и распорядились судьбой мальчика, то сможет ли Юрий понять, почему никто не спросил мнения и совета его матери? А Вера Никодимовна? Как решат они поступить, узнав правду? Наверняка потребуют вернуть ребенка! Но ведь он не просто оставлен в чужой им семье, он усыновлен, записан в сельсовете под чужими отчеством и фамилией! А Григорий и Настя? Разве они согласятся? И Максим будет на их стороне. И власть не станет на сторону белогвардейца!..
Было от чего потерять сознание!
«Что я наделала! Что я наделала! — кричала безмолвно Таня. — Я преступница! Что я скажу ему?» И невольно возникала ужасная, кощунственная мысль: если бы он не вернулся, он не обрушил бы на нее это новое горе. «Нет! Нет! Я не должна так думать. Ведь я любила его, люблю, у нас сын. Это же низко, мерзко, отвратительно. Неужели же я такая дрянь?.. Ну а кто же еще?! Сначала бросила собственного ребенка, а теперь пожелала смерти его отцу! Подлая дрянь!»
Но сколько бы ни казнила себя Таня, никакое самобичевание положения ее изменить не могло. Нужно было идти и встретиться с Юрием, говорить с ним и сказать все. И еще нужно было рассказать о возвращении Юрия дома, и не только отцу и матери, но и Максиму. А что сделает Максим? Вдруг он арестует Юрия, и тот погибнет, на этот раз окончательно и снова по ее вине!
И, как бы поспешая на ее мысли, на улице совсем не вовремя показался Максим.
Он приближался размашистым своим шагом, хотя обычно, уходя рано, возвращался лишь вечером, а то и поздно ночью.
Таня сжалась.
Брат подошел и посмотрел хмуро.
— «Свекруху» твою встретил. К тебе пожаловала?
Это был уже повод для острого разговора, потому что Максим категорически запретил видеться с «барыней». «Отрезали — и точка!»— говорил он.
Но на этот раз злой раздражительности в голосе его она, к удивлению, не уловила.
— Ко мне.
«Сейчас начнется… А!.. Все равно. Семь бед — один ответ».
Однако грозы не случилось, а прозвучало даже почти миролюбиво:
— Хотел я сказать: не ходите к нам, мадам. А потом подумал: от тоски ходит, сына вспоминает. Ладно. Скоро сама перестанет. Как прошлое быльем порастет.
«Не порастет!» — должна была она крикнуть, но страх стиснул горло. «Нет, не сейчас… Сначала Юрия повидаю, узнаю о нем, о его положении… Тогда!..»
— А ты чего сидишь, как на посиделках?
— Я сейчас… Иду. Ты-то что освободился так рано?
— Скоро совсем свободен стану. Революция-то кончилась, видать. Бороться не с кем. Буржуй в лавку возвращается. Из контры в полезного человека превратился. Чего ж гореть зря? Можно и передохнуть.
Слова Максима, такие для него горькие и важные, в эту минуту не произвели на Таню должного впечатления. Она, правда, замечала, что в последнее время брат день ото дня лицом темнеет. Но сейчас, когда у самой на душе черно было, Таня не откликнулась.
И он больше ничего не сказал.
Назревал в Максиме глубокий и тяжкий кризис веры. Вечно беспокойная душа восстала, не могла понять и принять того поворота в жизни, что назвали новой экономической политикой…
* * *
Только что у Максима произошел резкий разговор с Наумом Миндлиным. Сблизился он с Наумом еще в восемнадцатом, когда вступил в партию. Потом вместе прошли подполье при Деникине. Недавно Миндлина направили на работу в ЧК.
Максим вошел к Науму, когда тот и сам был взвинчен, но сдерживался, как мог, ведя трудные переговоры с хорошо ему известным торговцем Самойловичем, человеком, у которого все было толстое — пальцы, нос, зад, даже глаза навыкате казались толстыми. Когда-то отец Наума вел бухгалтерию у Самойловича, и теперь тот старался использовать старое знакомство беззастенчиво и напористо.
