Глоток воздуха - Ле Гуин Урсула Крёбер 22 стр.


Вы, наверно, подумали, что Джуэл-Энн слишком много ела, и я помню, что какое-то время папа действительно ругал маму за то, что она покупает гамбургеры на вес — сразу фунтов десять или двадцать, а к ним сразу полдюжины головок салата-латука и все остальное в том же духе; но на самом деле чем больше Джуэл-Энн росла, тем, по-моему, меньше она ела. Так что и сама покупка такого количества еды, и ее стоимость не были, в общем, такой уж большой проблемой для семейного бюджета; особенно после того, как я, окончив среднюю школу Кулиджа, получила место секретарши в «Саччи Продактс», а по вечерам еще стала учиться на курсах, постигая искусство владения компьютером, чтобы побольше зарабатывать, и вскоре получила место помощницы мистера Пенитто, управляющего делами. И, кстати, мой заработок был гораздо стабильнее того, что папа получал в «Шонесси Сайдинг». Но к этому времени Джуэл-Энн стала есть совсем мало, гораздо меньше меня и меньше даже, чем мама. Ей исполнилось пятнадцать, а ростом она была уже сорок пять футов и все еще продолжала расти.

Если б только мы могли куда-нибудь переехать! Если бы у нас хватило на это денег! Если б папа оказался в состоянии понять, что Джуэл-Энн действительно очень высокая, что ей действительно необходим простор! Можно было бы поселиться, скажем, где-нибудь у моря, на пустынном берегу или даже на острове, и там бы Джуэл-Энн могла сколько угодно бродить по пляжу и плавать в море, там ей места хватало бы. Мы с ней часто говорили об этом. И она рассказывала о том, как ей хотелось бы плавать в море и бродить по пляжу или гулять по болотам и вересковым пустошам, как герои ее любимых книг. Но там, где мы жили, не было ни пляжей, ни вересковых пустошей.

У Джуэл-Энн был свой «хай-фай», она часто слушала записи Эмми Лу Харрис; кроме того, она смотрела телевизор и очень много читала. Она отлично наловчилась переворачивать страницы книги, даже если эта книга целиком умещалась у нее на ладони, как у меня — почтовая марка. Я меняла для нее книги в библиотеке каждую неделю, и библиотекарши всё спрашивали меня о сестре; по-моему, они думали, что она то ли парализована, то ли еще что, и заранее подбирали книги специально для нее. Однажды, когда Джуэл-Энн было лет десять, они дали мне «Алису в стране чудес», и эта книжка ну очень сильно отличалась от одноименного фильма. Джуэл-Энн потом все время просила меня снова принести ей эту книгу, так что даже я один раз ее прочитала, и мы часто о ней разговаривали. По-моему, Джуэл-Энн больше всего понравилась та бутылочка с надписью «Выпей меня!», в которой было снадобье, заставлявшее Алису мгновенно уменьшаться в размерах. Хотя сама она утверждала, что больше всего ей нравится тот кусок с овцами, скачки и лес, в котором все забывалось. Я пошла в книжный магазин, купила ей «Алису» и подарила на Рождество. А как-то раз библиотекарши прислали Джуэл-Энн «Гулливера», и она прочитала о лилипутах и великанах, но эта книжка ей не понравилась. Она сказала, что там все не по-настоящему. По вечерам, когда я бывала дома, мы с ней обычно смотрели телевизор с восемнадцатидюймовым экраном, который ей подарил папа. Она говорила, что любит смотреть телевизор, потому что там люди хоть и разного роста, но все крошечные. Все как один крошки.

Магнитофонные записи, телевизор, чтение — а больше она почти ничем и заниматься-то не могла, потому что, когда ей исполнилось тринадцать, она стала похожа на Алису в конце первой части книги, когда та оказалась слишком большой, чтобы выбраться наружу через дверь. Если б только мы могли жить на ферме, как бабушка! Бабушка раньше жила на ферме, и у нее был большой амбар. В таком амбаре даже Джуэл-Энн вполне могла бы поместиться. Мы с ней часто об этом говорили и даже решили, что мне надо понемногу откладывать деньги, а потом купить где-нибудь в сельской местности старую ферму. Тогда Джуэл-Энн могла бы по ночам гулять по нашему двору, мы сделали бы ей стул и стол нужного размера, а также всякие другие вещи. Мы очень часто обсуждали с ней подобную перспективу, усевшись в ее комнате прямо на пол, там ведь и мебели уже никакой не осталось, только ковер. Я удобно прислонялась к ее большой, теплой, мягкой ноге, и мы просто болтали обо всем на свете. Но с течением времени моя сестра стала разговаривать все меньше и меньше. Даже со мной.

