А фашисты были почти рядом. Им оставалось пробежать метров сорок…;
И когда уже казалось, что батальон неизбежно будет смят, раздавлен — на бруствер вскочил Ясенев. Матросы смотрели на него снизу и он казался выше, стройнее, чем обычно. Его волосы причудливо рассыпались по крутому, высокому и белому, там, где обычно была фуражка, лбу.
— Товарищи! — крикнул Ясенев и повалился на бок.
Исчез страх. Лезут матросы на бруствер, а Лебедев уже там, машет автоматом, зовет за собой. Норкин выскочил вместе с другими, но не побежал вперед, обгоняя роту, а шел немного сзади, наблюдая за матросами, направлял удары взводов. Он видел все. Вот из окопа поднялся бывший шахтер Сухомлинов. Низкорослый, широкоплечий, с крупными чертами скуластого, изрезанного морщинами лица, он надвинул поплотнее бескозырку и опустил воротник бушлата. Казалось, что он умышленно тянет время, однако скоро не только догнал, но и перегнал Норкина. Его бег напоминал движение идущего под уклон тяжеловесного состава. Сначала медленно, нехотя трогается он с места, а потом все быстрее и быстрее летит вперед, способный раздавить все на своем пути или… слететь под откос, но не остановиться.
Несколько групп матросов уже дрались в немецких окопах, но на правом фланге первому взводу приходилось туго. Ксенофонтов не смог собрать моряков вокруг себя и они дрались в одиночку. Норкин прекрасно видел Никишина, Богуша и Любченко. Их окружили, на них налетели со всех сторон. Взяв за ствол ручной пулемет, Любченко шел напролом, размахивая им как дубинкой, а товарищи прикрывали его спину. Никишин то замирал, присев, то резко бросался вперед, ударял и снова отскакивал, чтобы сейчас же броситься в другую сторону. У Богуша еще сохранились патроны и он изредка выпускал короткие очереди.
Нужно было немедленно помочь первому взводу, но чем? Кого послать? Только Ольхов и остался у командира роты в резерве.
Чигарев внимательно следил за ходом боя. Его пулеметы были хорошо замаскированы, огонь их, как всегда, был точен, а фашисты не замечали их. Сначала все шло хорошо, но как только первый взвод, около которого расположились пулеметчики, поднялся из окопов, Чигарев понял, что матросам не сдобровать: слишком жиденькой была их цепочка, слишком плотной массой шли на них фашисты. Первая мысль Чигарева была: «Что, довоевался, товарищ командир роты? Это тебе не нравоучения читать!», но она сразу исчезла, не оставив после себя даже следа, и он вскочил на ноги, выбрался из пулеметного гнезда, выхватил пистолет и крикнул:
— Взвод! С пулеметами… за мной!
Пули посвистывали мимо него. Некоторые из них проносились совсем рядом, но Чигарев не боялся их. Это были его минуты. Он ждал их, мечтал о них, отправляясь на фронт. Чигарев чувствовал, что, стройный, подтянутый, рискующий собой для того, чтобы помочь товарищам, он сейчас красив, и был готов на все. Он скорее бы согласился умереть, чем прыгнуть обратно.
Уже на бегу Чигарев оглянулся. За ним бежали пулеметные расчеты. Пулеметы подпрыгивали на бугорках кротовых нор, которыми было изрыто все поле.
Опушкой леса, не замеченные даже своими, пулеметчики зашли во фланг атакующим фашистам. Норкин увидел их лишь в тот момент, когда, круто развернув пулеметы, расчеты попадали за них и длинные дружные очереди срезали ближайшую группу фашистов. Чигарев стоял рядом. В его опущенной руке был зажат пистолет. Немцы смяты, выброшены из окопов, но еще не бегут, обороняются. Трое из них набросились на одного матроса. Норкин узнал его. Это был Силин, прибывший в роту вместе с Козьянским. Еще тогда, при первом знакомстве, повертев в руках автомат, он повернулся к Норкину и сказал, виновато улыбаясь:
— Автомат, оно, конечно, дело хорошее… Техника… А винтовка как-то сподручнее!
Ему дали винтовку. Силин долго щелкал ее затвором, целился, а потом нахмурился и проворчал:
— Эх, мать честная! А ведь ни одного приема штыкового боя не помню… С гражданской не держал ее в руках… Штукатуры мы…
— Не горюй, папаша! — успокоил его Донцов. — Встретишь фашиста, подступит злость к горлу — сразу все вспомнишь!
