«Крот!» — догадался Норкин.
— А вы подержите его, подержите! — говорил Никишин, передавая крота.
До этого Михаил никогда не видел кротов и взял его с некоторой опаской. Хоть зверек-то и маленький, а кто знает, какие у него намерения и зубы?.
— Вы сожмите руки! Вот так сожмите! — и несколько человек показали, как именно нужно это сделать Норкин улыбнулся, послушно сложил ладони, и едва пальцы коснулись шелковистой шерсти—голова крота нашла щель между ними и расширила ее,
— Ишь, шурует!
— Возьми его за рупь-двадцать! — торжествовали матросы.
«Откуда у него такая сила?» — подумал Норкин и снова сжал ладони.
И снова крот просунул свою голову^между пальцев лейтенанта! Конечно, не потому, что он был сильнее Михаила. Просто тот сам уступал, боясь сделать кроту больно.
— Как ты его поймал? — спросил Норкин, передавая крота Никишину.
— Он только комаров ловит!
— Любченко крота поймал! — зашумели матросы.
— Любченко? — переспросил Норкин. Он даже не заметил Любченко, который стоял сзади всех, приподнявшись на носках.
— Он! Только Никишин у него крота сразу конфисковал!
— Кто? Я конфисковал?! — искренне возмутился Никишин. — Спросите у Любченко! Колька! Ведь ты сам мне его дал?
— Як его тебе не дашь, если ты ухватился ему за голову и тянешь изо всех сил! — засмеялся Любченко.
Никишин сдвинул было брови, попытался нахмуриться, притвориться обиженным, но тоже не выдержал и засмеялся. Давно Норкин не видел матросов такими. Словно не было долгих упорных боев, словно не видели матросы смерти и еще недавно не их пальцы сжимали приклад автомата, замирали мертвой хваткой на горле фашиста.
— Как ты его поймал? — спросил Норкин.
— Та це проще всего! Хотите, другого споймаю? Их тут много. — И, не дожидаясь согласия, Любченко пошел К центру поляны.
Он внимательно Усмотрел кучи земли, рыжеватыми шапками торчавшие на поляне, потом поднес крота к одной из ямок, ткнул в нее мордочкой и сказал, легонько подтолкнув его пальцем:
— Тикай, пока Саша не одумался!
Крот не заставил себя упрашивать и скоро исчез под землей, а Любченко отошел к двум другим кучкам, осторожно топнул каблуком несколько раз, и когда земля подалась, быстро соединил их неглубоким рвом.
— Крот мужик хозяйственный, — объяснил Любченко. — Беда не любит, когда дом поломан… Теперь установим телефон и будем ждать вызова. — Сказав это, он воткнул в концах рва по одной веточке и присел на корточки.
Через несколько минут одна веточка закачалась, дрогнула и упала.
— Идет! Бачите, товарищ лейтенант?
Норкин посмотрел по направлению его пальца. Там, где раньше стояла веточка, земля приподнялась, ровик выровнялся.
— Роет…
Как только ровик выровнялся до половины, Любченко всунул в него руки, разгреб землю и на его ладони зашевелился новый пленник. К его шубке пристали комочки земли. Любченко осторожно сдул их. А крот бесцеремонно упирался головой в толстые пальцы Любченко и они разжимались, не белела на них кожа, как в тот день, когда они держали фашиста за ворот френча.
— Разрешите доложить, товарищ лейтенант? Норкин выпрямился. Сзади матросов стоял главстаршина Ксенофонтов, который сегодня дежурил по роте.
— Да.
— Там пополнение прибыло.
Каждый знает, сколько чувств порождает это слово. Здесь все очень важно, интересно. И то, что после боев всегда нужен новый человек, и то, что пополнение — это люди, которые прибыли из тыла, они недавно были дома и, быть может, среди них есть земляк. Земляк… Много земляков на фронте. Если верить, то почти половина любой роты земляки. Фронт, воспоминания о доме и привычном мирном труде значительно расширили значение этого слова. Зачастую бывало и так, что один из земляков только на несколько дней задерживался в том городе, где жил и работал другой. И, однако, это не мешало их хорошей фронтовой дружбе, никто не удивлялся ей, не пробовал доказать, что «землячество» относительное: фактически сейчас все были земляки, все поднялись на защиту одной родной земли.
