Опекунша-наставница княгиня Любимова приезжает на пасху, дыша духами и туманами (на взрослеющую Марину это производит неотразимое впечатление):
– Христос воскресе!
– Воистину воскресе, милая тетушка!»
Благородный Фрисеро сохранил за княгиней все права опекунства, сохранил детям их благородную фамилию: как-никак титул…
На летние три месяца, на все блаженные месяцы школьных каникул княгиня забирает детей на отдых, снимает виллу где-нибудь в горах или на Лазурном Берегу Франции. Скажем, в Жуан-ле-Пене, близ мыса Антиб.
На бульваре Антибского мыса живет с семьей великий князь Петр Николаевич, тот самый, у которого управлял двором дядюшка-генерал Алексей Иванович Сталь фон Гольштейн.
О нем, о Петре Николаевиче, одном из дядьев последнего русского императора, часто заходит разговор за ужином у Любимовых. Князь Дмитрий Любимов рассказывает о нынешнем обитателе виллы Тенар удивительную историю. В отличие от своего горячо им любимого и почитаемого брата – великана Николая Николаевича (командовавшего всей русской армией как раз в год Колиного рожденья), Петр Николаевич был человек хилого сложения и слабого здоровья. Зато изрядно был образован, увлекался историей, искусством и архитектурой, особенно оборонительной. Свою крымскую усадьбу Дюльберон, на смех всей царской семье, оборудовал на манер маленькой, но вполне неприступной крепости – со стенами, бойницами, огневыми точками…
Но вот в скором времени после захвата Крыма большевиками обнаружилось намерение Ялтинского совета депутатов окончательно покончить с уцелевшими членами царской семьи, остававшимися в Крыму. Вот тут-то великий князь Петр Николаевич вместе с приставленным для его охраны матросом Задорожным из Севастопольского совета (по каким-то их внутренним, советско-депутатским причинам соперничавшего с Ялтинским советом) и сумел, наконец, с пользой для сохранения жизни остаткам царской семьи использовать свое дачно-оборонительное сооружение и успешно держать оборону до самого прихода немецких войск… Все великие князья и даже Ирина с непотопляемым Юсуповым нашли защиту в игрушечной крепости Дюльбера…
У веселого рассказчика князя Дмитрия Николаевича Любимова было в запасе немало всяких историй из прошлого. Особенно охотно он рассказывал в застолье историю своего успешного губернаторства в Вильне. Вот он этот его рассказ (записанный для потомства дальним родственником семьи писателем Куприным):
«Под моим неусыпным надзором и отеческим попечением находились национальности: великорусская, польская, литовская и еврейская; вероисповедания: православное, католическое, лютеранское, униатское и староверческое. Теоретически я должен был обладать полнейшей осведомленностью во всех отраслях… а оттуда, сверху, из Петербурга с каждой почтой шли предписания, проекты, административные изобретения, маниловские химеры, ноздревские планы, И весь этот чиновничий бред направлялся под мою строжайшую ответственность. Как у меня все проходило благополучно, – не постигаю сам. За семь лет не было ни погромов, ни карательной экспедиции, ни покушений. Воистину Божий промысел! Я здесь был не причем. Я только старался быть терпеливым. От природы же я – человек хладнокровный, с хорошим здоровьем, не лишенный чувства юмора».
Мог ли это княжеское чувство юмора (даже в этой вполне литературной записи Александра Куприна) оценить во всей полноте уже с акцентом говоривший по-русски (но зато сделавший огромный рывок во французском языке) юный Коля де Сталь, сказать не берусь. Понятно, что в Юкле (и конечно, в школе) говорили чаще всего по-французски, реже по-английски, и лишь очень редко по-русски. Озабоченная этим княгиня Любимова приглашала для детей на каникулах учителя русского языка. Легко представить себе, как тошно было деткам тратить счастливое время каникул на какие-то ненужные уроки… Русские семьи, живущие с детьми заграницей, в иноязычной среде, знают, как трудна (а чаще всего неисполнима) эта задача сохранения родного языка у детей. Дети хотят говорить со сверстниками, на языке сверстников, все их интересы в среде сверстников… У первой русской эмиграции, которая жила надеждой на скорое возвращение, были в этой области кое-какие достижения, но время рассеяло их по ветру. Другие диаспоры и не имели подобных амбиций… Я живу на хуторе в Шампани в окружении молодых и престарелых поляков, но после смерти единственной бабушки-соседки, сохранявшей нетронутым язык детства, мне некому сказать «Джень добрый»…
И все же, несмотря на уроки, какое счастье эти каникулы, как быстро они проходят… Вот и снова дожди, снова школа, снова учителя, невыученные уроки – кому они не снятся до старости в страшных снах?
