Урсула Ле Гуин
Если Господь не созиждет дома, напрасно трудятся строящие его; Если Господь не охранит города, напрасно бодрствует страж. Напрасно вы рано встаете, поздно ядите хлеб печали, тогда как возлюбленному Своему Он дает сон.
Часть I
В провинциях
Глава 1
Пасмурной майской ночью город спал; тихо текла во тьме река. Над безлюдным университетским двором высилась церковь, исполненная, казалось, звона молчавших сейчас колоколов. Некий молодой человек, перемахнув через трехметровые чугунные ворота, спрыгнул на землю и оказался в прямоугольнике церковного двора, который осторожно и быстро пересек и подошел к церковным дверям. Затем достал из кармана пальто скатанный в трубку лист бумаги, развернул его, пошарил в карманах, вытащил гвоздик, наклонился, снял башмак и, приложив лист бумаги и гвоздь как можно выше к дубовой, обитой железом створке двери, поднял башмак, чуть помедлил и, размахнувшись, ударил. Трескучее эхо прокатилось по темному, одетому камнем двору, и юноша застыл, словно удивляясь звучности этого эха. Где-то неподалеку послышались крики и лязг железа по камням мостовой. Юноша поспешно ударил по гвоздю еще раза три и, решив, что забил его достаточно крепко, бросился к воротам, так и держа один башмак в руке. В несколько прыжков он достиг ворот, перебросил через них башмак, перелез сам и хотел было уже спрыгнуть на землю, но зацепился полой за острую «пику». Послышался громкий треск рвущейся материи, и юноша исчез в темноте буквально за мгновение до того, как у ограды появились двое полицейских. Они, разговаривая по-немецки, долго и внимательно вглядывались в темноту церковного двора, затем обсудили высоту ворот, проверили, крепко ли заперт замок, даже потрясли его и двинулись прочь, стуча сапогами по мостовой. Лишь тогда юноша решился выглянуть из своего укрытия и стал шарить по земле в поисках башмака, трясясь от беззвучного смеха, но башмак найти так и не успел: стража возвращалась, и он бросился прочь, а над темными улицами Солария зазвенели колокола кафедрального собора, отбивая полночь.
На следующий день, когда те же колокола били полдень, в университете как раз закончилась лекция, посвященная отступничеству Юлиана, и уже знакомый нам юноша выходил вместе с приятелями из аудитории, когда его вдруг окликнули:
– Господин Сорде! Итале Сорде!
Шумливые студенты тут же, как один, потеряли дар речи и дружно заторопились, так что через минуту возле человека в форме офицера университетской охраны остался лишь тот, чье имя только что прозвучало.
– Господин Сорде, вас желает видеть господин ректор. Сюда, пожалуйста, господин Сорде.
Пол в кабинете был застлан сильно потертым, но все еще красивым красным персидским ковром. Левую ноздрю ректора, как всегда, украшало красноватое пятно – то ли бородавка, то ли родинка. У окна стоял какой-то незнакомец.
– Господин Сорде, объясните нам, пожалуйста, что это?
Незнакомец протянул Итале большой, примерно метр на метр, лист бумаги: это было разорванное пополам объявление о ярмарке рабочего скота, которая должна была состояться в Соларии 5 июня 1825 года. На чистой оборотной стороне листа крупными печатными буквами было написано:
Суйте голову в петлю!
Мюллер, Халлер и Генц
Веревку вам свили
И тупым послушаньем
Мозги заменили!
Людям ведь невдомек,
Какой страшный урок
Господа эти дать нам решили!
– Это я написал, – признался юноша.
– И это вы… – ректор глянул в сторону незнакомца у окна и почти умоляющим тоном закончил: —…прибили плакат на двери церкви?
– Да. Я. Я там был один. Это вообще полностью моя идея.
– Господи, мальчик мой… – Ректор помолчал, нахмурился и заговорил более решительным тоном: – Но, мальчик мой, если уж святость этого места…
– Я следовал одному историческому примеру. Я ведь студент исторического факультета. – Бледное лицо Сорде вспыхнуло ярким румянцем.
– И до сей поры, надо сказать, были студентом весьма примерным! – вздохнул ректор. – Вот ведь что обиднее всего… Даже если это всего лишь глупая выходка.
