Искусство есть водворенье в душу стройности и порядка, а не смущенья и расстройства. Искусство должно изобразить нам таким образом людей земли нашей, чтобы каждый из нас почувствовал, что это живые люди, созданные и взятые из того же тела, из которого и мы. Искусство должно выставить нам на вид все доблестные народные наши качества и свойства, не выключая даже и тех, которые, не имея простора свободно развиться, не всеми замечены и оценены так верно, чтобы каждый почувствовал их и в себе самом и загорелся бы желаньем развить и возлелеять в себе самом то, что им заброшено и позабыто. Искусство должно выставить нам все дурные наши народные качества и свойства таким образом, чтобы следы их каждый из нас отыскал прежде в себе самом и подумал бы о том, как прежде с самого себя сбросить всё омрачающее благородство природы нашей. Тогда только и таким образом действуя, искусство исполнит свое назначенье и внесет порядок и стройность в общество!
Итак, благословясь и помолясь, обратимся же сильней, чем когда-либо прежде, к нашему милому искусству. Что касается до меня, то, отложивши всё прочее на будущее время (когда бог удостоит быть достойным сколько-нибудь того), хочу заняться крепко «Мерт<выми> душами». Съезжу в Иерусалим (чего стало даже и совестно не сделать), поблагодарю как сумею за всё бывшее. Помолюсь, да укрепится душа и соберутся силы, и с богом за дело. Очень, очень бы хотелось, чтобы привел бог нам опять пожить вместе, в Москве, вблизи друг от друга. Перечитывать написанное и быть судьей друг другу теперь будет еще больше нужно, чем прежде. Затем от всей души поздравляю тебя с новым годом. Дай бог, чтоб был он нам обоим очень, очень плодотворен, плодотворнее всех прошедших. Прощай, мой родной! Целую тебя и обнимаю крепко. Пиши ко мне. Твое письмо еще застанет меня в Неаполе. Раньше февраля я не думаю подняться.
Обнимаю всё твое милое семейство вместе с Рейтернами.
Твой Г.
Если письмо это найдешь не без достоинст<ва>, то прибереги его. Его можно будет при втором издании «Переписки» поставить впереди книги на место «Завещания», имеющего выброситься, а заглавье дать ему: «Искусство есть примирение с жизнью».
Всё хочу спросить и всё позабываю: есть ли у тебя латинский надстрочный перевод «Одиссеи», напечатанный недавно в Париже вместе с подлинником. Весьма красивое издание. Весь Гомер в одном томе, в большую осьмушку. Editore Ambrosio Firmin Didot. Parisiis. 1846. Мне он показал<ся> весьма удовлетворительным и для тебя полезнейшим прочих.
Адрес мой: в Неаполь, poste restante, или, еще лучше, в hôtel de Rome, а чтобы не попало письмо в город Рим, слово Неаполь нужно выставить позаметней. На обороте: Francfort sur Main. Son excellence monsieur Basile de Joukowsky. Васил<и>ю Андреевичу Жук<овскому>. Francfort s/M. Saxenhausen. Salzwedelsgarten vor dem Schaumeinthor.
Константиновскому М. А., 12 января (н. ст.) 1848
2. М. А. КОНСТАНТИНОВСКОМУ. Неаполь. Генваря 12 дня 1848 г.
