— Придется нам отсюда идти пешком, — сказала Стефана, и ее мать, прижимая к себе свою сумочку из искусственной кожи, испуганно воскликнула:
— Ох, Фана, это же невозможно! Ты только погляди на эту толпу! Что это они… Они что?…
— Сегодня же четверг, мадам, — сказал какой-то крупный краснолицый мужчина, стоявший рядом с ними в проходе. Все между тем выбирались из автобуса, толкаясь и переговариваясь.
— Еще вчера я подъехала на целых четыре квартала ближе! — сердито сказала какая-то женщина, и краснолицый мужчина откликнулся:
— Ну, вчера! Сегодня-то четверг.
— Пятнадцать тысяч в прошлый раз было, — сказал кто-то, и кто-то другой высказал предположение:
— А сегодня тысяч пятьдесят будет!
— Нет, к площади нам ни за что не пробраться, даже, по-моему, и пытаться не стоит, — сказала дочери Брюна, когда они вместе со всеми вывалились из автобуса.
— Ты, главное, за меня держись и руки моей не выпускай. И ни о чем не тревожься, — заявила ей дочь, высокая, решительная молодая женщина, пишущая диссертацию о поэзии раннего романтизма, и покрепче ухватила мать за руку. — В общем-то, совершенно неважно, куда мы сумеем добраться, но хорошо было бы все же показать тебе, что творится на площади. Давай попробуем. Попытаемся обогнуть здание почтамта и пройти задами.
Однако задами, похоже, пытались пройти все. Стефана и Брюна с трудом перебрались на ту сторону улицы, то и дело останавливаясь и пытаясь увернуться от столкновений, но все же, хотя и не слишком решительно, проталкивались сквозь толпу; затем, повернув как бы против течения, поспешно нырнули в какой-то почти пустой переулок, срезали угол, пройдя через мощеный двор на задах Центрального Почтамта, и присоединились к еще более плотной толпе, которая медленно ползла по широкой улице, растекаясь во все стороны между домами.
— Вон он, дворец, видишь? — сказала Стефана; сама она уже видела его, потому что была выше матери ростом. — Он еще так далеко, что добраться туда мы сможем разве что благодаря осмотическому давлению толпы. — И, решив положиться на это осмотическое давление, они были вынуждены разъединить руки. Брюна сразу погрустнела и все повторяла:
— Это слишком далеко, здесь тоже вполне хорошо видно. Вон крыша дворца. Ничего ведь не произойдет, да? То есть я хочу сказать, неужели кто-то будет выступать с речью? — Думала она, правда, совсем не об этом, но ей не хотелось позорить своими страхами дочь, которой еще и на свете не было, когда камни на площади превращались в рубины. Да и говорила она очень тихо, потому что, хотя вокруг и была тесная толпа толкавшихся, толкаемых и как бы выдавливаемых на площадь Рух людей, они не особенно шумели, лишь негромко переговаривались друг с другом самыми обычными голосами. И только время от времени откуда-то из тех рядов, что были ближе к дворцу, доносились выкрики — громко звучало чье-то имя, и его подхватывало множество голосов, и оно начинало звучать громко и раскатисто, точно бьющиеся о берег волны прибоя. Затем толпа снова затихала, невнятно рокоча, как море в затишье меж набегающими валами.
Зажглись уличные фонари. Площадь Рух была освещена неярко; от старинных, украшенных литьем фонарей с двойными шарами-светильниками в воздухе разливался мягкий безмятежный свет. И в этом свете со сразу потемневшего неба на землю, кружась, падали маленькие сухие снежинки.
Снежинки таяли и превращались в капельки воды на коротких темных волосах Стефаны и на шарфе Брюны, которым она обмотала свою светловолосую, коротко стриженную голову, чтобы не мерзли уши.