Злость, как видно, подступила к горлу, но приемов Силин так и не вспомнил. Он просто бросился на ближайшего фашиста и воткнул в него штык так, словно в руках у него были вилы, а фашист — стог сена. Штык застрял, и, может быть, не успели бы на помощь Норкин и Ольхов, но сбоку набежали ополченцы.
— Ополчение подошло! — крикнул Ольхов.
Дальше немецких окопов моряки не пошли: очень мало было сил для наступления. Матросы торопливо глотали махорочный дым и хмурились. У многих все еще перед глазами было открытое лицо Ясенева, у многих в ушах еще звучал его голос.
— И почему хорошие люди гибнут, а дрянь живет? — неожиданно спросил краснофлотец Звонарев и злобно выругался.
— Кого имеешь в виду? — спросил Никишин, откусывая белую нитку, которой наспех зашивал порванный бушлат.
— Как кого? Такой человек, может, погибнет, а там вон сколько сволочи галдит! — И Звонарев ткнул пальцем в сторону фашистов.
— А ты бей их. Старайся, чтобы меньше осталось, — вставил свое слово проходивший мимо Лебедев.
— Стараюсь… На все педали жму, но уж больно много фашистской нечисти расплодилось!
— Справимся! — уверенно ответил Никишин, осматривая свой автомат.
Начали рваться мины. Они падали не в стороне, как обычно, а рвались точно на линии окопов, словно сюда их притягивал огромный магнит. Раздались стоны раненых. Мимо Норкина пронесли Сухомлинова. Его рот был широко открыт. На губах пузырилась кровавая пена.
— Куда его? — спросил Норкин.
— Осколок… В грудь…
Не успел скрыться из глаз Сухомлинов, а санитары несут уже другого. И Норкин понял, почему так точно ложатся мины.
— Андрей Андреевич! — крикнул он. — Надо отходить! Шашисты здесь каждый поворот знают!
Батальон начал отступать. Унесли раненых. Ушел Кулаков. Теперь пора и Норкину, который со своей ротой прикрывал отход. Пулеметы Чигарева стреляли через головы матросов, но огонь врага был очень плотный и не хотелось, страшно было вылезать на ровное поле.
— Эх, фриц, — сказал Звонарев. — Хоть мертвый, но сделай доброе дело, — и, взвалив труп на спину, он вылез из окопа.
Ушла и рота Норкина. Вернулись в свои окопы фашисты, углубляют их, поправляют бруствер, а кому-то уже не терпится, кто-то забыл о недавнем бегстве и визгливым голосом кричит:
— Русс, сдавайсь!
— Давно бы сдался, да ты больно быстро бегаешь, — бормочет Никишин и дает очередь.
Начался позиционный бой. Появилась возможность отдохнуть и многие растянулись прямо на земле.
У Козьянского болело избитое тело, но к побоям ему не привыкать: бивали его за воровство, увечили в пьяных драках и при дележе краденого. Тревожило, волновало появление в душе какого-то нового чувства, словно потерял он что-то, а замены еще не нашел. И началось это совсем недавно. Тогда рота проходила через село, почти уничтоженное бомбежкой. Матросы шли, не сворачивая с дороги, запоминая виденное, чтобы потом вписать в счет для предъявления немцам, а он забежал в один из уцелевших домиков, надеясь стащить что-нибудь из вещей. Забежал уверенный, нахальный. И вдруг остановился, перешагнув порог: посреди кухни стояла сгорбленная старушка и ласково смотрела на вошедшего.
— Что, касатик, надо? — спросила она слабым, чуть дрожащим голосом, в котором слышались и беспредельная грусть и материнская любовь к своему ребенку.
— Попить бы водицы…
Старушка принесла кринку холодного молока, молча поставила ее на стол, вытерла чистым полотенцем табуретку и, поклонившись, пододвинула ее Козьянскому. Тот, чтобы не обижать гостеприимную хозяйку, присел к столу и прильнул губами к холодным краям кринки. И тут он почувствовал, как на его голову легла почти невесомая старческая рука. Она тихонько шевелилась на его спутанных волосах — и замер Василий.
— Ешь, касатик, ешь… Мой-то уже больше не попьет молока… Почил в финскую…
Козьянский еле допил молоко, торопливо поднялся и. невольно поклонился, сказав дрогнувшим голосом:
— Спасибо, мамаша…
— Бог с тобой, сыночек, — ответила та и смахнула сухим кулачком одинокую слезу.
