Но пока у Магды Альбертовны нет (es gibt nicht) внучки, эту временность и непрочность заменяем синонимом: Южный Город, где снежные головы тают — в соломенные, как прижимистое на молодость лето — в прижимистую на молодость лета жимолость... как крестный ход — в долгополую огородную стражу. Словом — соломенная мадам, белокурая Магда, несущая крест — в драконском наряде, в саду, он скрипично фальшивит на сотни проросших смычков, и теневые их двойники с разветвлённым жалом заползают в террариум, как в террасу, и в прилежащее море за предстоящим садом, добавляющее — соль...
И кто-то ожидаем Магдой... папиросная пауза, пока наставляет Магду рогами — с ловчей шалавой-Войной, раскатившей, как Краснозобый, стреляющие, перезрячие вишенки... как глазастый Ангел — сверкающие-всенастигающие... пока браво выскакивает — в герои (Войны, Магды...), чтоб представиться к медальону.
И Магда — пред военным переворотом пасьянса: воцарившиеся под львиные гривы весны воинственная молодость, зелень, вероломство — рвались разлистать эквилибристку: то Весна, то Война! — в табак... новые Мидасы, что защупали бойкую стреляную Весну — и превратили в Осень... осенённые вдовушкой Клио тузы, проигравшиеся от усов и мундиров — до рубашки, до ангелов, порхнувших с добычей — из грудной клети лифта, как из пищали, и остались — в одной бессчётной, жёлтозубой, неплатёжеспособной медали. Ныне — плоские пилигримы из карточного дома-альбома, растворенного настежь, как даль... Уж на то мы и Мидасы — озолотившие этот дольчатый из миров... Впрочем, растворившиеся страницы с венчанными на альбом насупленниками ещё подойдут под мой непрозрачный текст: под мои ауспиции — как под Аустерлиц...
Но — Магда, что меняла одышку на папиросы — и торопит тонкошеий, бодливый сад к ограде, где — доннер-веттер! — ветер, протянувшийся за весной зелёный шлейф — не красотка Война ли вдруг сейчас и прошлась по адресу Магды... сверкнула сходством — меж Весной и текущей Летой... меж учёными и ослами... И услышав: скатертью дорога! — расстелилась дорожкой-самобранкой — от садов со скуластым румяным плодом — до недописанных листьев, до чернолесья версификаций — всей полнокровной подробностью... Не привиделся ли Магде в её витой свите — за раздутой шумихой сада над барахолкой Яви, подвирающей натурализмом, набивающей золотыми кольцами чёрные чулки деревьев... за морем, расхристанным и залатанным облаками... да, из моря или из облаков — кто-то, вечно кем-нибудь ожидаем? Разминулись — или разменялись — на маскерады, на подхваченное из чьих-то ручек и надетое набекрень возлюбленное лицо, свежевыбеленное мелкими — от мела? — и пачкающими надеждами, и в накате из поцелуев?..
И в последних числах деревьев, в разбежавшихся отпрысках сада Магда — на агоре, сто почтении на ветер!.. — спешно упечь передравшуюся у ней на плечах драконью нечисть — в мантильи, и к чёрту с ноги — падучие... туфли, ко мне! — два копытца или набросим оптом? — привязчивые слагаемые, слагающие — призрак... наседающие на вольность тела — длиннорукавой, мышьячной Святой Еленой или иной наседкой... чтоб сальдировали на взморье, как армии, штуки шагов... шпалы волн... и подрост ступеней...
Тут — высокое, как яблоня, садовое видение кошки в шесть крыл пера хаки... в дюжины чернокостных ветвей: воспарившая на монгольфьере-ранете кошка магнетизирует Магду незабудковым глазом. У соседей кошек, как у Магды туфель — пара, правый — кот Шаровая Молния, так вышаривает орбиты, а левая пария столуется у крыльца и влачит прыть снаружи. Я подозреваю, — Магда, рассеянно, — соседская фрау так вербует для рыжего голубоглазку Кис, как заботливые мамаши — распушенную вербочкой, примой, прислугу — не гулять бы недорослям к публичным девкам. Но пользуясь случаем, Кис когтит и шерстит устои густой двусмысленностью, фрейляйн фраппирует историческим переходом сиамских пашей — через местных зевак, нагревших чернь — на хвост и уши, площадь шкуры Кис переменна — то растянется арктикой, то даст рыжего петуха. Паршивка — то в одном выходном, то в другом. Или созерцателя шатает из стороны в сторону света, но везде он — временно. Или Кис и здесь и там — одновременно.