Норкин одернул китель, поправил фуражку, сделал шаг, но Ксенофонтов остановил его:
— Вы погодите малость. Мы думаем так, что надо дать им понять, в какую часть они прибыли, Минут пяток пусть матросы поговорят с ними.
Норкин кивнул. Именно так представлял себе будущее роты Лебедев.
— Ты только представь, Миша, — сказал как-то Андрей Андреевич, лежа с Норкиным в блиндаже, — у нашей роты есть своя история, свои боевые традиции! Приходит к нам молодой матрос, а мы ему выкладываем: дескать, так и так, дорогой! Были у нас такие-то люди, сделали они то-то. Если хочешь служить у нас — старайся походить на них… Все это будет, Миша, обязательно будет!
Да, у роты уже была своя история. Разве не стоило рассказать пополнению о Кулакове, Лебедеве, Ясеневе, Федосееве? Почему им не брать пример с Крамарева и Никишина? Пусть матросы расскажут о них новичкам.
Но лейтенант не смог уйти с поляны ни через пять, ни через десять минут. Матросы окружили его и засыпали вопросами. Спрашивали о положении на других фронтах, о союзниках, о. товарищах, отправленных в гоепитали, и о многом другом. Наконец, Норкин заподозрил ловушку, ногрозил матросам кулаком и пошел за Ксенофонтовым.
— Уж и поговорить по душам нельзя! — с притворной обидой сказал Богуш, и Норкину окончательно стало ясно, что его задерживали нарочно, умышленно, давая возможность другим подготовить новичков к встрече с командиром роты.
И пополнение действительно подготовили, «Как по ни-точке выравнялись!» — подумал Норкин, глядя на шеренги.:
Он чуть-чуть не отгадал. Прибывших действительно равняли, но не по нитке, а по веревке, которую для такого случая дал старшина роты и даже без расписки.
Конечно, можно было пройти вдоль строя, спросить фамилию, место рождения, где служил, работал и многое другое, но что это даст? Знакомство с прибывшими?
— Анкетные данный вы всегда узнаете, — говорил еще в училище один из опытных командиров. — Главное — в душу заглянуть. Это трудно, но нужно.
И Норкин распустил строй, сел на полянку, и началась беседа. Сначала лейтенант спрашивал, а прибывшие односложно отвечали, но потом разговорились, словно старые знакомые, встретившиеся после долгой разлуки, и скоро лейтенант уже знал, что все они прибыли из запаса. Двое жили в Ленинграде, а другие приехали сюда из самых различных уголков страны. У всех за плечами были годы флотской службы и о ней говорили особенно охотно, вспоминая командиров и различные происшествия.
Много дала беседа и прибывшим и матросам. Если первые научились пользоваться автоматом и новыми гранатами, то вторые узнали, что в тылу все спокойно, что народ с болью узнает об отступлении своей армии, но не падает духом, верит по-прежнему ей и работает еще больше и лучше. Немного поспорили о том, правильно или нет то, что эвакуируют заводы и население, но и тут скоро пришли к общему выводу: «Правильно. Воевать легче, когда знаешь, что твои в безопасности, а заводы в тылу лучше работать будут».
Незаметно пролетело время, и когда Норкин стал распределять новичков по взводам, то оказалось, что все они нашли «земляков», уже приобрели друзей и просились к ним.
С прибытием новичков Норкин хотел развернуть занятия, но, как это уже бывало не раз, обстановка быстро изменилась, и однажды ночью, когда холодный ветер с моря рвал с деревьев последние листья, гудел в проводах и раскачивал их оборванные концы, роту подняли по боевой тревоге, и она пошла на соединение с батальоном. Старшего лейтенанта Мухачева, который теперь замещал Кулакова, Норкин нашел на командном пункте второй роты.
Выслушав доклад Норкина, Мухачев помигал красными глазами, тряхнул головой и сказал:
— Ого, ты в тылу сразу поправился, выспался… Кончится война — я спать завалюсь. Ух, и посплю же!..
Норкин нанес на карту расположение частей противника и выпрямился. Мухачев уже спал, положив голову на руки.
— Выдохся, — усмехнулся Норкин, показывая дежурному телефонисту на Мухачева.
— Характер у него беспокойный, — охотно отозвался тот. — Все бегает, бегает, пока не свалится. Вот проспит пару часов и обязательно к вам в роту прибежит.