– Извините, господин ректор, это не глупая выходка!
При этих словах Итале ректор сморщился, как от боли, и закрыл глаза.
– Вы же видите, намерения у меня были самые серьезные. Да иначе к чему вам было приглашать меня сюда?
– Молодой человек, – промолвил незнакомец, по-прежнему стоявший у окна и как бы не имевший ни бородавки на носу, ни звания, ни имени, – вот вы говорите о серьезных намерениях, а вы подумали о том, что у вас теперь могут быть серьезные неприятности?
Юноша мертвенно побледнел и некоторое время лишь молча смотрел на незнакомца, потом коротко и неуклюже ему поклонился, повернулся к ректору и сказал странным звенящим голосом:
– Просить прощения, господин ректор, я не намерен! Я готов покинуть университет. И вряд ли вы имеете право требовать от меня большего!
– Но я вовсе не прошу вас покидать университет, господин Сорде! Будьте любезны взять себя в руки и выслушать меня. Вам осталось доучиться последний семестр, и мы все же хотели бы, чтобы вы закончили университет без помех. – Ректор улыбнулся, и красновато-фиолетовая бородавка у него на носу смешно задвигалась. – А потому я прошу вас: обещайте, что впредь не будете посещать всякие студенческие сборища и в течение всего оставшегося семестра будете с заката и до восхода солнца находиться у себя дома. Вот, собственно, и все мои требования, господин Сорде. Ну что, даете слово?
Немного подумав, молодой человек ответил:
– Даю.
Когда он ушел, инспектор полиции аккуратно свернул листок со стихами и, улыбаясь, положил ректору на стол.
– Храбрый юноша, – заметил он.
– Мальчишка! Обыкновенный дерзкий мальчишка, уверяю вас.
– У Лютера в Виттенберге было девяносто пять тезисов, – сказал инспектор, – а у этого, похоже, только один.
Говорили они по-немецки. Ректор, оценив шутку, громко засмеялся.
– Он надеется служить? Стать адвокатом? Сделать карьеру? – продолжал инспектор.
– Нет, вернется в свое родовое поместье. Он ведь единственный наследник. У меня учился еще его отец – я тогда только начинал преподавать в университете. Они из Валь Малафрены – знаете? – это в горах, в самой глуши, оттуда сотни километров до любого крупного города.
Инспектор лишь молча улыбнулся.
Проводив его, ректор снова со вздохом уселся за письменный стол, грустно глядя на портрет, висевший на противоположной стене; взгляд его, сперва довольно туманный, постепенно прояснился. На портрете была изображена красиво одетая дородная дама с очень пухлой нижней губой: великая герцогиня Мария, двоюродная сестра императора Франца Австрийского. На свитке, который герцогиня держала в руках, сине-красный государственный флаг Орсинии был как бы поделен на четвертушки черным двуглавым имперским орлом. Пятнадцать лет назад на этой стене висел портрет Наполеона Бонапарта. А тридцать лет назад – портрет короля Орсинии, Стефана IV, в момент коронации. Тридцать лет назад, когда нынешний ректор университета успел стать только деканом исторического факультета, он частенько вызывал юных студентов на ковер и песочил их за глупые проделки, а они, мгновенно превращаясь в кротких овечек, лишь смущенно улыбались, но кровь у них при этом не отливала от лица, как только что у Сорде, да и у самого ректора не возникало тогда ни малейших сомнений в своей правоте. А сегодня ему мучительно хотелось извиниться перед этим юным шалопаем, сказать ему: «Прости, мальчик… Ты же понимаешь!..» Ректор снова вздохнул и уставился на лежавшие перед ним бумаги, на которых должен был поставить свою подпись: это были результаты правительственной ревизии данных о студентах. Все на немецком. Ректор нацепил очки и нехотя стал читать первый листок; лицо его в солнечном сиянии майского дня казалось бесконечно усталым.