Колю родители Фрисеро отдали в хорошую религиозную школу – в коллеж Святого Михаила (Сен-Мишель). Заправляли школой иезуиты. Понятно, что вольнолюбивому мальчику в школе было тошно и не хватало воли. Он уже хорошо усвоил французский, любил читать французские стихи и прозу, но в школе были еще математика и прочие обременительные предметы.
Пишут даже, что мальчик однажды сбежал из школы, а потом пришел к директору, который осушил его слезы. Непохоже на правду, но все биографы сокрушенно сообщают, что Коля часто прогуливал и не часто учил уроки. Щадя его, любящие родители отдали его сперва на «полу-пансион», так сказать, на «продленку», но потом, когда дела пошли совсем плохо, перевели его в интернат.
В конце концов из коллежа Сен-Мишель его отчислили, но чего от них ждать, от иезуитов. Слово «иезуитский» во французском звучит так же обидно, как в русском («лицемерный, казуистический»). Но когда биографы Никола де Сталя призывают нас ужасаться, мне вспоминаются два лета на берегу Женевского озера. Вспоминаются братья-иезуиты…
Когда моя доченька была маленькой, мне, вечному парижскому безработному, все же хотелось вывезти ее на природу. Пусть и не с таким шиком, как удавалось княгине Любимовой, но все-таки попытаться вывезти…
Кто-то посоветовал мне съездить в приют Святого Георгия под Парижем, в Медоне. Это было известное место. Там ночевали иногда небогатые русские. Там преподавали (задешево) наш правдивый, отчасти только свободный, но безмерно любимый язык русские преподаватели, люди небогатые. Такие будущие знаменитости, как Мамлеев…
Я поехал в Медон и меня представили отцу Андрею. Он понял мои проблемы и предупредил, что платить за преподавание он мне скорей всего не сможет, но комнату нам с доченькой даст. И кормить нас будут.
Так мы попали на берег Женевского озера, где была дача. Мне дали даже не комнату, а целый сарайчик близ церкви, где мы и поселились с моей двухлетней доченькой. Святые отцы тоже преподавали, работали в огороде и по дому. Они были монахи, и только со временем я узнал, что они еще и иезуиты. Весь день мы занимались с детьми русским, а вечером была служба. Обычная, православная.
Ходили на службу только учителя (как правило, новообращенные евреи), а ученики тем временем играли в футбол и в теннис. Никто никого ни за что не агитировал и никто никогда не спрашивал: «А ты кто?» И они были прекрасные учителя, эти русские монахи-иезуиты. Помнится, они любили красное вино, выпивали вечером стакан-другой…
Про те каникулы я вспомнил как-то лет десять тому назад в Петербурге. У меня там вышла книга о Франции, и меня пригласили во Французский клуб на Фонтанке пообщаться с читателями. В назначенный час я явился в клуб и уже открыл рот для начала общения, как вдруг открылась дверь и все от меня отвернулись. Оказалось, что пришел главный человек – господин французский консул в Санкт-Петербурге. Большое событие…
– Этот что ли писатель? – спросил он у красивой девушки (где же нынче работают некрасивые девушки?) и она многозначительно кивнула. Я понял, что консул разочарован. Он думал, что русский писатель будет похож на Есенина. Или на Пушкина. А я скорее походил на Байрона. А может, и на Переца Маркиша, который, как вспоминают, был тоже неплох, хотя и писал не по-русски…
В общем, он что-то не так обо мне подумал, и я это сразу заметил. И поскольку это было за версту видно, я подумал, что он простоват для дипломата. Мог бы и скрыть свое разочарование. Я спросил, где он учил русский. Оказалось, у него русские корни. А учил он русский в Медоне.