Наконец Стефана остановилась, и Брюна тут же вытянулась в струнку, стараясь хоть что-то разглядеть впереди. Они стояли на самом высоком краю площади, напротив старой аптеки для бедняков, так что, вытянув шею, Брюне удалось увидеть собравшуюся на площади огромную толпу; лица людей белели в сумерках, столь же бесчисленные, как эти падающие с неба снежинки. Однако в сгущавшейся тьме, среди усиливавшегося снегопада ей не было видно никакого пути назад, домой. Ей казалось, что она заблудилась в лесу. Дворец, в стенах которого тускло светились над толпой редкие окна, был погружен в молчание. Никто оттуда не выходил и туда тоже никто не входил. Там заседало правительство; там находились бразды правления государством. Это была обитель власти, государственная силовая установка, пороховой склад государства, его величайшая бомба. Государственная мощь была как бы втиснута в эти старые красные стены и находилась там под давлением, силой загнанная туда и все копившаяся там в течение многих лет и веков, так что если теперь произойдет взрыв, то разрушительная сила его будет поистине ужасающей, способной разметать эти стены, превратив их в тучи острых каменных осколков. А здесь, снаружи, на открытом пространстве виднелись в сумеречном свете лишь мягкие беззащитные лица людей, их сияющие глаза, маленькие мягкие девичьи груди, человеческие животы и бедра, прикрытые обычной одеждой.
Брюна посмотрела вниз, на тротуар и на свои ноги. Ноги у нее уже здорово замерзли. Надо было надеть теплые сапожки, но кто же знал, что пойдет снег; да и Фана все время ее торопила. Брюна чувствовала себя настолько несчастной — замерзшей, заблудившейся, одинокой, — что чуть не плакала. Она вздернула подбородок, закусила губу, потом стиснула зубы и выпрямилась, ощущая коченеющими ногами ледяные камни брусчатки.
Послышался какой-то звук, разлетевшийся, как искры костра, и хрупкий, как эти крошечные снежные кристаллики. Толпа совершенно примолкла, лишь изредка по ней пробегала волна тихого смеха и шепота, и в воцарившейся тишине все продолжал звучать тот негромкий, непродолжительный, серебристый звон.
— Что это? — спросила Брюна, начиная улыбаться. — Зачем они это делают?
Это заседание комитета. Вряд ли вы захотите, чтобы я стала описывать заседание какого-то комитета, верно? Обычно он заседает по пятницам с одиннадцати утра в нижнем этаже министерства экономики. Однако и в одиннадцать вечера в пятницу заседание продолжается, и за этим заседанием наблюдает множество людей, миллионы людей, а все благодаря тому иностранцу с телевизионной камерой, одноглазой, с длинным рылом объектива, которая мгновенно ловит и как бы всасывает в себя все, что происходит вокруг. Этот оператор уже давно поймал в объектив высокую темноволосую девушку, которая столь красноречиво выступает в защиту некоего решения относительно возвращения в столицу некоего человека. Но миллионы телезрителей так и не поймут ее аргументации, ибо говорит она на своем родном, непонятном большинству людей языке, и никто ее речь не переводит. И все же зрители поймут, с каким наслаждением блуждает по ее молодому лицу телекамера, как бы всасывая его в себя своей вытянутой пастью и единственным глазом.
Это история любви. Прошло еще два часа, и тот телеоператор давно уже ушел, а заседание комитета все продолжалось.
— Нет, послушайте, — говорила девушка, — это серьезно. Ведь именно в такие моменты и совершаются предательства. Свободные выборы — да, конечно, но если мы сейчас не заглянем хотя бы на шаг вперед, то когда же нам удастся это сделать? И кто это сделает? Страна мы или жалкие прихлебатели, постоянно меняющие хозяев?
— Но вперед нужно двигаться постепенно, шаг за шагом, консолидируя…
— И ждать, когда плотина не выдержит и прорвется? Пороги нужно преодолевать быстро! И всем сразу!
— Но вопрос в выборе направления…
— Вот именно, в выборе, а не в бездумном следовании событиям.
— Но все события развиваются в одном направлении.
— Ну да, только направление у них обратное! Вот увидите!
— И к чему приведет развитие этих событий? К зависимости от Запада, а не от Востока, как и говорила Фана?
— Зависимость неизбежна… Нам нужно перестроиться, но не допустить оккупации…
— Черта с два — не допустить! Это будет оккупация с помощью их денег, их рынков, их ценностей — так сказать, материальная. Ты же не думаешь, что мы сможем выстоять против них? Что значит социальная справедливость по сравнению с цветным телевизором? Да мы эту битву проиграем еще до ее начала! Скажи, каковы наши теперешние позиции?