Но, конечно, охотники выместят на мне местность: что за отечество предано мною войне, кто назвал незваную, каким именем? Не её ли именем — Магде... и размашисто раздраконят из нарядов, разрядят стволы, соломенной голове — мягко падать... именно: немке? — болтаться в безнаказанных, в крылатых садовых деревьях, в их тщетных порывах — улететь от моря? — если и охотники, в верных именах, как в стременах — против тех, чьи души чисты, как случайность... Кто отпустит ввязавшему перелётный, переплётный дух — червоточиной — в нашу обетованную охоту с выжженной вечно правой грудью, да попутавшему наспех — доспех: с этой стороны — золотыми рогами, с той — медными ногами, ну и переплёт для инфантерии тела! И — на террасе, охваченной то ли садом, то ли — пасьянсом с небесной жизнью: в охотку поджидать — кого? Не оказаться б войне поджигательней поджидающего!
Но в калидоне ожидания — не Магда, а Кто-то — их превосходительство Субъект Действия... юный, впалый субъект, двадцати четырёх — генерал артиллерии... уже? — пока генерал... Кто-то — ожидаем ею. Вот — классический повод спастись от нападения — стрелоногих форвардов, заходящих в окружение на цокающих циферблатах, — и напыщенно ретироваться в колымаге грамматики... по линованной белилами брусчатке моря в цвет победы: Маренго!
Или — встречная история, крутая — как полёт орла от конфузной, первой мартовской кляксы-острова — к столичной Весне в золотых посулах и глориях... Некто — N, не хранящий амулет головы и теряющий — в стогах толп, раз об этой всепронзающей острячке — хоть целой: эпохе! — хоть оторве — уже похлопочут гарусным партером с ярусными этажерками: море охотников! — но так толст, ха, такой навой завоеваний — подсаживали даже в колыма... ах, в карету — навырез бесстрашный толстяк, и когда колесо навернулось на какую-то тьфу ты, крепость — он, продиктовав мемуаристу: не успеешь стукнуть в эти ворота табакеркой — и на: настежь! Да моей, мон шер, а не вашей — держите! — отдавив визгливую подножку бессмертия, снизошёл пред наточенные на него пушки — раздражённо расстегнуть из сюртука свое распузыренное на пушки величество, ручки в белобоки, эй вы, я необратимая трёхцветная птица по прозвищу Цезарь, не чета вашей чечётке. Мировая душа, как попал пруссак-философ, или что вам метать мои имена — высочайшая часть истории, на которой она носит треуголку. И дарую свободно сознать необходимость — служить моими перьями, а если в ваших башках хоть ядром покати — кати во всех затмившего, пли — в собственную гордость! — или как это называется у вашей едрёной чечётки...
Всё бы ему выставляться — то слабогрудым молочником для генерала, то — напрочь осадочным для бессмертного! И пушки, сглотнув снаряд, снарядились — заиграли-затрубили бесконечными пушными хвостами — за ним, за ним, всем собранием его каталожных дорог... И когда его вносили в карету, заваливая тюрбанами роз и запорошив фиалками и раскатившими глаза анютками, громоздя их друг на друга, чтоб лизнуть его хоть пальчиком — он уже окатил их прижмуренными окалинами, ай, ай, какими бронзовыми и золотыми веками разинулись на меня сороки-шлюхи с высоты ваших пирамид!
...Да, возможно, решающая сторона в Ожидаемом — сторона, с которой он столь храбро ожидаем: если — с той... пусть Магда сядет в потусторонний сад на террасу. Если с нашей, что всегда ветвистей и тучнее, — тем паче найдётся куда ей сесть...
А потом Кто-то послал ей... может, за выказанное под стволами ожидание, вместо ордена Почётного легиона — тончайшую золотую внучку в тончайших цветочках — сумасшедший дар! Сумасшедший уличный успех... а Магда не подозревала — и сама спешила в разносчицы смеха. И барахолка, арапка, так тучна, что тучна и войнами — и хитра на разные имена... всем сверкает, золотая роевня — на круг! — предпочти-ка сторону. Потому и замечаю — сверкающее... не пропащий город — его сущую временность... или вездесущую одновременность сада, тоже округляющего свою принадлежность к Южному Городу — до собственной зрелости... и перевожу с поставленного на вид — на имя собственное.