– У отца Андрея?
– У отца Игоря… Но отец Андрей, о, отец Андрей! Это такой человек!
– Да, это был человек, – сказал я.
Я сел на стул, а он стал мне рассказывать, как он любит отца Андрея и как он сначала подумал, что это еще за писатель, но теперь он убедился… А я сидел и думал, какие в сущности простые парни нынешние иезуиты, как хорошо было с теми, на Женевском озере. Но может, те, старинные иезуиты были хуже наших, медонских, хотя ведь и старинные неплохо подготовили Пьера Корнеля для поприща драматургии…
Ну а те, что преподавали в бельгийском Сен-Мишеле, они в конце концов все же выгнали неслуха Колю де Сталя из школы, и маме Шарлотте пришлось думать о новом колледже для сына.
Кое-чему он все же успел тогда научиться, скорее дома, чем на уроках. Во-первых не только хорошо говорить, но и читать, и писать по-французски. Как ни странно, в отличие от других петербургских домов, у Сталей в крепости учили деток не французскому с русским, а немецкому с русским. Может, чтобы помнили о своих тевтонских корнях.
В семье Фрисеро и в школе маленький Николай охотно писал по-французски, много и охотно читал. И конечно, рисовал – как все дети. Пожалуй, не намного хуже, но и не намного лучше, чем средний ребенок.
Мальчик был трудный, вечно ссорился со старшей сестренкой (Мариной), вступая в заговор с младшей (Олей). Был неуживчив…
Вообще, образцовыми в этой семье были не дети, а родители, которые бережно хранили и первые рисунки и первые письма своих потенциально гениальных детей. Сохранили, к примеру, рисунок, который одиннадцатилетний Коля подарил сестре Марине на ее тринадцатый день рождения. На рисунке этом – лодки (искусствоведы могут поразмыслить, отчего потом всю жизнь он рисовал лодки, лодки, лодки…), дарственная надпись на русском (по старой, конечно, орфографии) и дата. Документ подлинный, но не слишком впечатляющий. Рисунок тоже.
Ученическая надпись на рисунке (как и редкие русские слова в многочисленных французских письмах взрослого Никола де Сталя) вовсе не подтверждает предположения биографов о том, что будущий художник свободно (и охотно) говорил по-русски, хотя хозяева поддерживали в своей усадьбе культ былой России и «блистательного Петербурга», лелея воспоминания о своей петербургской, предания о царской крови в жилках прабабушки, о красавице Юзечке Кобервейн, о пышном петербургском дворе, о фрейлинах, императоре и доброй императрице Александре Федоровне.
Разговоры о «той России», без сомнения, возникали в застольях у гостеприимных Фрисеро: их отголоски мы найдем в письмах молодого художника. Несомненными были его интерес к России и его ощущение «русскости». В том же что касается глубины «русского образования» в жизни детей из богатого брюссельского дома, то серьезность его преувеличивать не следует. Достаточно того, что дети получили неплохое бельгийское образование. Редкие уроки при русской церкви и летние занятия с учителями, нанятыми княгиней Любимовой, вряд ли могли что-нибудь изменить, хотя и был в Юкле учитель русского, был надзиравший за порядком камердинер Терентий, ходили с няней в церковь на воскресную службу и, как вспоминала десятилетия спустя в письме к племяннице любимая колина сестричка Оля, «переносили мучительное двухчасовое стояние». По воспоминаниям той же Оли, дети писали по-русски лишь поздравительные фразы на праздники и посвящения. Письма писали по-французски, да и чтение, естественно, было главным образом французское…
Мне невольно вспоминаются рассказы живущего в Ницце филолога, художника и певца Алексея Оболенского о его русском детстве, протекавшем на Лазурном Берегу Франции. Перед сном отец читал детям вслух Гоголя, Тургенева. Дедушка Алексея, князь Владимир Андреевич Оболенский не любил, когда упоминали его княжеский титул. Дедушка был член «Партии Народной свободы» (кадетской партии) и не придавал значения титулам.
