Демон Декарта - Владимир Рафеенко 2 стр.


Марк, – проговорил Левкин, – Марк Ильич». То ли недруг, то ли друг. То ли белка, то ль петух. Может, чей-то родственник? Кто-то еще? Участковый инспектор? Похоронный агент? Это еще предстояло вспомнить. Был звонок от него. Или письмо? Посылка? Телеграмма? Кардиограмма? Что-то определенно было. Вот в чем дело. Иван лихорадочно растер ладонями лицо, чувствуя, как в медленно согревающееся сердце возвращается горечь и недоумение. Родители скоропостижно скончались.

Это было непонятно. Иван Павлович не был медиком, но судил так, что скоропостижно скончаться может кто-то один. И обычно люди перед этим долго болеют, во всяком случае, о них как-то заранее становится известно, что смерть близка, что она возможна, ходит неподалеку кругами, напевает песенки, зовет в утробу бытия: «Тра-ля-ля, тру-ля-ля, бум-ц, бум-ц, кви-си бум-ц». Но его родители (если они вообще имели место быть) наверняка были людьми здоровыми, жизнерадостными, никогда не болели, жили в относительном достатке и спокойствии. И тут вдруг скончались, да еще и одновременно. Ромео и Джульетта какие-то, прости господи. Две знатные фамилии давно в провинции шахтерской обитали.

«Может быть, – подумал Иван, – их убил ужасный демон Декарта, который угрожает теперь и моей жизни? Демон города Z?! Провинциальный Z-Демон?!» Иван не помнил точно, что может значить словосочетание «демон Декарта», и представил себе длинного, как железная дорога, худого беса в полосатом европейском костюме, стоящего с расставленными в стороны руками как раз посреди Z-степи. Попробуй убечь от него! Ни за что не сбежишь! Схватит в охапку и забросит в тартарары. Скоропостижно и уверенно. Вот и родители его, видно, не убежали, что печально.

«И никого у меня нет, только утка-мать», – проговорил Иван Павлович. Горько усмехнулся, на глаза навернулись слезы. Он так спешил на похороны, но вот не успел. И непонятно отчего. И вылетел вовремя, и летел как надо. И кто Левкин такой вообще? Кто таков? Иван Павлович закрыл глаза, зашептал что-то невнятное, обхватил голову руками.

* * *

Левкин помнил взлет, миниатюрные домики, бесконечные реки, квадратные разноцветные поля и облака под крылом самолета. Стюардесса предложила скудный сиротский завтрак, который Ивану не понравился, от него за версту несло разогретым пластиком и мировым финансовым кризисом. А вот бедра стюардессы показались очень даже симпатичными. Он так ей и сказал. Правда, по обыкновению, еле слышно, шепотом, осознавая всю смехотворность этого мимолетного, хотя, безусловно, искреннего и глубокого чувства, упрямо крепнущего с каждой минутой.

«Милая-милая-милая, бедра твои! Кому ты их несешь? Капитану воздушного судна (вопросительный знак с последующим восклицательным). Напрасно (запятая) детка. Смотри, он красит волосы. Он извращенец (запятая, а может быть, и тире) он мечтает стать космонавтом. Брось его. Приди ко мне, сядь на жезл, пронзающий время. Скажи томное «о» злыми губами своими. Некая ось так упоительно трепещет в моих немецких штанах, ибо я редактор, корректор твой. Я птица, которая умре, одинокий больной лингвистический нонсенс, человек, попавший в янтарь».

Но было не суждено. Главным образом потому, что самолет не долетел до Z. Облачность, грозы, гром. «Весна, – грустно сказала девушка с изумительными бедрами. – Будем или падать, или снижаться». – «Как падать, – заорал народ, – мы не согласны, у нас билеты!» – «У всех билеты, но долетают не все, – разъяснила ситуацию стюардесса. – Освободите карманы от острых вещей, дабы не вонзились в мозг при паденье болида. Ноги выпрямите, головы суньте между колен. Это успокоит и навеет мысли».

Сели в каком-то южном русском городе, возможно, в Таганроге. И было непонятно, почему именно здесь. Но, вероятно, в других местах тоже грохотала весна. Полет должен был занять час двадцать, но реально занял некую часть жизни. Возможно, лучшую.

«А где же я был до этого, – подумал Иван Павлович, глядя на капли, барабанящие по оконному стеклу. – До «Звезды металлурга», яйца и утки? До усадьбы и пруда?! До самолета где я был?! Ах да! Билет из Киева. Значит, Киев».