Настоящим ударом для нее стало то, что она выросла из своих любимых джинсов. После этого она даже телевизор смотреть перестала. Ей словно надоело притворяться, что она еще может стать такой же, как те люди в телевизоре или где-то еще, в каком-то неведомом мире. Именно тогда она и начала все чаще отмалчиваться, хотя по-прежнему любила, когда я приходила в ее комнату поболтать или просто посидеть с нею вместе. Книги она тоже перестала читать и почти ничего не ела. Это, конечно, происходило постепенно, в течение года или даже больше. Джуэл-Энн исполнилось четырнадцать, потом пятнадцать, и мы с мамой на эту тему почти не разговаривали: нам даже подумать было страшно, чем это кончится, ведь моя сестра сперва была тридцать пять футов ростом, потом сорок, потом сорок пять… А при папе мы даже упоминать о Джуэл-Энн не решались. И сам он о ней никогда не спрашивал, и никогда с нею не говорил, и в комнату к ней никогда не заходил, и вообще старался вести себя так, словно ее и нет в доме. Лишь однажды, на Валентинов день, он принес ей какие-то сласти, а когда ей исполнилось двенадцать, подарил на день рождения тот телевизор. Но в другое время стоило лишь произнести вслух ее имя, как он тут же выходил из себя. Один раз мы с мамой попытались поговорить с ним насчет того, что, может, нам переехать в дом побольше или предпринять еще что-то в этом роде, но он жутко разорался, стал по-всякому обзывать маму и что-то, кажется, даже сломал или разбил, а потом просто выскочил из дому. И не возвращался до поздней ночи. Мама после этого несколько дней была не в себе. Я думаю, что кое-какие из его ругательств она и раньше слышала, но никогда не думала, что кто-нибудь сможет ее так назвать, и уж во всяком случае не ее собственный муж. Маму его выходка так сильно подкосила, что она потом насчет переезда ни слова от меня слышать не желала и совсем перестала выходить из дома. И шторы на окнах больше не раздвигала, а некоторые из оконных стекол даже бумагой заклеила. О Джуэл-Энн теперь даже с нею стало трудно говорить.

Но в итоге именно мама, а не я, высказала вслух то, о чем мне даже и подумать было страшно. Мы как-то вечером мыли с ней на кухне посуду, и она вдруг сказала: «Господи, я же сквозь нее вижу!»

Я замерла, не говоря ни слова и глядя на нее.

А она продолжала: «Сквозь ее плечи и волосы я вижу обои на стене. Сквозь нее!»

И я сказала: «Да, мне тоже пару раз так показалось».

Мы разговаривали шепотом. Кроме воплей болельщиков, доносившихся из гостиной, где папа смотрел по телевизору бейсбол, в доме не было слышно ни звука. И ни единого звука не доносилось из той комнаты с высоченными потолками, где обитала Джуэл-Энн — где она сидела, поджав колени, или лежала на боку, опять же поджав колени, потому что теперь она уже совсем не могла выпрямиться там во весь рост. Она всегда была тихой. Она и голоса-то никогда не повышала. Мама всегда говорила нам: милые дамы, пожалуйста, не кричите, и мы с детства привыкли разговаривать тихо. А теперь Джуэл-Энн и вообще почти не разговаривала, а если что-то и произносила, то совсем тихо, почти неслышно; голос у нее был, пожалуй, чересчур низкий для девочки, но мягкий и нежный, как пух. И двигалась она совершенно бесшумно, хотя если б, скажем, уперлась ногой в стену, то запросто могла бы выбить ее целиком или весь дом, точно картонную коробку, раздавить. Однако она лежала спокойно. В тот вечер, зайдя к ней посидеть, я поняла, что вижу сквозь ее бедра и руки мохнатый ковер. Теперь, когда мама сказала об этом вслух, я уже могла признаться самой себе, что это действительно так и есть.

