Он бежал в ту же ночь, был задержан конным разъездом и на следующий день судим трибуналом. На допросе он уверял, что бежал «до жинки», и может быть, все обошлось бы дисциплинарной ротой, но кто-то не вовремя вспомнил, что Семенчук – в прошлом красноармеец. Тут уж ни у кого сомнений не осталось.
Я выступил, когда меня попросили, и напомнил бой в Уйшуни, где Семенчук вел себя смело, и вместе с другими спасал жизнь командира. Все остальные офицеры это подтвердили, но все тот же генерал Андгуладзе, председатель трибунала, не принял это во внимание.
Семенчука расстреряли перед строем, предварительно зачитав приговор, и пригрозив всем потенциальным дезертирам той же участью. До сих пор не знаю, правильно ли я вел себя тогда. Нет, я не мог отпустить его. Отпустить – значит, еще одна винтовка будет стрелять по нашим атакующим цепям. И может, именно из такой винтовки был убит поручик Голуб. Но мне жаль этого Семенчука. Наверное, врагов нужно наблюдать только через прицел винтовки. Особенно, если эти враги жили на той же земле, говорили тем же языком, читали те же книги, и отличались от нас толькл одним – выбором, который они сделали в эти страшные годы… Упокой, Господи, души рабов твоих Николая и Федора, поручика Голуба и красного комиссара Семенчука.
В то же вечер, когда на плацу треснул залп, по Воинке разнеслась весть, что нас наконец-то отводят в тыл, а наши позиции займут кубанские части. В это верилось слабо – мы воевали без перрыва больше восьми месяцев. Поэтому я собрал офицеров и предупредил, чтобы они не распространялись раньше времени об этом, а то трибуналы начнут заседать каждый день. Но наши опасения, как ни удивительно, на этот раз были напрасны. 1 мая нам приказали собираться и сдавать позиции сменщикам, бородатым кубанцам, которые сразу же начали интересоваться: как тут обстоит дело с самогоном и «жинкамы». 2 мая, и это число я подчеркнул в своем дневнике целых три раза, штабс-капитан Дьяков построил отряд и объявил, что мы идем на отдых в населенный пункт Албат, где, правда, нет пляжа, но зато полно зелени, чистого воздуха и тишины. Дружно крикнув «ура!», мы зашагали на юг, не оглядываясь. Мы уходили, и никому, наверное, не хотелось думать о возвращении в эти страшные, покрытые солью и поросшие редкой травой северокрымские степи. Стоял май, наши лица уже начали покрываться загаром, дышалось легко. Мы уцелели.
Поручик Успенский обозвал эти страницы военно-полевой лирикой. Впрочем, за меня заступились Туркул и Володя Манштейн, заодно поволившие недостаточно почтительно отозваться о великом романе господина поручика. Поручик Успенский перешел в атаку, и предъявил уйму претензий к моим запискам, которые (претензии) я с покорностью принимаю. Разве что отвожу упрек в том, что преувеличил свои скромные научные заслуги в случае с надписью в Музее Древностей. Интересующихся отсылаю к «Известиям Русского Археологического института в Константинополе» за 1912 год, страницы, ежели мне не изменяет память, 123-141. А текст надписи привожу ниже. Надпись на провинциальном диалекте греческого. В переводе же профессора Кулаковского она выглядит так:
… сын Даиска.
Прожил 24 года.
Прощай!
Воином храбрым он был, и в земле он почил
чужедальной.
Камень на гробе пустом отец безутешный поставил…
7 мая 1921 года
Полуостров Галлиполи
У Володи Манштейна есть манера задавать мне вопросы, как он выражается, «на засыпку». В этом чувствуется неистребимая привычка потомственного военного, так сказать, подначивать штафирку, каковым он до сих пор меня считает. Между прочим, достается и Туркулу – Антон Васильевич, несмотря на свой геройский вид, до войны служил делопроизводителем и пошел на фронт, как и мы с поручиком Успенским, в 15-м. В таких случаях Туркул грозит Володе гневом своей верной Пальмы, а я, смиряя гордыню, пытаюсь отвечать. Ежели это удается, Манштейн отчего-то радуется и весьма одобрительно вычсказывается о приват-доцентах.
На сей раз, а это было вчера, он зашел к Туркулу, где тот вкупе с поручиком Успенским и двумя «дроздами» сражался в преферанс, а я, впервые за неделю, собрался сесть за письменный стол. Писать я буду отныне здесь, у Туркула, где и хранится написанное. Когда имеется сейф, у которого не дремлет караул, да еще тигровый бульдог Пальма, то как-то спокойнее.