— Они такие же, как и всегда, и абсолютно непригодны для обороны.
— Он прав. Нет, серьезно. Мы действительно стоим на тех же позициях, что и всегда. Все остальные их давно покинули. Кроме нас. Они просто подхватили наши лозунги, нагнали нас, и в данный момент, только в данный момент мы и могли бы действовать. И в этой непригодной для обороны позиции наша сила. Но только в данный момент. Действовать мы можем только в данный момент.
— Чтобы воспрепятствовать распространению среди населения цветных телевизоров? Как? Дамба уже прорвана! И поток товаров устремился сюда. Мы просто тонем в этом потоке.
— Ничего, не потонем, если правильно определим направление, и прямо сейчас…
— Но послушает ли нас Режи? Почему мы поворачиваем назад, когда нам следовало бы идти вперед? Если мы…
— Мы должны установить…
— Нет! Мы должны действовать! Свобода может быть установлена только в момент свободы…
Они кричали все одновременно охрипшими, измученными голосами. Они уже слишком давно только говорили и слушали друг друга, и пили плохой кофе, и целыми днями, неделями жили за счет одной лишь любви. Да, за счет любви; и все это были споры и ссоры людей влюбленных. Только ради любви он умоляет ее, а она гневается именно из-за любви. Все всегда делалось во имя и ради любви. Именно поэтому длинное рыло телекамеры и совалось без конца в эту грязноватую подвальную комнату, всасывая в себя подробности встречи этих влюбленных людей. Камера всегда жадно ищет любви, стремится показать истинную любовь; ведь если не сумеешь показать что-то подлинное, настоящее, то и сам не сможешь смотреть на это по телевизору; а вскоре и вовсе окажешься не в состоянии отличить нечто подлинное от тех жалких подделок, что мелькают на телеэкране, где обещают, что все можно сделать за две секунды. Но настоящие влюбленные понимают, в чем здесь разница.
Это волшебная сказка, и вы знаете, что в конце волшебной сказки, после слов о том, что они, как говорится, жили долго и счастливо, нет никакого «потом». Злые чары разрушены; верный слуга получил половину королевства в награду, а король с тех пор правил долго и справедливо. Вспомните тот момент, когда совершается предательство, и не задавайте больше вопросов. Не спрашивайте, вырастет ли снова на отравленных полях белозерная пшеница. Не спрашивайте, зазеленеют ли снова деревья в лесу той весной. Не спрашивайте, что получила в награду та девушка. Вспомните сказку о Кощее Бессмертном, чья жизнь была на конце иглы, а игла — в яйце, яйцо — в лебеде, лебедь — в орле, орел — в волке, а волк — во дворце, стены которого построены из магических камней, камней власти. Колдовство внутри колдовства! Нам еще очень далеко до того яйца, в котором находится игла, которую нужно сломать, чтобы Кощей Бессмертный смог умереть. А сказка кончается. И тысячи, тысячи и тысячи людей все стоят на вымощенном брусчаткой склоне перед дворцом. Снежинки искрами мелькают в воздухе, и люди поют. Вы знаете эту песню; это старая песня, в которой много таких слов, как «страна», «любовь», «свободная», на том языке, который вы знаете с рождения, дольше всех прочих языков. Слова этой песни заставляют один камень в мостовой отделяться от другого, слова этой песни не дают пройти танкам, слова этой песни изменяют мир, если ее споют в нужный момент нужные люди после того, как многие уже сложили головы только за то, что пели эту песню.
Тысяча дверей распахнулись в стенах дворца. Солдаты положили на землю свое оружие и запели. Злые чары были разрушены. Добрый король вернулся в свое королевство, и люди танцевали от радости на вымощенных камнем улицах города.
И мы не спрашиваем, что случилось потом. Но мы можем снова рассказать эту историю с самого начала, мы можем рассказывать эту историю до тех пор, пока не поймем ее правильно.
— Моя дочь — член Центрального комитета совета студенческой деятельности, — сообщил Стефан Фабр своему соседу Флоренсу Аске, стоя вместе с ним в очереди перед входом в булочную на улице Прадинестраде. По его голосу сложно было понять, как он к этому относится.
— Я знаю. Эррескар видел ее по телевизору, — сказал Аске.