А мой перевёртыш-сад — между умброй пятидесятых и кукольниками-сиренями, что меняют перчатки синих и белых голубков, но аве-август сдует и белых, и мавров с глобуса... и скользнут голубыми ослушниками — в надворные травы: голубиные перья? или нераскрытые, как заговор, лихие цветочки, упорствующие на шпагах стеблей, закусившие цветение досиня — обещанием, скомканным в тайну морем, а процветаем, — шепнут мне с высот, — только ночью... но как! — осыпаться мне слизняками лун, так цветёт одна Италия! Одна-две, не больше... И каждую ночь от Лукавой Клятвы собираюсь — разбить сон вдребезги, в подноготную ночи — и застукать... августейших шутов, что вывели меня жить — и просадили... процвели за моей спиной — а при мне осыпались... И пошли на повышение в гондолах кустов-голубятен...
И за августами — Осень: запойное, но величественное Лицо, багровое от натуги, объятое необъятным — и лопнувшее... Сентябрь — походя заголивший дрожащие ветки, их подражания — танцевальному повороту некоей улицы... обнаживший в их отсоединившихся фракциях — вдруг! — рефракцию другого города, налетевшего — ветреным югом, сверкнувшего — слитком тайны! И терраса в саду, и Магда в террасе — там... на краю света моря, и сплотиться с ними — лишь нажав на загребущие стрелки, сбросив с плотика откружившие пары цифр (NB! — сравнить часы с танцплощадкой)...
И город, и сад так небрежны и необязательны, что весьма многосмысленны и не обязательно — бродячая и продажная деталь, режущая глаз андалузским псом старых оборотней-дворов... И пока разыгрывают пантомимы деревьев, уже разыгрывают меж собой — сбитое с толку время, снятое сливками с часов... и часы, сбивающие время в сливки... И проступают в натяжках прочих картин: слагаемые сюжета, слагающие явь классическим прозрачным стилем призрака... Но чёрная вязь букв, посаженных на желтеющий лист — чем не сад? А вставшее в буквах море света — море. В общем, в начале — Слово, какой роман — моя жизнь! — вначале сюжет, к коему и подбираются (и Слово стало плотью...) натуральный продукт, живые картины... шарады... базарный выбор!
Но вряд ли это — история предопределения: роковые рококо, якобы предшествующие революциям — Святые Якобы... произнесение знаменитых фраз и разыгрывание — с листа — избитых сцен гнева, например — с ведущим битьем у собеседника сервиза, подвезённого — на заказ, к битью — через всю Европу... Наберут соответствующие обороты яви — профилем натурщицы в мушке — и перепишут историю, как Пьер Менар, автор «Дон Кихота», но скорее — как море, навечно сдувающее с южного города — временность пространства... И вначале — Собственное Слово, а за ним уж — писанный предмет или влиятельный синоним, и чтоб затвердело — верно, запишут. Как — дурная бесконечность? Да не бить сладкозвучный сервиз снова и снова — уж точно не уцелеет в Истории. Разобьётся — История.
Но когда повторяется столь знаменитый сюжет, что невежественно — не повторить! — и знаменит повторениями... или — повторяющимися с персонажами однообразными превращениями... и ублюдки-случайности давно узаконены — кем только ни учтены, все — в ведомости... А герой, нашумевший блестящими македонско-ганнибальскими стилизациями, — вдруг! — давит Похождения графомана, чтоб со всей артиллерией острот закопаться в метельные дебри, каковая озимь... урожай артиллерийских стручков так его огорошит и так рассадит по островам... что тоже — в ведомости каждого. Но развернув, как Весна, шестьсот тысяч листов, налаживает сюжет, как переправу через Неман, чтобы в последний миг едва успеть — не соскользнуть с пера! И профилирует — наполовину в походе, чеканя увязшей на виду, отставшей половиной — барские прощения... и романтическое отступление в несваренный реализм, эта длиннота: горбун-второгодник с искривлением циферблата, не читающий будущего — герой?!..
Но предшествует — Собственное Слово, и известно: гении дурно разбирают свой почерк, и в тексте — великая революция...