Итак, Володя Манштейн предложил Антону Васильевичу сказать нам, что князю Кутузову-Смоленскому был пожалован олрден Св. Владимира. Туркул, не отрываясь от карт, тут же кликнул Пальму, в Манштейн, хохотнув, поинтересовался мнением приват-доцента. Я не стал звать на подмогу Пальму и предпочел сказать правду: Михайло Илларионович был пожалован указанным орденом за Аустерлиц.
Все присутствующие выразили глубокое сомнение и даже несогласие, но Манштейн вновь засмеялся, на этот раз одобрительно, и подтвердил мою правоту. Я, естественно, поинтересовался, при чем тут Аустерлиц.
Аустерлиц, однако, оказался к месту. Манштейн сообщил, что наше командование решило сделать нам приятный сюрприз и устроить награждение офицеров и нижних чинов. Вообще-то войну мы проиграли, но получил же будущий князь Смоленский своего Владимира!
Тут уж Туркул озабоченно отложил карты. Манштейн, гордый, что узнал такую новость раньше дивизионного командира, охотно пояснил, что где-то в Истанбуле начали разбирать канцелярию Барона и нашли списки, оформленные еще в Крыму. Кое-кто из награжденных умудрился уцелеть, а посему награды должны найти героев. Заодно Фельдфебель решил раздать завтра давно уже приготовленные Галлиполийские кресты – его собственную награду, полагающуюся нам всем за зимовку на Голом Поле.
Эти кресты, черные, довольно зловещего вида, выпилили из корпусов немецких снарядов наши умельцы. В этом, ей-Богу, есть что-то двухсмысленное.
Сегодня утром, действительно, состоялся большой плац-парад с раздачей пряников. Фельдфебель блеснул своим знаменитым во всей Добрармии красноречием, после чего нам были вручены обещанные кресты с двумя датами – 1920 – 1921 – с осточертевшим всем имечком «Галлиполи». Вслед за этим Фельдфебель вновь скомандовал «смир-р-рно!» и зачел ведомость из канцелярии Барона. В основном, вручались ордена Св. Николая. Помнится, о введении этого нового ордена много говорили еще в Крыму, но никто его не видел, во всяком случае, из фронтовиков. Не удалось и на этот раз – ордена, вероятно, забыли в Севастополе, и награжденным вручалась маленькая трехцветная ленточка для ношения на кителе. К ленточке полагалась английская булавка. В основном, отчего-то награждали марковцев, ни Туркул, ни Манштейн ордена не получили, зато, к моему полнейшему изумлению, в числе награжденных оказалась моя скромная персона. Я получил из рук Фельдфебеля полагающуюся мне ленточку вкупе с булавкой, предварительно узнав, что все это мне положено «за спасение товарищей в бою». Как только нам скомандовали «вольно», «дрозды» окружили меня и грозно спросили, каких таких «товарищей» я спасал? Поручик Успенский заметил, что в канцелярии перепутали, и мне полагается не ленточка, а орден боевого красного знамени и золотое жидо-большевистское оружие с надписью «Бронштейнов сын». Последовали несколько толчков под ребра, пока наконец-то до меня дошло. Св. Николай кланялся мне за дивную встречу в таврической степи в июле прошлого года. Впрочем, в дневнике я описал сей небезынтересный эпизод достаточно подробно, и к нему, даст Бог, будет время вернуться.
Покуда же мои записи посвящены нашему «великому сидению» в Албате. Мы пришли туда около полудня 5 мая, пройдя ппешим ходом от Воинки до второй гряды Крымских гор. Через Симферополь и Бахчисарай нас вели глубокой ночью. Очевидно, это очередная выдумка Барона, имевшая целью спасти остатки здешней цивилизации от контакта с одичавшими окопниками. Штабс-капитан Дьяков всю дорогу тихо ворчал, намекая на господ в лампасах, разъезжающих в персональных салон-вагонах, где вполне нашлось бы место для таких усталых странников, как мы. А мне, признаться, эта прогулка через весь Крым понравилась, тем более, наши вещи и даже оружие были на подводах, а пешие прогулки, да еще без риска получить шрапнелину в лоб, мне всегда по душе. Вначале мы просто радовались, что уходим отдыхать. Но с каждым часом степь, как пишет господин Гоголь, становилась все прекраснее, вдоль дороги попадались неразоренные села, и идти стало совсем весело. Хотя веселье кончилось на первом же базаре. К этому времени Барон уже успел напечатать свои тысячерублевки, и жалованье нам платили исправно. Мне, например, полагалось аж шестьдесят тысяч в месяц – сумма просто-таки сенаторская, по старому счету. Да и покупать мы ничего особенного не собирались, сухой паек в дорогу у нас был, котловое довольствие в городах получали; но за фунт сушеной дыни с меня запросили семь тысяч, за фунт изюма – двенадцать, а наши же армейские сапоги тянули на все сто. Мы сразу заскучали, а поручик Успенский провозгласил вполне большевистский лозунг – «экспроприация экспроприаторов». Правда, хлеб стоил относительно дешево, всего триста рублей за фунт.