Джуэл-Энн тоже, конечно, все это заметила. Но заговорить об этом мы с ней так и не смогли.

Лишь пару месяцев спустя, в конце лета, она как-то сказала — и это были единственные слова, сказанные ею за много дней, хотя она по-прежнему часто прикасалась ко мне, только я-то больше уже ее прикосновений не ощущала, так, будто теплый ветерок по коже скользнет, и все, — так вот, она сказала: «Я перестала расти». И я, даже не глядя на нее, могла с уверенностью сказать: она улыбнулась.

И тогда я вдруг заплакала и стала просить ее: «Не надо! Не надо!»

Я чувствовала, что она на меня смотрит, ощущала ее тепло, но к этому времени практически совсем ее не видела — только некое дрожание в воздухе, вроде тех привидений, которых показывают по телевизору, или жаркого марева, что колышется летом над шоссе. Но тепло от нее исходило по-прежнему.

«Неужели мне продолжать расти?» — прошелестела она своим неслышным, легким, как пух, голоском.

«Да!» — выкрикнула я и все плакала, плакала и никак не могла успокоиться. Я чувствовала, как что-то очень-очень легкое и теплое скользит по моим волосам, по плечу, по руке. Она боялась своими прикосновениями сделать мне больно, ведь она была во столько раз меня больше! Но она никогда, никогда бы мне больно не сделала!

Я так долго плакала, что совершенно выбилась из сил и уснула прямо у нее в комнате. Рано утром, когда я проснулась, она была еще там, но видела я ее еще хуже, чем те телевизионные привидения. А когда я громко ее окликнула, то ответа не получила.

Мы ждали долго, больше недели, и наконец мама сказала: «Ее больше нет».

Она распорола ту ее одежду, которую сшила из простынь и готовых кроев, и некоторые отдельные юбки, из которых была составлена ее большая юбка, я потом отнесла в центр города на благотворительную распродажу.

Однако я по-прежнему часто заходила в комнату Джуэл-Энн и как-то раз сказала маме: «А ведь она все еще там».

Но мама лишь упрямо покачала головой. У нее-то сомнений не было. «Ее больше нет, — повторила она. — Вернее, она все еще здесь, но уже не там, не в своей комнате».

И она, наверное, была права. А через некоторое время я взяла и перетащила свою кровать в ту комнату с высоченными потолками, где раньше жила Джуэл-Энн. Мне казалось, что вечером, когда я засыпаю, или утром, когда просыпаюсь, я все еще чувствую рядом ее тепло и в эти мгновения понимаю: она по-прежнему здесь, высокая, худая, нежная, с такими чудесными глазами, и очень рада моему присутствию. Но, с другой стороны, мама порой слышит, как она заходит к ним в спальню и тихо-тихо произносит одно или два слова прямо у них над головой. И что бы папа ни делал с телевизором и телевизионным кабелем, оба наших телевизора постоянно показывают не людей, а каких-то призраков, и во время демонстрации бейсбольных и баскетбольных матчей игроки выглядят так, словно вы страдаете косоглазием. Но стоит мне выйти вечером из дому, и я уже ни капельки не сомневаюсь: она все еще здесь, хотя ее и нет больше — в точности как говорила мама. И теплыми ночами, когда ветерок чуть шевелит листья деревьев у нас на заднем дворе или когда идет дождь, я точно знаю: расти Джуэл-Энн так и не перестала. И слышу ее дыхание.

НАХОДКИ

Она написала рассказ в прошедшем времени. О том, как она ждала в саду, а он тем временем пересекал пустыни, плыл через моря, одерживал одну великую победу за другой и наконец вернулся к ней, в тот сад у подножия высокого зеленого холма, где она ждала его. Рассказ заканчивался словами: «И они сыграли свадьбу».

Он написал рассказ в прошедшем времени. О том, как он искал своего отца. Гонимый острой тоской, он еще юношей оставил всех, кто его любил, и долго скитался по лесам и городам, пересекал пустыни и плыл через моря, вечно в поиске, гонимый одним желанием, и наконец нашел исчезнувшего отца и убил его. И рассказ его заканчивался словами: «А теперь я возвращаюсь домой».

Она прочла его рассказ. Читала она медленно, потому что язык, на котором этот рассказ был написан, не был для нее родным. Автор его не обращался непосредственно к ней, не говорил «ты», но это была настолько печальная и прекрасная история, что она плакала, читая ее.