А юный Сорде тем временем ушел в парк на берегу реки Мользен и сел на скамью, прятавшуюся за невысокими ивами. Река, залитая солнцем, вилась перед ним дымчато-голубой лентой. Все кругом дышало безмятежностью – мирно журчала вода; ивовая листва, пронизанная солнечными лучами, отбрасывала на песок ажурные тени; голубь, разомлев от тепла, лениво разгребал лапками мелкие камешки в поисках пищи. Сперва поза Итале была довольно напряженной: руки стиснуты, брови насуплены – он явно переживал случившееся; затем он понемногу расслабился, вытянул длинные ноги и раскинул руки по спинке скамьи. Выражение его лица, украшенного густыми бровями, синими глазами и довольно внушительных размеров носом, становилось все более мечтательным. Его взгляд, устремленный на бегущие воды реки, стал уже почти сонным, когда рядом вдруг прогремел, точно выстрел, чей-то крик:
– Да вот же он!
Итале нехотя оглянулся. Так и есть: друзья все-таки его разыскали.
Светловолосый коренастый Френин, хмурясь, говорил:
– Но ты же так ничего и не доказал! И я считаю…
– Что слова – это не поступки? Это, допустим, верно. Во всяком случае, те стихи, которые я прибил…
– Но ведь ты их прибил к церковным дверям! Вот это уже поступок!
– Да сам по себе такой поступок ничего не стоит! А вот как только слова оказались там, то именно они и стали тем действием, тем поступком, который должен был принести определенные результаты…
– Ну, и какие результаты принес твой поступок? – спросил Брелавай, высокий худой темноволосый юноша с ироничным взглядом.
– В собраниях не участвовать. С вечера до утра сидеть под домашним арестом.
– Господи! Теперь-то уж Австрия позаботится о твоем целомудрии! – рассмеялся Брелавай. – А ты видел, какая толпа собралась утром у церкви? Весь университет успел твоими стишками полюбоваться, прежде чем австрияки пронюхали! Боже, как они злились! Я был уверен, что они нас всех скопом в кутузку засадят!
– А откуда они узнали, что это я?
– Все вопросы к старосте, господин Сорде, – сказал Френин. – Das wurde ich auch gerne wissen!
– Между прочим, ректор ни словом не обмолвился об «Амиктийе» в присутствии этого типа. Как ты думаешь, они нашу «Амиктийю» не прикроют?
– Спроси что-нибудь полегче.
– Послушай, Френин! – рассердился Брелавай – они с Френином целый час в тревоге повсюду искали Итале, устали и проголодались. – Ты же сам вечно твердишь, что мы только говорим, но ничего не делаем! А теперь, когда Итале наконец что-то сделал, ты сразу принялся ныть! Лично мне все равно, прикроют они «Амиктийю» или нет; туда сейчас одни дураки ходят, не удивлюсь, если среди них и шпионы есть. – Он плюхнулся рядом с Итале на скамью.
– Извини, Томас, но я бы все-таки хотел закончить свою мысль, – сказал Френин и тоже сел. – В «Амиктийе» тех, кто действительно серьезно относится к делу, человек пять, верно? Так что теперь, когда Итале оказался под надзором полиции, а все мы – под подозрением, пора решать, для чего, собственно, мы это общество создавали: только для того, чтобы пить вино и орать песни, или все же с какой-то более осмысленной целью? Вот для чего, например, ты, Итале, прибил к дверям церкви свои стихи? Чтобы покорно выслушать выговор ректора, закончить семестр и уехать в свое поместье? Или за этим последует нечто большее? И наши слова наконец ДЕЙСТВИТЕЛЬНО станут поступками?
– Что ты задумал, Дживан?
– Надо ехать в Красной!
– И что мы там, интересно, будем делать? – с сомнением протянул Брелавай.
– А что мы будем делать здесь, в Соларии? Здесь то же самое, что в провинциях, – одни чертовы бюргеры да столь любезные твоему сердцу тупые крестьяне. Нам не под силу бороться с этим средневековьем! Столица – вот единственное подходящее для нас место, если мы действительно имеем серьезные намерения. Господи, да разве Красной – это так уж далеко?
– Действительно, эта река пробегала мимо него всего два дня назад, – сказал Итале, глядя на голубую Мользен, поблескивавшую за деревьями. – Слушай, Дживан, а ведь это неплохая идея! Надо подумать. И еще надо чего-нибудь поесть. Пошли. Эх, Красной, Красной! – воскликнул он, и все засмеялись.