Превозмогая тоску, мы купили дыни и изюм, а также – за вообще неназываемую сумму – приобрели картофельного самогону. Подсчитав наличность, мы поняли, что при таких ценах победа большевиков в Крыму практически обеспечена.
Впрочем, чем южнее, тем становилось спокойнее. Весенний Крым жил, торговал и веселился, как будто войны уже не было. Мы не замечали ни привычных беженских обозов, ни тифозных бараков, ни усиленных патрулей. Хотя почти в каждой деревне, не говоря уже о городах, стояла масса тыловиков с их канцеляриями, складами и обозами, что было очень похоже на прежнее время. В общем Крым, тот самый Крым, который мы всю зиму защищали от господина-товарища Геккера и прочих господ-товарищей, похоже, слез с чемоданов и процветал.
В ночном Симферополе мы ничего толкои не увидели, зато недалеко от вокзала поручик Успенский изловил чумазого большевика лет двенадцати, который настолько самозабвенно клеил листовки, что потерял всякую бдительность. Тут же было устроено судилище, на котором приняли решение отдать юного комиссара прапорщику Немно для высылки в цыганский табор на перевоспитание. Прапорщик немно зарычал, одновременно вращая своими черными глазами, и потребовал мешок, чтобы уложить туда шкодника и немедленно нести в табор для кормления медведя. В конце концов, юный большевик был отпущен с миром, хотя и без листовок, которые мы конфисковали для самокруток.
У Бахчисарая базары стали обильнее, а цены пристойнее. К полудню жара загоняла нас надолго в тень редких рощиц, впрочем, скоро на нас надвинулись горы, и заметно похолодало. Заночевав в Сюрени, мы прошли поутру мимо развалин разбойничьего замка, где на полуразрушенной стене еще заметны силуэты навек исчезнувших домов, и вскоре наш отряд втянулся в долину, окруженную невысокими горами, покрытыми лесом.
Я бывал в Албате году в 12-м, и с тех пор он мало изменился. Те же горы слева и справа, те же татары, те же дома с внутренними двориками, мечеть, базары… Правда, теперь татары тут были в явном меньшинстве. Албат буквально забили тыловые части и такие, как мы, так сказать, отдыхающие.
Последствия этой перенаселенности почувствовалось сразу. Пока штабс-капитан Дьяков ходил по начальству, мы усадили роту в тень и пошли с поручиком Успенским на базар. Вернулись оттуда быстро и с вытянувшимися физиономиями. Цены были чудовищными, что неудивительно при таком наплыве покупателей.
С жильем вышло не лучше. Штабс-капитан Дьяков получил крошечную комнатушку в довольно-таки приличном домике на окраине, нижних чинов ждали несколько мрачного вида сараев, напоминающих зимние убежища для скота, а офицерский состав вынужден был довольствоваться такими же сараями, только поменьше – решетка на окне, дверь оббита железом, ржавые койки и вода в ста метрах. Впрочем, выбирать было не из чего, жаловаться некому, и мы начали размещаться.
Офицеры моей роты вполне уместились в одном из сараев, на котором был выведен краской «N3». Поручик Успенский скривился, и окрестил наше убежище «офицерской камерой N3». Нам всем понравилось, и название прижилось.
Недавно поручик Успенский вскользь заметил, что сейчас там действительно офицерская камера. При албатской чеке. А чем большевистский черт не шутит…
На правах командира роты и героя Ледяного похода я занял место в глубине сарая, предоставив остальным – поручику Успенскому и прапорщикам Немно и Мишрису – размещаться по возможностям. Вскоре мы растолкали вещи по углам, и я направил подчиненных на задание: поручику велел проследить за устройством роты, а прапорщиков отправил на базар за закуской. Убедившись, что все идет как должно, я укрылся шинелью и мгновенно заснул, словно провалился в черную яму.
