Натренированный на победу боец - Александр Терехов 2 стр.


– Не! Не выпил! Лариса, мы уезжаем!

* * *

Старый пощупал сахарные занавески, щелкнул светом – горит. Подпрыгнул на мягкой полке и горько признался:

– Никогда не ездил в спальном вагоне. Напиши мне на могиле: «Он не ездил в спальном вагоне». – Потащил из сумки кулек, запахший колбасой.

Я тоже растрогался и попросил:

– А когда меня похоронишь – выбей, пожалуйста, на мраморе: «Умер, так и не напившись вволю вишневого компота».

Старый смутился и достал компот – женатый мужик! Поезд поплыл. Я выглядывал в коридор. У одного туалета пасся грустный Иван Трофимович. У противоположного – лысоватая долговязая личность, синие щеки. Прочие жрали да шуршали простынями.

По вагону боком протискивалась проводница в мужской рубахе с погонами, едва сдерживающей ее стать, заводя по очереди в каждое купе свою грудь, как глазищи слепой рыбы.

– Посидите у нас, Танечка, – зашептал я, встретив носом тесную середку ее рубахи. – Мы любим женщину в пилотке. И в черной юбке любим. Красивые ноги напоминают интересную книгу – хочется сразу заглянуть, а что же дальше?

Таня смеялась, взглядывая на свои колени размером с башку Старого, и откусила наш огурец.

– Позвольте, я вам карман застегну. К вам едем. Мы дератизаторы. Спасем от крыс исток русской свободы.

– Ага. За миллионы! На что вы нам сдались – такие хорошие. Баню достроить – нет денег. Все начальство за вас перегрызлось. Чай не пили. Оба туалета открыла. Им противно в один ходить. Мэр – налево, губернатор – направо. А мне мыть.

Я снова высунулся в коридор. Синещекая личность, значит, губернатор. Два мощных лизоблюда читали ему бумаги.

Поезд достиг ночи. Я обрушил кожаную штору на луну, похожую на рыбную чешуйку, натертую до серебряного мерцания мельканием лохматой лесополосы.

– Мы будем счастливы в этом городе. Мы отдохнем и будем радоваться. – Старый улыбался во тьме. – Там есть мясокомбинат. На мясокомбинате всегда бывают колбасные цеха. Мы поедим колбасы – «Мозговую», «Охотничью», «Яичную», «Брауншвейгскую». Язычки, запеченные в шпиге. Боже, как долго я живу. Сколько же я помню! Рассветет – мы с тобой на реку. Почему – «вот уж хрен»? Будем молоды. Мне столько лет, а я не летал еще на самолете. Впервые в спальном вагоне. А ездил в холодильнике, в почтово-багажном, в вагоне-ресторане на кухне, в тамбуре, на третьей полке, на столике, на полу, в туалете. В купе проводников!

Старый запыхтел, а я отправился по его стопам – в купе проводников. Татьяна писала акт на запачканную кровью простыню, через пять минут без памяти ржала, капая слезами на акт; потом я шагнул задвинуть дверь, чтоб не совались пассажирские рожи, и заметил, как жарко, да? – разным пуговицам и молнии, как и предполагалось, оказавшейся на правом боку, – и за это спустя три часа протопил углем вагонную печь, держал желтый флажок «на отправление», отпихивая коленом в грудь детину с забинтованным глазом – его на станции Жданка родственная толпа трижды заносила на третью ступеньку с мешком картохи под хоровую мольбу: «Ну сынок!»

Еще один сынок, лобастый, как автобус, маялся в тамбуре: нету места, растирая на пухлых локтях озноб; я подтолкнул:

– Третье купе. Давай.

Сам вернулся, разулся и еще раз – как дал!

Нерусский Витя

Время «Ч» минус 15 суток

Старый целомудренно закутался в простыню, не убирал изумленных глаз с обласканного мной паренька.

– Успокойся, это не я. Это Витя, светлоярский парень, – пояснил я. – Окончил Рязанский мед. Едет отдохнуть. А это чай. Хоть бы одна сволочь сказала спасибо.

– Благодарю. – У Вити оказался звучный до грубости голос.

– Теперь, что узнал. Есть губернатор, демократ, фамилия – Шестаков. Из ветеринаров, что-то там его увольняли за правду. Пил. Местные, корпорация «Крысиный король», – это его какие-то волчата. Очень ему обидно, что они не могут этот потолок… Жалеет для нас денег. Не любит Трофимыча. Очень не любит москвичей. Хочет в Москву.

Они хлебали чай и с обычной для утра тупостью отвернули носы к окошку – за ним побеленные низкие заборчики сменялись желтыми строениями с красными буквами «М» и «Ж», одноэтажными станциями, сарайчиками, облепленными куриным пухом, с палыми яблоками на серых крышах, и все сменяли посадки, тропинки, переезды с завалившимися набок тракторами, ржавые плуги, вороны, прыгающие друг за другом, под рельсы подныривали ручейки с торчащей из-под лозы удочкой и грузной гусиной флотилией.