— По ее словам, они решили, что доставить сюда Режи — единственный способ обеспечить мгновенный и надежный переход. Они считают, что армия его примет.
Они, шаркая ногами, приблизились еще на шаг к дверям булочной.
Аске, старик с тяжелым коричневым лицом и узкими глазами, вытянул губы трубкой, обдумывая услышанное.
— Ты же был в правительстве Режи, — сказал Фабр. Аске кивнул.
— Был. Министром образования. Одну неделю, — сказал он и хрипло, как морской лев, что-то пролаял — то ли закашлялся, то ли засмеялся.
— И как ты думаешь, сумеет он справиться с этой задачей?
Аске по самый нос закутался в свой грязноватый шарф и сказал:
— Ну, в общем-то, Режи неглуп. Но он уже старик. А как насчет того ученого, того твоего физика?
— Рочоя? Дочка говорит, что идея их Комитета заключается в том, чтобы сперва привести к власти Режи — для осуществления переходного периода, а также в качестве символа, некоего связующего звена с пятьдесят шестым годом, понимаешь? А Рочой, если, конечно, останется жив, будет единственным, за кого они будут голосовать на выборах.
— Ох уж эти мечты о выборах…
Они приблизились к дверям еще на шаг. Теперь они стояли уже у самой витрины, и от двери их отделяло всего каких-то восемь или десять человек.
— Но почему они выдвигают стариков? — удивился Аске, и сам старик. — Эти мальчики и девочки, эти молодые люди? За каким чертом мы им снова понадобились?
— Не знаю, — покачал головой Фабр. — Я все-таки думаю, они понимают, что делают. Она как-то и меня к ним на собрание привела, представляешь? Просто заставила меня туда пойти. Явилась в лабораторию… А ну, пошли со мной! Оставь ты все это, и пошли! Я пошел. Никаких вопросов. Она там командует. Там вообще командуют ребята, которым от силы года двадцать два — двадцать три. Их слушаются. Они ищут некую социальную структуру, некий общественный порядок, но весьма избирательно: насилие — это для них поражение, утрата всякого выбора. Они абсолютно уверены в своей правоте и совершенно ничего не знают. Как весенние… как те ягнята, что весной народились! Они никогда еще ничего не делали, но совершенно точно знают, как и что нужно делать.
— Стефан, — прервала Фабра его жена Брюна; она уже довольно давно стояла с ним рядом и успела кое-что услышать, — ты решил прочесть лекцию? Привет, милый. Привет, Флоренс, я только что видела Маргариту на рынке, мы с ней в очереди за капустой стояли. А я, Стефан, в центр направляюсь. Когда вернусь? Ну, не знаю… что-нибудь в начале восьмого.
— Опять? — спросил он, и Аске тоже спросил:
— Опять в центр?
— Сегодня же четверг, — сказала Брюна и, вытащив из сумочки ключи — от двух квартир и своего служебного кабинета, — потрясла ими в воздухе перед носом у мужчин. Ключи серебристо зазвенели; Брюна улыбнулась.
— Я тоже пойду с тобой, — заявил Стефан Фабр.
— Ох-хо-хо! — вздохнул Аске. — И я, черт возьми, тоже пойду. Неужели человек жив только хлебом единым?
— А Маргарита не будет беспокоиться, не решит, что ты куда-то пропал? — спросила Брюна, когда они, покинув очередь в булочную, двинулись к автобусной остановке.
— Да, это вечная проблема с вами, с женщинами, — проворчал старик. — Все вы беспокоитесь о том, что ОНА будет беспокоиться. Да. Она будет беспокоиться. А вы разве не беспокоитесь из-за своей дочки, а? Из-за Фаны?
— Да, — сказал Стефан, — я беспокоюсь.
— Нет, — сказала Брюна, — ничуть. Я и сама ее боюсь, и я боюсь за нее, и очень ее уважаю. Она дала мне ключи от своей квартиры. — И она на ходу крепко, обеими руками прижала к себе свою сумочку из искусственной кожи.
Это правда. Они стояли на камнях под легким падающим снежком и прислушивались к серебристому, Дрожащему звуку тысяч ключей, которыми потряхивали в воздухе, отпирая воздуху двери, давая людям глоток воздуха, — и случилось это давным-давно.