Очнулся я вечером. На столе горело несколько свечей, стол был накрыт, а все мои подчиненные занимались делом. Поручик Успенский играл в шмен-де-фер с прапорщиком Мишрисом, а прапорщик Немно бренчал на гитаре и поглядывал на нашу гостью, военнопленную сестру милосердия Ольгу.
Я протер глаза, умылся из жестяного ведра и дал команду подсаживаться к столу, чтобы отметить первый вечер наших коротких албатских каникул.
Помнится, разговор тогда зашел о цыганах. Поручик Успенский предложил прапорщику Немно организовать нам посещение ближайшего цыганского табора с последующими плясками, песнями и гаданиями. Прапорщик Немно почесал затылок и заметил, что ему в табор лучше не заходить. Опасно.
Оказывается, оседлым цыганам, особенно с высшим инженерным образованием, в таборе делать нечего. Оседлые – уже не «рома», их считают чуть ли не изменниками, и может случиться всякое.
Отец прапорщика, как нам было поведано, отличился в конной разведке во время Боксерской войны, когда увел лучшего коня чуть ли не из конюшни богдыхана. Став офицером, он позже ушел в отставку и завел какое-то дело, что и позволило его отпрыску выйти в инженеры.
Честно говоря, легенды о похищениях царских коней бродят в каждом таборе. Вероятно, это считается высшей доблестью.
Поручик Успенский стал наседать на прапорщика, требуя объяснить причину цыганского конокрадства. Немно резонно заметил, что коней воруют не только цыгане, а для цыган это не просто промысел. Это даже не спорт, это как кокаин. Что поделаешь – фараоново племя…
Тут между поручиком Успенским и прапорщиком разгорелся спор о прародине цыган, причем, поручик отстаивал индийское, а прапорщик – сирийское происхождение. Я положил конец этой крайне бездарной дискуссии, и предложил прапорщику вновь взять гитару.
Играл Немно превосходно. В основном, конечно, цыганское, причем настоящее, а не ресторанные подделки. Впрочем, «Скатерь белую» он исполнял мастерски.
Наши гитаристы… Поручик Дидковский играл, в основном, боевые марши. Любил и сочинять, – жаль, почти все его песни пропали. Именно он принес в отряд «Белую акацию». «Акацию» – то мы помним, а вот знаменитую песню про то, как Бронштейн отчитывается в германском генштабе, которую Володя пел на два голоса с разными акцентами, – увы, забыли. И уже не вспомним.
Поручик Голуб на гитаре играл неважно, зато первым запел наш песенный трофей, махновское «Яблочко». Впрочем, у него хорошо получался популярнейший в Добрармии романс на стихи Алексея Константиновича Толстого «Шумит во дворе непогода».
Танечка Морозко тоже неплохо играла романсы. В конце концов, они с поручиком Дидковским стали петь дуэтом, затем… Затем могло быть всякое, но тут нас погнали на юг, поручик Дидковский занял место в нашей трофейной пулеметной тачанке, а вскоре Танечка заболела…
Ну-с, я предоставил молодежи возможность веселиться вволю, а сам лег на продавленную койку и принялся глядеть в потолок, по которому плясали тени от догорающих свечей. Тогда я еще не знал, что албатский отдых будет для нас последним на российской земле, и в следующий раз мы бросим якорь только на заснеженном Голом Поле…
Поручик Успенский прости сделать добавление по поводу переселения душ. В этот вечер прапорщик Немнг рассказал нам, что цыгане верят в своеобразный матемпсихоз: – в то, что их души раньше уже жили на земле. Но не в человечьем облике, а в зверином. Он, еапример, раньше был медведем. Не потому ли Ольга в тот вечер не спускала с прапорщика глаз?
8 мая
Может быть, микстуры помогли, а может, швейцарское светило обремизилось, но в последние дни все болячки куда-то пропали, и я твердо намерен с завтрашнего дня вновь посещать наших юнкеров. Покуда же я пользуюсь свободой, майской теплынью и стараюсь побольше гулять, Конечно, наше Голое Поле я уже знаю вдоль и поперек,да и нет тут ничего особо заслуживающего внимания, зато можно часами глядеть на море. Боже мой, думал ли я, пробегая каждый день по пути в гимназию мимо нашей Лопани, что смогу любоваться Эгейским морем, тем самым, о котором писал Гомер. Ведь совсем близко отсюда та самая Троя, куда спешили чернобокие корабли ахейских вождей, дабы отомстить неразумным троянцам. Правда, сыны крепкостенной Трои оборонялись худо-бедно десять лет, а мы не продержались и трех… «Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына…»