Точная биография невосстановима. Это-то Иван Павлович понимал отчетливо. Следовало двигаться на ощупь, предполагая, анализируя, экстраполируя и надеясь. Ну что там могло быть? Учеба, работа, женитьба? Развод, пьянки, больницы. Работа, работа, работа.

Пожалуй, как-то вернулся в Z, выдержал месяц и снова сбежал. И чем суетнее, тем несчастнее ложились на душу спиртные напитки, поцелуи женщин, киевское высокое небо, синие горы и зеленые воды Днепра. «Хорошо, это хорошо, – проговорил Иван. – Особенно вот это: «Чем суетнее, тем несчастнее». Да-да, так, видимо, и было. Все суетнее и несчастнее! Очень трогательно, млять. Синие горы и зеленые воды Днепра».

Жизнь в столице была не для него. «Как, в сущности, и жизнь вообще, – уточнил про себя Левкин. – Не для меня, – сказал Иван, – придет весна и Терек, volens nolens, разольется». Но в любом случае в провинцию возвращаться было страшно. Гораздо страшнее, чем хотелось бы. Так он и умер бы где-нибудь на Андреевском спуске, хватаясь за сердце, проклиная янтарь, судьбу и скверное здоровье, если бы не Мрак. Этот носитель множества лиц поставил жирную точку в печальной и смешной повести, перепачканной слезами, соплями и, чего греха таить, пятнами майонеза. Иван обожал «Провансаль» и телевизор.

Да уж, последние месяцы жизнь Ивана Павловича была нехороша. Он стал замечать, что мироздание к нему не благоволит. Чувствовал, что время и пространство пытаются его из себя извергнуть, переместить по строке, причинить двойное тире, сугубо вынести за скобки, а возможно, и дать сноской: «Такой-то умре и погребен такого-то числа в слепящий полдень».

И никого на могилке одинокого И. П. Л. Только ветер и солнце. Только годы жизни на некрашеной фанерке да оплавленная солнцем конфета «Стрела» в темно-золотистой фольге – своеобразная дань оригинальности умершего. В пластиковом стаканчике печально накренились сто граммов водки. Они предназначены как бы даже не самому человеку, а его душе, которая, согласно марксистской мистической традиции, после смерти нуждается не в молитве, но именно в небольшом количестве водки и двух-трех конфетах.

Повсеместно для этих целей используют конфеты системы карамель, которые в сочетании с теплой водкой сами по себе способны свести в гроб кого угодно. Тем не менее без водки и «Рачков» душа человека, родившегося в этих тенетах, не в состоянии перейти границу, пролегшую между жизнью и смертью.

Разлучившись с телом, душа не верит в это. Бродит между родственников, рассматривает, трогает за локти и зубы, залезает пальцами во рты, извергающие в мир потоки тоскливой благостной мути, дергает покрытые беловатым налетом языки. Тщетно. Окружающие мертвы. Но только после того, как все направятся к автобусу, водитель которого прогревает мотор на центральной аллее кладбища, умерший вдруг осознает, что не сможет вместе со всеми поесть горячего жирного борща с мясом.

И тут уместными как раз оказываются оставленные на могилке стаканчик водки и две-три конфеты. Невидимый садится на свежую землю, которая под ним не подминается, берет пластиковый стакан и пьет, в одночасье сильно хмелеет, но водки в стакане не становится меньше. А съеденная карамель, застрявшая между зубов приторными рыхлыми кусочками, опять лежит у креста. Очень, кстати, удобно. «При жизни бы так, – думает он машинально, – сколько денег ушло на водку да на, мать их, «Рачков»!

Левкин закрыл лицо ладонями. Он с легкостью мог перечислить всех, кто появился бы на похоронах. До мельчайших подробностей знал, о чем говорили в небольшой, но разношерстной толпе. Две-три слезы обнаружила полуженщина-полурыба. Остальные, как говорится, честно въезжали в тему. Впрочем, и веселья особого не было. А чего радоваться? Травы никто не курил, а тащиться за город на кладбище невесело. Не забавно стоять под веселым и хлестким ветром, комкать шляпу, делать задумчивый вид. Неприятно ступать добротными европейскими ботинками в весеннюю украинскую грязь, разбивать в лужах отражение неба, щуриться на яркое солнце, под сурдинку видеть сны о долгах, о работах, о том и о сем. С недоумением изучать портрет Левкина. Не верить, что этого чудака больше нет на свете, и хмыкать недоуменно, все хмыкать и хмыкать. А потом пить водку, хлебать горячий борщ и думать, что, слава богу, перед смертью не мучился, не болел.