Он говорил, все время повышая голос:
— Я хорошо помню, как вы были еще маленький мальчик и любили скакать на деревянной лошадке с саблей. Вы тогда кричали: «Я казак!» Странная, конечно, игра для мальчика, у которого папа и мама посещают синагогу, но взрослые люди говорили: «Пожалуйста. Что из того, если мальчик играет немножко не так, как другие еврейские дети. Он же еще вырастет и поймет, что он не казак…» И вы выросли и стали, конечно, не казак, но революционер. А это почти то же самое, что с саблей. Тогда благоразумные люди качали головой: «Этот Наум не такой, как все. И он еще себе доиграется». Они ошиблись, а у вас получилась серьезная игра. Вы махали шашками, пока все испугались и признали вашу власть, а вас, Наум, важным человеком. Ну, и что из этого? Вот вы власть, и вы сидите в этом кабинете, совсем как градоначальник. Но не совсем, потому что градоначальник был настоящая власть — в него даже бомбы бросали, — однако у него было чувство юмора. Знаете, когда мою дочь задержали с вашими листовками, на которых было написано: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», градоначальник вызвал меня к себе и спросил: «Скажите, Самойлович! Почему пролетарии всех стран должны соединяться именно здесь, во вверенном мне городе? Может быть, ваша дочь соберет их в каком-нибудь другом месте?»
Наум снял и протер платком пенсне.
— Гражданин Самойлович, если вы пришли рассказывать мне анекдоты, то я очень занят.
— Поверьте, это не анекдоты. Моя Ривочка была враг градоначальника, но градоначальник понимал, что такое коммерция. Когда какие-то мазурики стали отираться возле моего магазина, власть поставила там городового, и магазин не тронули.
— Я уже понял, что старая власть вам была больше по душе, чем рабоче-крестьянская.
— Побойтесь бога, Наум! Я такого и в уме не держал. Я просто сравниваю. А вы все размахиваете шашкой. Но вам же нужно, чтобы кто-нибудь накормил ваших пролетариев? И вы обращаетесь к нам. Пожалуйста. Но сначала скажите, кто хозяин в городе? Вы или Техник? Среди бела дня у меня в поезде отнимают очень хорошие часы, а вы в это время заседаете, как сделать мировую революцию! Не знаю, как мировая революция, а серьезные дела так не делаются. Если нам не дадут спокойно работать, мы не сможем накормить пролетариев, а если пролетарии будут голодные, то я еще посмотрю, как долго они будут на вас любоваться! И это просто смешно, что я должен болеть вашими заботами больше, чем вы!
Миндлин потер пальцами переносицу, близоруко прищурив глаза.
— Давайте внесем ясность, гражданин Самойлович. Вы не нашими делами болеете. У вас одна больная мозоль — прибыль.
Тут и вошел Пряхин, и Наум, молча показав ему на стул, продолжал:
— Так что не выставляйте себя святым больше, чем римский папа. Я согласен, что бандитизм создает напряженную обстановку и мешает проведению новой экономической политики. Это серьезно, и мы этим занимаемся всерьез. Но вы, между прочим, прикрываете под шумок бандитской угрозой свои финансовые махинации.
Самойлович всплеснул короткими руками:
— Я вас не понимаю, Наум.
Миндлин положил ладонь на лежавшие на столе бумаги.
— Вот! Тут полная картина. В вашей бухгалтерии концы с концами не сходятся. И запомните, гражданин Самойлович, обманывать Советскую власть и обирать труженика мы вам не позволим. Или мы будем сотрудничать, как положено, в рамках закона, или пеняйте на себя.
Самойлович поднялся, не скрывая неудовольствия.
— Меня все всю жизнь запугивают, но вы еще поймете, Наум, как нужно управлять. Дай вам бог поскорее образумиться.
Он вышел, а Наум повернулся к Максиму:
— Каков гусь! Пришел доказывать мне, что заботится о том, как прокормить пролетариев. Сам в документации мухлюет бессовестно, а от бандитов охраны просит.
— Будешь охранять?
— Некоторые меры принять придется.
— Значит, рабочие ребята пойдут паразитскую лавочку сторожить?
— Ну, не кипятись!
— Под бандитские пули грудь подставлять? Кого беляки на революционной войне не убили, у лавочника на службе кровь проливать будут?