Благодарю вас много за бесценные ваши строки. Прочитал несколько раз ваше письмо. Прочитаю потом еще в минуты других расположений душевных. Смысл нам не вдруг открывается, а потому нужно повторять чтение того, что относится до души нашей. Я верю, что вы молились обо мне и просили у бога вразумленья сказать мне то, что для меня нужно, а потому, верно, после откроется мне в нем и больше. Хотя и теперь вы сказали много того, за что душа моя будет благодарить вас и в будущей и в здешней жизни. Всё, что говорите вы об учительстве, принял очень к сведению и вследствие этого, разумеется, взглянул пристальнее и на себя и на учительство. Не могу только решить того, действительно ли то дело, которое меня занимает и было предметом моего обдумывания с давних пор, есть учительство. Мне оно кажется только долгом и обязанностию службы, которую я должен был сослужить моему отечеству, как воин, гражданский и всякий другой чиновник, если только он получил для этого способности. Я, точно, моей опрометчивой книгой (которую вы читали) показал какие-то исполинские замыслы на что-то вроде вселенского учительства. Но книга эта есть произведение моего переходного душевного состояния, временного, едва освободившегося от болезненного состояния. Опечаленный некоторыми неприятными происшествиями, у нас случающимися, и нехристианским направлением современной литературы, я опрометчиво поспешил с этой нерассудительной книгой и нечувствительно забрел туда, где мне неприлично. А диавол, который <тут> как тут, раздул до чудовищной преувеличенности даже и то, что было и без умысла учительствовать, что случается всегда с теми, которые понадеются несколько на свои силы и на свою значительность у бога. Дело в том, что книга эта не мой род. Но то, что меня издавна и продолжительнее занимало, это было изобразить в большом сочинении добро и зло, какое есть в нашей русской земле, после которого русские читатели узнали бы лучше свою землю, потому что у нас многие, даже чиновники и должностные, попадают в большие ошибки по случаю незнания коренных свойств русского человека и народного духа нашей земли. Я имел всегда свойства замечать все особенности каждого человека, от малых до больших, и потом изобразить его так перед глазами, что, по уверению моих читателей, что человек, мною изображенный, оставался, как гвоздь, в голове, и образ его так казался жив, что от него трудно было отделаться. Я думаю, что если я, с моим умением живо изображать характеры, узнаю получше многие вещи в России и то, что делается внутри ее, то я введу читателя в большее познание русского человека. А если я сам, по милости божией, проникнусь более познаньем долга человека на земле и познаньем истины, то от этого нечувствительно и в сочинении моем добрые русские характеры и свойства людей получат привлекательность, а нехорошие — такую непривлекательность, что читатель не возлюбит их даже и в себе самом, если отыщет. Вот как я думал и поэтому узнавал всё, что ни относится до России, узнавал души людей и вообще душу человека, начиная со своей. Еще я не знал сам, как с этим слажу и как успею, а уже верил, что это будет мне возможно тогда, когда я сам сделаюсь лучшим. Вот в чем я полагаю мое писательство. Итак, учительство ли это? Я хотел представить только читателю замечательнейшие предметы русские в таком виде, чтобы он сам увидел и решил, что нужно взять ему, и, так сказать, сам бы поучил самого себя. Я не хотел даже выводить нравоучения; мне казалось (если я сам сделаюсь лучше), всё это нечувствительно, мимо меня, выведет сам читатель. Вот вам исповедь моего писательства. Бог весть, может быть, я в этом неправ, а потому вопрошу себя еще, стану наблюдать за собою, буду молиться. Но, увы! молиться не легко. Как молиться, если бог не захочет? Вижу так много в себе дурного, такую бездну себялюбия и неуменья пожертвовать земным небесному. Прежде мне казалось, что я уже возвысился душой, что я значительно стал лучше прежнего, в минуты слез и умилений, которые я ощущал во время чтения святых книг. Мне казалось, что я удостоивался уже милостей божиих, что эти сладкие ощущенья есть уже свидетельство, что я стал ближе к небу. Теперь только дивлюсь своей гордости, дивлюсь тому, как бог не поразил меня и не стер с лица земли. О друг мой и самим богом данный мне исповедник! горю от стыда и не знаю, куда деться от несметного множества не подозреваемых во мне прежде слабостей и пороков. И вот вам моя исповедь уже не в писательстве. Исписал бы вам страницы во свидетельство моего малодушия, суеверия, боязни. Мне кажется даже, что во мне и веры нет вовсе; признаю Христа богочеловеком только потому, что так велит мне ум мой, а не вера. Я изумился его необъятной мудрости и с некоторым страхом почувствовал, что невозможно земному человеку вместить ее в себе, изумился глубокому познанию его души человеческой, чувствуя, что так знать душу человека может только сам творец ее. Вот всё, но веры у меня нет. Хочу верить. И, несмотря на всё это, я дерзаю теперь идти поклониться святому гробу. Этого мало: хочу молиться о всех и всём, что ни есть в русской земле и отечестве нашем. О, помолитесь обо мне, чтобы бог не поразил меня за мое недостоинство и удостоил бы об этом помолиться! Скажите мне: зачем мне, вместо того, чтобы молиться о прощеньи всех прежних грехов моих, хочется молиться о спасеньи русской земли, о водвореньи в ней мира, наместо смятения, и любви, наместо ненависти к брату? Зачем я помышляю об этом, наместо того, чтобы оплакивать собственные грехи мои? Зачем мне хочется молиться еще и о том, чтобы бог дал силы мне загладить новым, лучшим делом и подвигом мои прежние худые, даже и в деле писательства? О, молитесь обо мне, добрая душа моя! Молитесь, чтобы бог избавил меня от всякого духа искушения и дал бы мне уразуметь его истинную волю. Молитесь, молитесь крепко обо мне, и бог вам да поможет обо мне молиться! Порученье ваше исполняю, евангелие читаю и благодарю вас за это много.