С тяжестью на душе вышел Козьянский из этого дома. Вот тогда впервые и зашевелилось у него что-то похожее на сегодняшнее чувство. Ему было жаль старушку, оставшуюся одинокой, но… еще больше он жалел себя. «Неужто и я, как ее сын, погибну?.. Дудки! Удеру!» — решил он. И бежал.
А вот теперь в ушах звенели слова Никишина:
— Что ты раньше не сказал?
Значит, тебя, Васька, и за человека не считают… Эх жизнь-жестянка!..
А тут еще и вчерашний бой. Козьянский хотел доказать матросам, что он тоже человек, что он может сражаться с врагом не хуже их, и первым бросился на фашистов. Сначала все шло хорошо, а потом он зарвался: один в рукопашной налетел на троих. Свою ошибку он понял скоро, но отступать было поздно и, успев подумать: «Погибать, так с музыкой! Не поминайте лихом Ваську Козьянского!»— он ударил ножом ближайшего. Потом тяжелый предмет опустился ему на голову, земля приподнялась, вздыбилась, завертелась — и всё.
Когда Козьянский очнулся, рядом с ним сидел Любченко, заматывал бинтом его голову и тихо шептал:
— У, гады!.. Чуть человека на тот свет не отправили! Козьянский осторожно отстранил руку Любченко и сказал:
— Я сам…
— Сиди уж! — добродушно прикрикнул тот, закончил перевязку. И вдруг совсем другим тоном: — Вот теперь на законном основании в тыл убираться можешь.
И совсем неожиданно даже для себя Козьянский ответил:
— Не свисти, пророк в клеше! Теперь меня силой отсюда не выгонишь!
— Побачимо.
И действительно, неужели он, Козьянский, хуже Других? Весь народ на защиту своей земли поднялся, а он удерет?
— Козьянский! Давай к комроты! — крикнул Никишин.
Козьянский нехотя поднялся. «Воспитывать начнет», — с неприязнью подумал он, однако пошел на командный пункт.
Перед приходом Козьянского у Норкина с Лебедевым состоялся разговор.
— Что мне с ним делать, Андрей Андреевич? — спросил Норкин.
— Как что делать? Воспитывать, Миша, будем. Наша вина, что до сих пор не занимались им по-настоящему. Столкнули в первый взвод и успокоились.
— Я не против, Андрей Андреевич, да с чего начать? Будь это в мирных условиях — собрали бы собрание, проработали, дали задание, вовлекли в самодеятельность — глядишь, и подтянулся бы парень… А тут что? Даже комсомольского собрания провести не можем. Все в боях.
— Что верно, то верно… А все-таки, Миша, воспитательная работа — не одни собрания. Скажи, личный пример матросов не является воспитательным приемом?
__ Это я и без тебя знаю! — нетерпеливо перебил его
Норкин. — Ты скажи, как к Козьянскому подступиться?
— Я к этому и подхожу… Знаешь, как он вчера вел себя в бою? В самую гущу лез!.. И если его раньше подзатыльниками из окопа выгоняли, то тут сдержать не могли!.. Мне кажется, начало сделано и теперь только добивать его надо.
— Надо, надо! Заладил одно и то же!
— Да не перебивай ты меня, в конце концов! — вспылил и Лебедев.
— Молчу, молчу! — засмеялся Норкин. — Оказывается, и у тебя нервы есть!
— А ты как думал? — засмеялся и Лебедев. — Все мы люди, все мы человеки… Я бы начал с оказания ему доверия. Макаренко — слыхал про такого? — именно так обезоруживал самых отчаянных.
— Что, мне его за деньгами в Ленинград послать, что ли? Сам знаешь, здесь получаем.
— Возьми его сегодня провожатым.
— Куда?
— Ты ведь ночью хотел в госпиталь сходить. Проведать раненых. А для страховки Крамарев с одним из разведчиков наблюдать за вами будут.
Норкин задумался. Он был сильнее Козьянского и не боялся его нападения (от рецидивиста всего ожидать можно), страшило другое: вдруг удерет Козьянский, удерет от самого командира роты? Что тогда делать? Макаренко все-таки рисковать легче было: он не командовал ротой на фронте. Так как же поступишь, товарищ командир роты? Откажешься от предложения комиссара? Поговорил о воспитании доверием, и достаточно? Ох, как легко говорить и трудно делать…
Наконец Норкин сказал, подавив тяжелый вздох:
— Решено. Он меня будет сопровождать… Только никакого наблюдения со стороны!.. Уж если доверять, то доверять. Иначе получается, что мы сами в свои решения не верим.