...во время которой — некто N, дурно отвечающий прекрасно написанному, владелец ржаной горбатой пайки, сердечно прихватывает последнюю в пир к тонким аристократам — замещая лучшее зрелище, запуская ржание — и, зелёный, уже, практически, ствол... да, ствол века... хм. И, зелёный, уже, по сути — побег... да, лавра — вечнозелёного... Но в нескольких кварталах от голодранца рассыпает кадрили — или луидоры в очко — та, что станет его женой, скорей — во дворце, чем в хижине, верней — красавица-сестра Свободы и — карты на стол: будущая императрица! Каковое будущее и в ней — сейчас. И заплечный роман — так снесет им головы — поочерёдно — давно известен, врождённый... Роман в романе — год-другой спустя... на прописную сентенцию для такой-то страницы?! И — не броситься к императрице немедленно? О, прописной сумасшедший... среди строчных.
Но — неизменно надеюсь: когда-нибудь... до срока — помчится! И романные головы, взяв фальстарт, возможно, задержатся при шее... Если будущее — давно тут, ежедневно упражняясь в окислении дня, в посадке солнца, вымеряя смехотворным стихотворным метром заблаговременно нанятое пространство — и проветривая... отчего не приблизиться к тексту? Вернее, с такой цветущей пропастью времени — пусть однажды проиграют свои писания — в пух... И раз начальное Слово — не божественное: трагическое несовершенство, совершенное косноязычие — ещё успеют перемарать! Разве вечная жизнь есть повторение колесом — своей неразрывности? Если уполномоченный словом автор разок подмахнёт нарастающий в персонах сервиз — скромным чайным прибором (по возможности — не меховым) — и не заметят... как «вся кровь, которая прольется в этой новой борьбе, падет на французского уполномоченного...» — на ком вся кровь и без этой пробы пера... Но не разорвём колесящую цитату: «Французский уполномоченный, сохраняя хладнокровие, но сильно задетый этим выпадом, встал и схватил с круглого столика поднос с маленьким чайным прибором, который граф Кобенцль особенно любил, как подарок императрицы Екатерины. «Хорошо, — сказал Наполеон, — перемирие, следовательно, прекращается и объявляется война! Но помните, что до конца осени я разобью вашу монархию так, как разбиваю этот фарфор!» Произнеся эти слова, он с размаху бросил прибор на пол. Осколки его покрыли паркет. Он поклонился собравшимся и вышел... На другой день, в 5 часов вечера, мир был заключен...» Остаюсь Ваш — нечистый на руку Автор (Наполеон. «Итальянская кампания 1796—97 гг.»).
Но пока скучаю — во взявшей меня в окружение вещи: в её непроходимом числе! — подозрение всё же перебегает вещь тенью — предварить её наступление... а вдруг некто уже выбелил казус своей истории — в casus belli, зелень графоманщины — в зелень войны... и присыпает песочком записных победителей, чтоб вам засохнуть... чтоб навечно остаться — в черновиках... И выправил раннюю зиму страниц — в зрелый золотой триумф осени... и ещё выиграл шутя ватерполо... Пре-ус-пел — а пропесоченные...
В общем, суть — самосовершенствование. Обойти собственный образ, так подражающий натуральному, что... кто поверит этой раздутой гиперболе? — и стать натуральным героем, какая стать! Какой роман — моя жизнь! И скучно — в человеках... но — в героях! В окружении, осаде, числе... каждый — роза собственного слова, каков сад — моя жизнь, каков крупный южный... гиперболически возрастающая кустарщина! И пересаживая — по привычке — в мой текст, спешу удружить — моим словом... озолотить мальчика — леонардовым взмахом! И — обмирать от потрясения, подавая ручку, сводя с листа — прямо в наши прогулки с истинными героями. В наши обходы колеблющихся между прошлым и будущим. Ах, бросьте мою обходительность, мою широту героических преобразований султана Кебира, египетски знаменитого — милосердием. Ведь срываем — кавалеров роз, а настоящих — набычившихся, как апис — в их настоящем...
...в танцевальном повороте неузнанного южного города, нарядившегося в сад... И стрелки сомкнулись — колесом! — как сливаются мелкие строчки в великий сюжет, чтоб — остаться... на взморье... (Здесь передать ощущение ложной, как память, тоски и двусмысленности: синоним избирательного, как память, тумана, избравшего — город...)