«Да и не умирал вовсе», – сказал Левкин, – сумрачно глядя в слезящееся каплями окно усадьбы. Нет, не умирал! И не хоронили его в этой могилке, потому что Иван не позволил бы себе покинуть тело, отправившись в неизвестность, не проверенную через словари, через перекрестные ссылки, не заявленную в библиографических каталогах. Левкин терпеть не мог сносок, эпитафий, списков использованной литературы, а также ссылок на иностранные источники, которые нельзя было проверить через Интернет.

О, как он не любил сноски в текстах, особенно переводных! Их нужно было не только перепроверять, необходимо было вникать в суть дела. А эту суть часто даже сам автор понимал плохо. Не говоря уже о тех случаях, когда сноска ставилась не автором, а вообще неизвестно кем. Болваном каким-то! Переводчиком, первым редактором, который сидит в своей Баварии, мерзавец, пьет пиво и ни хрена работать не хочет.

* * *

Тексты Ивану присылали по электронной почте. Они представляли собой скверно переведенные на русский язык книги, из которых только предстояло слепить что-то более или менее сносное, что-то такое, за что ему, как редактору, и издательству, желающему это выпустить, будет не очень стыдно. Стыдно, но не очень. В меру. С легким румянцем на лице. Издаем, раскрасневшись. Репринт. Вольный пересказ. Полезные знания для наших людей. Свежие книги СНГ-народам. Тексты наши, нейроны ваши.

Но вот с какого-то момента в присылаемые из издательства материалы стали закрадываться дивные опечатки. Через время Иван был вынужден признать, что ошибки эти, а скорее, вставки в текст совершенно не случайны, а, следовательно, намеренны. Некоторое время Левкин, захваченный атакой текстов на середине жизненного пути, не предпринимал ничего.

Но вот пришел день, когда в рукописи по истории французской кулинарии девятнадцатого века ему встретились, в частности, такие фразы: «Левкин – мертвый труп», «предатель своего народа Иван Павлович умер», «умерший Левкин, дохлая утка» и «проклюнься, Левкин, в яйце сущий». Там было много чего еще, но Иван в первую очередь обратил внимание именно на эти. В них говорилось о смерти, а это уже можно было расценивать как недвусмысленную угрозу жизни и здоровью.

Трезво взвесив варианты, Иван предположил, что кто-то там, в далеком головном офисе, возненавидел его и поставил себе целью вывести Левкина из себя, морально уничтожить, измучив зловещими намеками и полунамеками. Неизвестный недоброжелатель холодной расчетливой рукой мечтал разъять ему мозг, насильно остановить дрожание живых и ранимых нейронов, выпить немногую кровь, причинить раннюю смерть в виде самоубийства.

Иван купил бутылку коньяка, нарезал два лимона тонкими, просвечивающимися на солнце ломтиками, посыпал их сахарным песком и, смакуя тяжелый сладковатый напиток, написал местами гневное, а местами и язвительное письмо. Вложенным файлом Левкин отправил в головной офис имеющийся у него текст по истории французской кулинарии девятнадцатого века, предварительно обработав соответствующим образом те самые фразы. Залил их в текстовом редакторе красным цветом и прокомментировал каждую.

Выполняя эту довольно объемную (фраз было много) и скрупулезную работу (Иван давал отповедь на каждый выпад), Левкин чувствовал некоторый подъем как душевных, так и физических сил. После особо удачных пассажей он победительно выглядывал в окно, из которого был виден Днепр.

– Так их, Ваня! – говорил он. – Так их, пся крев!

Обратно к нему пришел доброжелательный, хотя и несколько настороженный ответ с точной копией того файла, который в свое время направлялся ему для работы. И в этом файле не было никаких таких фраз. Шел чистый текст без чужеродных вкраплений. И фамилия «Левкин», кстати, там не встречалась ни разу. Ответственный редактор Жарден отписал в том духе, что понимает, как это неприятно и все такое, но лучше бы Иван Павлович поинтересовался у своих домашних, откуда в редактируемом им тексте появляются фразы, не имеющие отношения к делу.