Она пишет историю в настоящем времени. О том, как смотрит на свою дочь, свернувшуюся клубком в кресле и забывшуюся коротким сном, и видит, насколько та стала хрупкой, как сильно она устала от бесконечных забот, непосильным грузом давящих ей на плечи. Она отмечает, что дочь ее подурнела, что еще год назад она была гораздо привлекательнее. Она описывает в своем рассказе эти мгновения, говоря так: «Я понимаю, ты совершенно вымотана, но по-прежнему готова трудиться, точно хорошая лошадь, да, точно хорошая рабочая лошадка, которая никогда не кусается, никогда не лягается, никогда не вырывается. У тебя даже в сад выйти сил не хватает, потому что к концу дня ты устаешь до потери сознания». И пока она пишет эти слова, ей приходит в голову мысль: интересно, а на меня когда-нибудь смотрели вот так же? Видели меня такой? Да, наверное. Я помню, как однажды смотрела на меня моя мать — примерно теми же глазами, какими я теперь смотрю на свою дочь. Но была ли я такой же усталой, как сейчас моя дочь? Не знаю. Мать моя была куда красивее меня. Сердилась ли она? Нет, не знаю я, как об этом рассказывать! И уж свадьбой эта история точно не заканчивается.

Он пишет рассказ в настоящем времени. О том, как сын покидает свой дом, отправляясь на поиски отца. В больших городах юношу обманывают какие-то проходимцы, он сражается с врагами, его предают неверные женщины, он участвует в войне, он летит сквозь космическое пространство на другие планеты и наконец находит своего отца. Они обнимаются, и его отец умирает. Рассказ кончается словами: «А потом я наконец вернулся домой».

Она читает его рассказ. Она читает очень медленно и думает: интересно, а достаточно ли хорошо я это понимаю? И хочу ли я это понять как следует? Это очень печальная и красивая история, но желания плакать у нее не возникает.

И вот чего мы не узнаем никогда, пишет он: чего же на самом деле хочет женщина.

Ну, допустим, я хочу, думает она, написать рассказ. Но прежде чем я его напишу, мне хочется понять, почему моя мать так на меня смотрела. Она смотрела на меня с жалостью. А вот смотрела ли она на меня с восхищением? Или с гневом? Я смотрю сейчас на свою дочь, на эту сильную маленькую женщину, которая уснула, поджав ноги и свернувшись в кресле клубком, но вскоре снова вскочит и примется за бесконечные дела, которые вообще никогда все переделать невозможно. Я смотрю на нее с жалостью, с восхищением, с гневом. Как же она прекрасна! Она столь же прекрасна, как и моя мать, и такой же прекрасной будет ее дочь. А потому я должна писать рассказ о ней от второго лица и в будущем времени. Это связано с совершенно иной формой бытия. А значит, чтобы быть понятой, нужно писать именно так. И повествование должно быть сложнее, чем простая вертикаль рассуждений от первого лица в единственном числе.

Первое лицо в единственном числе путешествует по всему свету, из одного мира в другой, с одной планеты на другую, во времени и в пространстве. Первое лицо в единственном числе любит и ненавидит, ищет и убивает. Первое лицо в единственном числе любят, ненавидят, о нем тоскуют, его ищут, его убивают. Первое лицо жалеют. Ох, как мне себя жаль! Точно так же, как я жалею его, как он жалеет себя самого, как она жалела меня! Первым лицом можно даже восхищаться. Ах, как я собой восхищаюсь! Точно так же, как он восхищается собой! Но на первое лицо нельзя гневаться. Я гневаюсь не на себя, а на нее, а она — на меня, и все это в молчании, согласно старинному уговору.

Именно наш гнев подсказывает мне, как рассказать эту историю. Ты станешь еще прекрасней, пишу я. И не будешь больше тащить этот непосильный груз вечных забот. Ты не предашь и ни с кем не вступишь в сговор. И сейчас я пишу историю о том, как ты будешь гулять по саду у подножия высокого зеленого холма. И откроешь садовую калитку. И поднимешься на вершину холма, и спустишься с него, и пройдешь через поля, что лежат по ту сторону, через леса, через города, и найдешь свой путь, найдешь наше общее молчание и, заговорив, нарушишь его.

Назад Дальше