Уведомьте меня двумя строками, получены ли вами из Петербурга деньги, 100 рублей серебром, на молебны <и> на бедных.
Адресуйте в Константинополь таким образом: A monsieur conseiller de la Mission Russe à Constantinople Jean de Chalczinsky (Ивану Дмитриевичу Халчинскому) для передачи Николаю Васильевичу Гоголю.
Прощайте. О, если бы бог удостоил меня помолиться крепко о вас в благодарность за ваше благодеяние!
Шереметевой Н. Н., 12 января (н. ст.) 1848
3. Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ. Неаполь. Генварь 22 .
Ваше письмо, добрейшая Надежда Николаевна, получил. Благодарю вас много за то, что не забываете меня. Вследствие вашего наставления, я осмотрел себя и вопросил, не имею ли чего на сердце противу кого-либо, и мне показалось, что ни против кого ничего не имею. Вообще у меня сердце незлобное, и я думаю, что я в силах бы был простить всякому за какое бы то ни было оскорбление. Трудней всего примириться с самим собой. Тем более, что видишь, как всему виной сам: не любят меня через меня же, сердятся и негодуют на меня потому, что собственным неразумным образом действий заставил я на себя сердиться и негодовать. А неразумны мои действия оттого, что я не проникнулся святынею помыслов, как следует на земле человеку. И не умею исполнять в младенческой и чистой простоте сердца слова и законы того, кто их принес нам на землю. Собираюсь в путь, готовлюсь сесть на корабль ехать в святую землю, а между тем как мало похожу на человека, собирающегося в путь! Как много в душе мелочного, земных привязанностей, земных опасений! Как малодушна моя душа! Друг мой, молитесь обо мне, молитесь крепче, чем когда-либо прежде! Молитесь о том, чтобы бог дал силы мне помолиться так, как должен молиться ему на земле человек, им созданный и облагодетельствованный. Поручите отслужить молебен о благополучном моём путешествии такому священнику, о котором вы знаете, что он от всей души обо мне помолится. Я прилагаю при сем записочку того, о чем бы я хотел, что<б> помолили<сь>, сверх того, что находится в обыкн<овенных> молебнах. Прощайте, друг мой! Бог да благословит вас и воздаст вам обильно за всё. Я к вам еще напишу несколько строк перед самым отъездом.
Весь ваш Н. Г. На обороте: Moscou. Russie. Надежде Николаевне Шереметьевой. На Воздвиженке. В доме гр<афа> Шереметьева. В Москве.
Гоголь М. И., 15/3 января 1848
4. М. И. ГОГОЛЬ. Неаполь. 1848, генваря 15/3.