Хочется Норкину поговорить о многом, посоветоваться, но знает он, что такое сон на фронте, сам порой сваливался так же, и Михаил ограничился только одним вопросом телефонисту:
— Как фриц?
— Жмет, подлец!
Коротко и ясно. Жмет — значит бросает враг в бой новые дивизии, танки, самолеты, засыпает окопы десятками тонн металла, но прорваться не может. Сдерживают его ленинградские ополченцы, красноармейцы, моряки. Они превращают в лом технику фашистов, намертво пришивают их очередями к земле.
К приходу Норкина матросы уже сменили ополченцев, разложили диски, гранаты.
Снова начались бои. Фронт непрерывно пульсировал, а вместе с ним, то вперед, то назад, двигалась и рота. Хоть и получила она пополнение, но все меньше и меньше становилось в ней людей. Погибли многие, начавшие поход от Ленинграда. Погиб и Богуш. Самолеты в тот день долго штурмовали окопы моряков, а когда улетели — Никишин встал и по привычке крикнул в ячейку Богуша:
— Борис Михайлович! Подъем!
Богуш лежал на ее дне, положив голову на вещевой мешок, и не отвечал.
— Кому говорю! Не на курорте!
Не мог встать Богуш: пуля попала ему в затылок.
Снова Ломахи… Вот и дерево, около которого Норкина задержали комсомольцы, и плотина, перегородившая речку… Завтра придется драться здесь. Срезаны осколками ветки дерева. Нет в небе жаворонков. Вместо них кружатся самолеты с черными крестами. Клубы серого дыма с желтыми языками огня поднимаются над Котлами. Ко порьем. Не моряков, готовящихся к обороне, бомбят «Юн-керсы». Не по ним стреляют из пушек и пулеметов. Люди, мирные люди идут по шоссе, вот над ними и кругжатся самолеты. С ревом проносится черная тень бомбардировщика над детской коляской, и стонет земля еще от одного взрыва… Переворачивается коляска. Ее колеса еще аер-тятся. Медленно, еле-еле, но вертятся…
Матросы молча поправляют окопы. Только Козьянскому не терпится: он видит труп женщины на шоссе. На ока-меневшей руке блестят часы. Рядом санитары роют могилы. Почему не попробовать?
«Пригодятся «бочата», — думает Козьянский и идет к шоссе, но сзади раздается:
— Не пятнай чести!.. Ну?
Это Любченко. Теперь от него не уйдешь, и Козьянский, скрипнув зубами и беззвучно выругавшись, берется за лопату.
Брызги жидкой грязи разлетаются из-под колес. Грязь на смотровых стеклах, на бортах машин, на шинелях раненых. Насупившись, стараясь не глядеть в лица встречных, идут к Ленинграду солдаты. Им стыдно, тяжело отступать, оставляя врагу родную землю. Идут злые, готовые драться год, два, до последнего вздоха, но уверенные, что еще вернутся сюда, разобьют врага.
А вслед за ними, грозовой тучей надвигается фронт. Все ближе и ближе к деревне подбираются разрывы снарядов и мин. Первые осколки впились в эту землю. Словно нехотя поползла над рекой сизоватая струйка дыма, потом мелькнул язычок огня, сначала робко, неуверенно мигнул раз, другой и быстро побежал по потрескавшимся от времени бревнам дома.
Много мин рвется на опустевших улицах, все больше пожаров, и их отблески легли кровавыми пятнами на лица. Пожаров не тушат. Зачем? Идет враг. Только пепел должен достаться ему. Пусть горит дом, пусть осыпаются хлеба, пусть тонут в грязи налитые зерна… Пусть… Будет время — вернется сюда снова хозяин и встанет из пепла дом лучше прежнего, еще краше раскинутся поля.
— Товарищ лейтенант! В домике за рекой люди. Сейчас один из них антенну поправлял, — доложил подбежавший Ольхов.
Норкин насторожился. Что за люди? Почему они именно в сельсовете? И, оттянув затвор автомата, лейтенант перебежал по плотине на тот берег речки, а за ним, как две тени, Ольхов и Никишин.
В домике сельсовета тихо. Норкин по скрипящим ступенькам поднялся на крыльцо. Отсюда хорошо видны и поле и вспышки артиллерийских залпов. Дверь домика открыта, и еще с порога Михаил заметил на светлом прямоугольнике окна силуэт женщины. Она повернула лицо к дверям, но в комнате темно и нельзя разобрать его черты.