Расстались они уже ближе к вечеру. Итале возвращался домой в прекрасном настроении, предвкушая нечто новое, неведомое. Неужели ему действительно предстоит иная жизнь? Неужели он уедет в столицу и будет вместе с друзьями трудиться там во имя свободы? Непостижимо! Прекрасно! Фантастика! Но как же все это устроить? Наверное, в столице найдутся люди, которые захотят им помочь, как-то приставят к делу? По слухам, там имеются тайные общества, состоящие в переписке с тайными обществами Пьемонта, Ломбардии, Неаполя, Богемии, Польши, Германии; ведь по всей территории Австрийской империи и ее сателлитов, по всей Европе раскинулась подпольная сеть борцов за свободу, и сеть эта похожа на нервную систему человека, спящего беспокойным, лихорадочным сном, полным кошмаров. Ведь даже в сонном Соларии люди называют Матиаса Совенскара, с 1815 года живущего в ссылке в своем родовом поместье, «наш король»! А он и есть король – законный, избранный по воле своего народа, наследный правитель свободной страны! А этого императора и его империю – к черту! Итале стремительно, точно летний вихрь, несся по тенистой улице; лицо его пылало, пальто было распахнуто.
В Соларии он жил у дяди, Анжеле Дрю, и сразу же, едва влетев в дом, еще до ужина, объявил, что отныне находится под домашним арестом с заката и до утренней зари. Дядя только посмеялся. У них в семье было много детей, и они, выделив племяннику комнату, заботились в основном о том, как бы получше его накормить, а в остальном полностью ему доверяли. Их собственные старшие сыновья спокойным нравом отнюдь не отличались, так что порой дядя с тетей даже немного удивлялись тому, что Итале действительно оправдывает оказанное ему доверие, хорошо учится, да и ведет себя вполне прилично.
– Ну, что ты на этот раз натворил? – добродушно спросил дядя.
– Прибил к церковной двери одно дурацкое стихотворение.
– И только? Слушай, а я не рассказывал тебе, как мы однажды ночью протащили в университетское общежитие целую толпу молодых цыганок? Тогда еще на ночь дверей не запирали… – И Анжеле в который раз принялся излагать давно известную историю. – А что за стишки-то? – наконец спросил он.
– Да так… политические.
Анжеле все еще улыбался, однако морщинка на лбу свидетельствовала о том, что он недоволен и разочарован.
– Что значит «политические»?
Итале пришлось не только прочесть стихотворение, но и растолковать его.
– Ясно… – растерянно протянул Анжеле. – Ну вот… ну, я просто не знаю! Теперь ведь и молодежь совсем другая! А все эти пруссаки и швейцарцы! Эти Халлеры и Мюллеры! Пресвятая Дева Мария! Да что нам до них? Ну, знаю я, кто такой фон Генц – важная шишка, глава имперской полиции, – но какое мне до него дело!
– Как это какое дело?! Да ведь такие, как он, тут повсюду хозяйничают! Стоит рот раскрыть – сразу в тюрьму угодишь! – Итале всегда старался избегать политических споров с Анжеле, но сегодня – это, впрочем, бывало и прежде – ему казалось, что он непременно сумеет убедить дядю в своей правоте. Однако тот все больше упрямился и все сильнее тревожился, теперь уже не желая признать даже, что терпеть не может иностранную полицию, которая терроризировала не только студентов университета, но и весь город; и говорить о том, что он тоже считает Матиаса Совенскара королем Орсинии, дядя не пожелал.
– Просто в 13-м году мы приняли не ту сторону, – ска– зал он. – Надо было присоединиться к Священному союзу и предоставить Бонапарту возможность повеситься на той веревке, которую он сам же и свил. Ты-то не знаешь, каково это, когда вся Европа охвачена войной! Вокруг только и говорят о войне, о том, что Пруссия проиграла, что русские победили, что армия «где-то там», а продовольствия не хватает, и даже в собственной постели никто не чувствует себя в безопасности. Война обещает огромные доходы, но не гарантирует ни мира, ни стабильности. Мир – это великое благо, парень! Будь ты хоть на несколько лет постарше, ты бы понимал!