Лебедев вынужден был согласиться, и когда Козьянский вошел в блиндаж, Норкин был уже одет и ждал его.
— Вы, товарищ Козьянский, не очень устали? — спросил Норкин. — Я сейчас пойду в госпиталь к матросам, а вас хотел взять провожатым.
— Я дороги туда не знаю, — угрюмо ответил Козьянский, почувствовав ловушку.
— Дорогу я и сам знаю, — словно не замечая его волнения, ответил Норкин. — Ночь, лесом идти придется» Вдвоем веселее, да и спокойнее будет.
До госпиталя только пять километров. Узенькая тропинка— кратчайший путь к нему, а если идти дорогой, то наберутся и все восемь. Норкин свернул на тропинку и углубился в лес. Здесь темнота густая, ощутимая. Она словно давит. Сзади лязгнул затвор автомата. Норкин вздрогнул. Кто его знает, что на уме у Козьянского? Короткая очередь — и все… Ну, допустим, потом поймают Козьянского, накажут, а тебе, Михаил, легче станет?.. Ноги останавливались сами собой, в голове мелькнула мысль: «Один скачок в сторону, спрятаться за деревом…» Норкин сдержал себя и, хотя по его спине бегали мурашки, продолжал ровным шагом идти вперед.
Вдали мелькнул огонек и исчез. Значит, подошли к госпиталю. Норкин подавил вздох облегчения и тут сразу почувствовал, что ему стало жарко.
— Товарищ лейтенант, — неожиданно заговорил Козьянский. — Вы не боитесь, что я сейчас нажму и того…
— А за что ты в меня стрелять будешь? Враг у нас общий.
— Общий, говорите… — тихо сказал, словно переспросил, Козьянский и замолчал.
Больше между ними не было сказано ни одного слова до возвращения в роту, и лишь там Козьянский спросил:
— Разрешите идти?
Сгорбившись, сидит Кулаков за столом и смотрит на маленький светлый прямоугольник подвального окна. Здесь, в этом подвале, пахнущем гнилой картошкой и квашеной капустой, теперь командный пункт батальона. Сгорел дом, и красная с черными полосами копоти печка охраняет вход в подвал. Когда-то здесь на полках стояли кринки, банки, горшки, а сейчас лежат две гранаты, три автоматных диска и вещевой мешок Кулакова. Гранаты и диски бережет капитан-лейтенант, бережет больше, чем: последний сухарь: после ранения Ясенева изменило военное счастье батальону. Долго он держал оборону в селе, расположившемся на развилке дорог, отбивал атаки противника, и вдруг наступило подозрительное затишье, а потом и поползло, сжимая сердце, страшное слово: «окружили».
Кулаков его впервые услышал от Норкина, который, доложив, как обычно, о потерях в роте и расходе боезапаса, спросил:
— Какие будут дополнительные указания в связи с окружением?
Кулаков посмотрел на него и спросил, поглаживая ногу:
— Вы и с матросами так говорите?
Норкин не понял, чем он рассердил Кулакова, и поэтому неуверенно ответил:
— Нет… Я вам…
— Тогда еще полбеды. Запомните сами на всю жизнь и передайте другим: такого дурацкого слова нет в нашем словаре!.. Вернее, есть оно, но к нам не относится! Смысл у него другой… Нас не окружили, а мы сами заняли круго-ву-ю о-бо-ро-ну! Понятно? Круговую оборону!.. Окружают, дорогой мой, того, кто чувствует себя бессильным, не знает, что ему делать. Окружение, прежде всего, должно мешать ему выполнять боевую, задачу, — Кулаков поднялся с поскрипывающей табуретки и, припадая на больную ногу, прошелся по подвалу. — Скажите, лейтенант… Какая задача стоит перед нами?
— Сражаться… Бить врага…
— Вообще правильно, но слишком общо и примитивно. Наша задача: не пропускать фашистов в Ленинград, бить их на подступах к нему! Скажите, справляемся мы с ней? Хвалиться не будем, но на нашем участке фашисты стоят. Их здесь перед нами даже больше, чем бывало на фронте! Там они были только перед нами, а здесь — и с флангов и с тыла!.. Чувствуешь, дорогой мой, какая цифра получается?