«Это наверняка чей-то розыгрыш, – писал он. – Мы слишком ценим вас как старого и опытного сотрудника. Поверьте, никому в голову не пришло бы разыгрывать таким образом человека, который напряженно и плодотворно трудится в нашей издательской команде столько лет. Со своей стороны, тем не менее, выражаю сочувствие. Надеюсь, мы и впредь будем сотрудничать с вами, делая все возможное для как можно более качественного наполнения нашего издательского портфеля!»

В постскриптуме ответственный позволил себе заметить, что стиль левкинских комментариев кажется ему весьма любопытным и стоило бы, вероятно, Ивану Павловичу подумать о написании книги, в которой вот так бы легко, свободно и остроумно рассматривались те или иные аспекты современной постиндустриальной действительности.

Фразу насчет действительности Левкин перечитывал три раза. Говоря буквально, он никогда так и не смог взять в толк, что бы это могло значить конкретно. По его разумению, действительность в самом деле наличествовала. Неумолимо бытийствовала. Но не могла быть никакой другой, кроме как настойчиво непреходящей, мучительно желтой, стискивающей, напряженно довлеющей, как эрегированный член. Янтарной.

Левкин давно уже чувствовал себя половозрелым жуком в янтаре. Все застыло. Ничего не движется. Ничто не переходит ни во что, хотя и страстно желает этого. Кипение и рябь, наблюдаемые на поверхности мира, особенно когда Левкин смотрел на них из окон снимаемых квартир, не являлись действительностью. Они ее только прикрывали, манифестировали, возможно, адаптировали для. Действительность, кажется, нуждалась в этой ряби. Возможно, без нее человеку было бы еще хуже. Но она ею не была.

Янтарь, в котором застыл Левкин, был тягуч, невыносимо красив и переливчат. Первые годы своей жизни Иван рассматривал его изнутри, только пытаясь представить, как все это выглядит снаружи, и не мог. Не хватало времени, сил и сосредоточенности. Всегда что-то мешало.

Как сказать – что? Честно говоря, все. Одно и другое. Описанное, отрецензированное и отредактированное там и здесь. Имеющее аннотации, синопсисы, пояснения и ремарки. Пятое и десятое. Умолчания и гневные артикулы завистников. Упоминания в статьях доброжелателей и научных рецензентов. Сны и тревожные телеграммы: «Извольте заметить, что биквадратный корень – это корень четвертой степени какого-нибудь числа. Не пятой, не восьмой и не сорок четвертой, как указанно в книге, изданной вашим издательством под редакцией редактора имярек. С тревогой за науку. Такого-то числа такого-то года. Группа ученых, на хрену верченных, их предводитель Алоиз Альцгеймер и его подруга Деменция Сенильная. Желаем ответа. Требуем сатисфакции. Предлагаем виновному вырвать ноздри плоскогубцами комбинированными, переставными, пневмоаппаратами, плунжерами, плугами, плотномерами – на выбор. На желтой спине выжечь вольфрамовой кочергой теорию пространств Александрова, а также метод Перельмана для анализа потоков Риччи».

Прогнозы продаж. Письма с родины и из-за рубежа. Сомнения и надежды. Шумы и отголоски пережитых и вялотекущих болезней. Да, грамотному анализу бытия, прежде всего, препятствовала медицинская карта, на которой моря отсутствовали вовсе, а вот гор был полно, одна страшней другой. Масса низин и топких болот чередовалась с жирными, жалкими и жаркими пустынями. В мохнатых протуберанцевых лесах было страшней всего, ибо там жили семантические артефакты, добытые Левкиным из разноцветной пустоты, которая, в свою очередь, являлась порождением мерцающего смыслами информационного поля Земли.

В него Левкин был также неизбежно и надежно включен, как жук в тот самый янтарь, из которого выхода нет миллионы лет. Смерть Усамы бен Ладена и падение Тунгусского метеорита были в нем равны и конгруэнтны друг другу. Тот факт, что один из президентов Соединенных Штатов черен, как вакса, а саму эту мазь изобрели еще при Карле II и представляла она собой взбитое с печной сажей яйцо, разведенное в уксусе или в пиве, эстетически, логически и мистически дополняли друг друга. Биография Лавуазье была встроена в сознание Ивана Павловича на прочном фундаменте «Ватьсьяны Камасутры», а птица под названием Parus major каждое утро в течение долгих лет приходила к нему в мундире в образе отставного майора-железнодорожника. В подпитии он был уверен в том, что является тем самым пресловутым столяром, который сотворил из соснового чурбана человека.

Назад Дальше