Добрый инженер Эмманюэль Фрисеро, напротив, считал, что приемный его сын должен донести до потомства древнее рыцарское имя фон Гольштейнов. Биографы считают, что именно из этих соображений он не дал сироткам Сталь фон Гольштейнам свое скромное нисуазское имя Фрисеро. Кто из двух русских джентльменов (Оболенский или Фрисеро) был прав, не берусь судить. Не берусь даже судить, в какой степени помогло или повредило герою нашей книги «баронство» на его нелегком пути ученья и бедности, а потом и богатства. Может, оно и рождало в нем всю эту странную смесь надменности и робости…
Может, все это вообще не сыграло существенной роли в его эмигрантской жизни, ничего не могло изменить, не могло ничего добавить к тому, что уже случилось в российском детстве…
Что до бельгийского детства, то напомню, что маленький Коля был любимым сыном Эмманюэля Фрисеро. В отличие от сестер он поначалу даже не жил в школьном пансионе: жил дома и был избавлен от многих тягот.
Любящие родители, бережно хранившие сувениры его детства, сохранили первое Колино письмо к папе. Двенадцатилетний Коля описывал похороны примаса бельгийской церкви кардинала Мерсье. Мальчику удалось отыскать в толпе перед колоннами Конгресса удобное место, так он смог увидеть и описать (памятное дело, по-французски) похоронный кортеж:
«…я видел, как прошла кавалерия, потом артиллерия, потом множество священников, потом гроб кардинала, покрытый красным, на четверть черным. Потом шли король, принц Леопольд, семья кардинала, генерал Фош, представитель Президента французской республики, Русского комитета в лице генерала Хартмана и компаний, Италии…»
Французские биографы находят в этом невинном детском послании все признаки вышесредней наблюдательности подростка, его незаурядного интереса к
действительности. Он и правда всю жизнь любил пышные уличные зрелища, а незадолго до смерти, уже знаменитым художником, мечтал написать что-нибудь в этом роде. Но написать не успел…
Первое детское письмо было бережно подшито родителями в архив, а маме Шарлотте пришлось заняться поисками нового коллежа для ее прогульщика-сына, уже изгнанного иезуитами.
Среди брюссельских родителей в те годы было немало толков о коллеже Кардинал-Мерсье. Для его строительства еще сам покойный примас церкви выбрал подходящее место на зеленом лугу к югу от Брюсселя. В новом коллеже задавали тон преподаватели-подвижники (тоже, конечно, святые отцы), там царили английские порядки, большое внимание уделяли спорту, а в конце учебного года отводили особые дни для отдыха и благочестивых размышлений в кельях монастыря.
Шарлотта записала Николая (в школе его звали Никола, Ники, а позднее Ники из Петрограда) в третий класс. Это был «греко-латинский» класс, ибо уже ясно было, что он мальчик «гуманитарный», что он не любит математику, тяготеет к поэзии и даже имеет своих любимых латинских авторов. Во всяком случае он знал великий эпос Вергилия, то есть получил какое ни то классическое образование. Впрочем, если помните, даже прохиндей Онегин «помнил, хоть не без греха, из «Энеиды» два стиха», да и русские гимназисты XX века приобщались к той же классике:
Кстати сказать, подобные стихи (это Мандельштам) уже не доходили (особенно в переводах) ни до брюссельских школьников, ни до парижских художников, так что биографы Сталя ссылаются на один-единственный, довольно бедный сборник переводов: «Поэты русской революции» Бенжамена Горелого.
Вспоминают, что на юного Никола Троянская война и приключения Энея произвели немалое впечатление. Никола написал учебное сочинение-пересказ для школьного журнала:
«И вот в троянской ночи вспыхнул свет. Все небо стало пламенем, а земля кровью. Воздух содрогался, и зной испепелил ночь…»
Похоже, что страхи настоящей войны на время забыты и война древности предстает в мальчишеском воображении как «декорация Грезы».