— Кто здесь? — спросил Норкин, стараясь придать своему голосу внушительность.
— Я… Маша… Кабанова Маша…
…Вьется в небе жаворонок… Дерево, склонившееся над речкой… Босые девичьи ноги и прилипшая к ним мокрая травка… Два ствола: берданки и малокалиберной винтовки…
— Что здесь делаешь, Маша? — голос уже спокойный и даже ласковый.
— Дежурю…
— Какое там дежурство! Фашистов себе на смену ждешь, что ли?
— Я по графику дежурю…
— К черту график! Снимаю с поста. Иди!
— Нет… А вдруг понадоблюсь?.. Еще подумают, что комсомолка, а струсила.
Чувствуется, что Маше страшно одной, что она бы с удовольствием убежала, но дежурство ее и она останется здесь до последней возможности.
— Будто не боишься? — спросил Норкин, думая, что Маша солжет.
— Боюсь… Ох, как боюсь! — ответила Маша, подумала и, словно найдя решение, радостно зашептала: — А если они близко подойдут — я к вам перебегу! Ладно? Я еще отсюда кричать начну, а вы не стреляйте!
— В последний раз тебе говорю: иди домой!
— Не пойду!
Ну что с ней делать? Тащить силой? Откровенно говоря, Михаил и сам не ушел бы с дежурства.
Уже когда подходили к плотине, распахнулось окно в сельсовете и Норкин снова услышал знакомый голос;
— Так вы по мне не стреляйте! Ладно?
Еще вчера, узнав от Козлова, что ее отзывают в Ленинград, Ковалевская считала себя обиженной и была готова спорить, ругаться, жаловаться, но отстоять своё право находиться на передовой. С таким настроением она и вошла в кабинет начальника отдела кадров.
Пожилой человек со знаками майора на петлицах, увидев Ковалевскую, выпрямился, откинулся на спинку стула, несколько секунд не мигая смотрел ей в глаза, потом как-то устало усмехнулся и сказал:
— Вы недовольны, что вас отозвали?
— Конечно! — запальчиво ответила Ольга. — В роте ко мне привыкли, я знаю всех бойцов, на работу мою…
— Знаю, — перебил ее майор. — Командир роты дал вам хорошую характеристику.
— Почему же тогда вы меня снимаете?
— Садитесь, — сказал майор и показал глазами на кресло, стоявшее около письменного стола. — Мы не снимаем, а переводим вас. Переводим туда, где вы можете принести больше пользы. Скажите, сколько операций вы сделали за это время? Полностью вы используете знания, полученные за годы учебы?
Майор замолчал. Ковалевская внимательно рассматривала носки своих сапог. Ей нечего было возразить. Свои прежние доводы казались неубедительными.
— Ваше молчание меня радует, — продолжал майор. — Первоначально мы допустили ошибку, теперь исправляем ее. Вот вам направление в часть. Формируется она под Москвой. Переночуйте дома, и в путь. Счастливо работать.
Ковалевская взяла пакет и вышла из кабинета майора. Может быть, действительно, там лучше будет? Не всю же войну врачу работать санитаром! А люди… Жаль, конечно, товарищей, но разве в новой части не такие же люди? Разве им не нужен врач? Кроме того, Ковалевская не просила перевода, ее начальство назначило в другую часть.
Так успокаивала себя Ковалевская, шагая к вокзалу. Домой ока не пошла. Зачем? Еще вчера забежала, но ни отца, ни матери дома не оказалось. Соседи сказали, что они уехали на Мгу, где жил брат отца. Не время сейчас, разумеется, для поездок, не время. Ну, да родители — люди взрослые, сами понимают обстановку.
Получив приказ о назначении в новую часть, Ковалевская долго ходила по путям станции, закинув за спину вещевой мешок. Не одна воздушная тревога застала ее там, и каждый раз, просидев в убежище положенное время, Ковалевская вновь шла искать эшелон. Поезда уходили один за другим, а она все не могла уехать. Иногда ее не брали, ссылаясь на то, что нет мест (она сама убеждалась, что это правда), а чаще всего эшелон уходил неожиданно, прежде чем она успевала добежать до него.