— Перестань, Пряхин. Это демагогией отдает.
— Я демагог, по-твоему?.
— В данном случае…
— Ты что, меня по подполью не знаешь?
— Знаю. Бесстрашный был человек.
— Был?
— Был и есть бесстрашный человек, но с теоретической неразберихой в голове.
— Вот как! Когда провокатора Дягилева ликвидировать нужно было, ты эту неразбериху что-то не замечал.
— Тогда была другая обстановка. И прошу тебя, Максим!.. Ты на каждом шагу заявляешь о враждебности к новой экономической политике, то есть прямо выступаешь против решений десятого съезда партии.
— А что делать, если моя совесть с ней не мирится?
— Да пойми ты! Ведь этот Самойлович не зря говорит; если мы сегодня людей не накормим, не оденем, не поймут они нас, не поверят голым лозунгам.
— Буржую в лавке поверят? Ну пусть идут, дурни. Пусть их грабят там с нашего благословления.
— Грабить не дадим.
— Кого? Народ буржуям или бандитам буржуев?
— Ну, знаешь, до такого ты еще не договаривался.
— А ты в подполье думал, что Самойловича охранять будешь?
— Не думал. Но почему ты, чудак человек, не хочешь понять, что не Самойловича я защищаю, а самого настоящего труженика, который в лавке и булку купит, и колбасу, которую мы сегодня еще дать ему не можем, потому что хозяйничать не научились. Ведь в самом деле больше шашкой махать приходилось.
— Погоди, погоди. Ты меня в лес не уводи. Ты скажи просто: Самойлович эксплуататор?
— Своего не упустит, о чем говорить… Но на сегодняшний день приносит определенную пользу.
— Пользу?! Да ведь так любой буржуй рассуждает. Разве он себя грабителем признает? Ничего подобного. Он своим рабочим отец родной. Булкой поделится, а капитал — в карман. А мы его своим оппортунизмом прикрывать будем?
Наум снова снял пенсне. Последнее время у него часто болели глаза.
— Партиец обязан проводить в жизнь партийные решения, — сказал Миндлин жестко, как бы подчеркивая, что дальнейшая дискуссия неуместна.
— Даже против совести?
— Не смей!..
— Ого! Да вы что, братцы?
В дверях стоял розовощекий, благоухающий одеколоном, расчесанный на косой пробор молодой нэпман в шевиотовом костюме-тройке.
Оба оглянулись и замолчали, Максим — изумленно, а Миндлин — нахмурившись. Оба узнали вошедшего, но Наум его ждал, а Пряхин увидел неожиданно. Последний раз они виделись два года назад, а это было долгое время. За такое время многое могло произойти.
— Шумов? Андрей? — спросил Пряхин.
— Собственной персоной.
И молодой человек шагнул навстречу, протягивая обе руки, но Максим отступил на шаг, разглядывая одежду Шумова.
— Что за маскарад? и ты в буржуи подался?
— Иду в ногу со временем, — улыбнулся тот.
Но Максим не заметил иронии.
— Куда идешь?
— Да вот… К товарищу Миндлину.
— Откуда? Зачем? — продолжал Пряхин резко.
А Шумов еще шутил:
— По торговым делам.
— Неужто лавочку открыл?
— Есть кое-какие замыслы.
Максим повернулся круто.
— Ясно. Торгуйте. Только без меня.
И вышел, хлопнув дверью.
— Что это с ним? — спросил Шумов обескураженно, теряя улыбку. — Я так соскучился по вас, черти. А у вас тут что? Неужели драчка:?
Вместо ответа Наум сказал строго:
— Ты не должен был входить в кабинет без предупреждения, когда я не один.
— Мне сказали, что у тебя Пряхин.
— Тем более.
— Неужели серьезно?
— Пряхин разошелся с партией, а ты знаешь: кто был своим, опаснее того, кто был врагом.
— Только не Максим. Это же подлинный красный орел.
— Об этом я ему только что говорил. Сердце у него орла, а в голове что?
— Вы ему не доверяете?
— Не знаю, как он поведет себя завтра.
— Пряхин не предаст.
— Но дров наломать может. Ну, ладно. Оставим это пока. Тебя Третьяков ждет.