Наконец я получил письмо ваше, почтеннейшая матушка. Вы, слава богу, здоровы, сестры тоже. Да хранит вас всех бог и впредь! Уведомляю вас, что я полагаю отправиться к святым местам в средине февраля здешнего штиля. Вы пишете о радости, которую принесет вам приезд мой. Не радуйтесь ничему заране. Всё в руках того, кто располагает судьбой нашей. Как он повелит, так тому и быть. Молитесь и больше ничего. Не забывайте также и того, что мы все на земле странники и существованье наше здесь минутно. Если и доставит нам бог минутное удовольствие пожить неделю или две вместе в вашей деревне Васильевке, то нужно поблагодарить только безмолвно в глубине души бога, а радостью своей мы можем только оскорбить его: не такое время, чтобы кому-либо теперь радоваться. Повсюду смущенья, повсюду беды, повсюду голос неудовольствий и вражда наместо любви. Нам остается только молиться и просить у бога, чтобы научил нас, как молиться ему о спасеньи нашем. Прошу вас отправить молебен и, если можно, даже не один (во всех местах, где умеют лучше молиться), о благополучном моем путешествии. Чувствую, что нет сил помолиться самому: силы мои как бы ослабели, сердце черство, малодушна душа. Я требую от вас всех помощи, как погибающий брат просит у братьев. Соедините ваши моленья и помогите воскрылиться к богу моей молитве. За всё, что я вам когда-либо нанес неприятного, как вам, так и сестрам, прошу простить меня. Хотя я и знаю, что вы, по доброте душ ваших, простили, но всё об этом прилично в такую минуту напомнить еще раз. Перед отъездом, может быть, еще напишу несколько строк. Сестре Ольге я просил выслать из Москвы деньги на молебны и на раздачу бедным. Письмо мое со вложеньем письма к Анне вы, без сомнения, получили тоже. Прилагаю здесь, на всякий случай, на особенной бумажке содержание того, о чем бы я хотел, чтобы священник, сверх содержимого в обыкновенных молебнах, молился. Вас всех прошу также, и в особенности сестру Ольгу (как более других имеющую время и досуг для молений), прочитать несколько раз в сердце своем эти строки, которыми хотелось бы мне от всей души помолиться.
Весь ваш Н. Гоголь.
Куда писать мне письма, я вас извещу. Покамест даю вам адрес следующий:
В Константинополь. A monsieur le conseiller de la Mission Russe à Constantinople Jean de Chalczinsky. Ивану Дмитриевичу Халчинскому для передачи Николаю Васильевичу Гоголю.
Когда будете писать, уведомляйте подробно обо всем. Мне будут больше, чем когда-либо, интересны и нужны вести из родины.
Иванову А. А., 18 января (н. ст.) 1848
5. А. А. ИВАНОВУ. Неаполь. Генвар 18 .
Чтобы не осталось чего-нибудь между нами, уведомляю вас, мой добрый Александр Андреевич, что в письме моем я не имел никакого намерения упрекнуть вас. Напротив, я хотел только показать вам, что я ничуть не умнее вас во многих делах. Если вы прочтете еще раз мое письмо, то почувствуете это сами. Бога ради, не будьте так подозрительны и не приписывайте простым словам какого-то сокровенного смысла, желанья вас обидеть каким-то обидным заключением. Этим подозрением вы, во-первых, обидите вас действительно любящего человека, а, во-вторых, себе самому нанесете много смущенья и всякого горя. Скажу вам истинно и откровенно, что я никогда в вас не подозревал никакой хитрости! Но было время, когда я нарочно хотел кольнуть вас и попрекнуть некоторыми письмами, желая вас заставить взять некоторую власть над самим собою и устыдиться своего малодушия. Это было сделано неловко. Пожалуста, сожгите все мои письма. Я теперь вижу, как разны человеческие природы и как нельзя судить по себе о другом. Вы пишете о желании со мною увидеться, но для этого никак не будет времени. Как ни приятно мне тоже вас видеть, но чувствую, что ничего не могу теперь сказать вам нужного. Я занят теперь совершенно самим собой и столько вижу в себе самом достойного осуждения и упреков, что не в силах ни осудить кого бы то ни было, ни дать умного совета. Чувствую только, что прежде всего следует заняться душой своей, хотя и сам не знаю, как это сделать. Что же касается до житейских забот и обстоятельств, то они теперь у всех плохи, положенье всех затруднительно. Всё это заставляет меня не полагаться на то, что будет, и ускорить отъезд мой в святую землю. Бог вас да благословит. Прощайте.