– Старый, – я пересилил зевок. – Как бараны твердят: крысы в потолке. Подвал чистый. Я, конечно, понимаю, что так не бывает. Но, вообще, тебя не смущает этот потолок?

– Сынок, – усмехнулся Старый. – Сы-нок!

– Ну, гляди. – И я уставился на парня. – Как отчество?

Алексеевич. Меня злят мужики с гладкой рожей без синяков, прыщей, родинок и щетины. Ухоженный парень. Рыхловатый, белобрысый, нос тонкий– краса. Уже умылся, стрижку начесал, набрызгал запашок.

Он распечатал сигареты: угощайтесь.

Под мое сожалеющее «нет-нет» Старый вытянул двумя пальцами восемь штук и промолвил вслед откланявшемуся малому:

– Читал все утро. Интересный. Если не читает, сразу говорит. Постель скатал, расплатился и больше не ложился. В окно глядел, только чтоб станцию узнать. Так что глазки совсем не задумчивые. И зачем ты его зацепил? Меня такие пугают.

– А ты русский хоть? – Но в коридоре я узрел пустоту, бросился стучать в туалет с зычным:

– Слышь?! А ты – русский?

Повторил раза три, отбив кулаки.

Замочек клацнул виновато – из туалета выступил губернатор Шестаков с закушенной губой, за ним выдвинулись два лизоблюда, один – с пиджаком, другой – с бритвой.

Губернатор снял зубы с губы, щеки его задрожали, будто он сосал материнскую грудь:

– Как смеешь?! Щенок! Рвач! Антисемит!

Здравствуйте, наши недолгие пристанища, похожие, как сказки, похожие на воспоминания, похожие на продажную любовь, что без лица, – лишь место прикосновения; это только бессонная ночь – она нахмурит любой день, хоть повезет тебя быстрая машина с мигалкой, у которой не кружится голова, а от станции до города нагибаются ветви над дорогой и сорит отболевшим листом податливая на осень липа прямо на асфальтовый люд, дергающий траву меж бордюров, чтобы выкрасить их потом в национальный русский цвет: через один.

Вот заборы и проходные с беременными собаками, перекрестки с глупыми светофорами – по ним стекает вниз капля света, меняя цвет – с красного на зеленый; лохматые милиционеры машут жезлами в холодной пыли, самосвалы везут свеклу, роняют ее, похожую на Латинскую Америку; ларьки «Школьный базар»; а главный дом угадываешь по елочкам.

– Объект ваш торчит, – показал Трофимыч, я даже не повернулся, буду спать.

– Мы бы хотели жить в отдалении от работы. Вы должны нас понять – крысы мстительны, – нагонял страху Старый.

Нас доставили в санаторий для беременных на круглом холме, там спешно выселяли палату. Беременные комкали пожитки, выкатывали кровати и уносили животы. Трофимыч хвастал: туалет через коридор, крючок завтра плотник повесит, пока можно к ручке поясок привязать и придерживать; и шептал что-то милиционеру, прикатившему на непристойно трескучем мотоцикле, указуя ему на наши окна, – я припал к незастеленному матрасу, глядя в кнопку «Вызов в палату сестры» – надо этот вызов совместить с отзывом Старого из палаты. Какого черта я здесь? И уже спал.

Что? Это Старый скрипучим рычагом поднял изголовье кровати, я проснулся и сделал так же. Мы лежали ногами к стеклянной стене, как отдыхающие беременные – грея руками живот, с холма смотрели на город, собирающийся перед нами под клонящимся солнцем, ветер пошатывал волнистые застиранные шторы и поил нас нагретым запахом незнакомой земли.

Город проступал в моей жизни, навсегда соединяясь с дремотой, и томил своими жалкими построениями влево и вправо от высвеченной розовым главной улицы и своим отношением к небу.

Дальше от середины город смирел. На окраинах рядками и парами торчали лысые крыши с редкими волосинами антенн. Буханками лежали пятиэтажки времен Никиты Хрущева, грязно-белые, в крапину, зеленые с пробеленными стыками панелей. Они прятали за плечами творения военнопленной немецкой силы с пузатыми балкончиками и румяных ветеранов – бараки с кособокими черными сараями во дворах и качелями, без скрипа мотающими чье-то платьице, как тополиный пушок.

Далее расходились сады, в них торчали голубятни. А прочее – цеха, закопченные трубы в железных поясах, дым.

Но обратно, ближе к сердцу – площади, город густел и возвышался, прощаясь с жалкой провинциальной осанкой. Первые дома коммунистических пятилеток каменными буквами складывались в заклинание и обращались в слепок мертвого лица – потрескавшуюся маску с отпадающей краской и штукатуркой. Но – сейчас стекало солнце, ветер раскачивал тени по обочинам – маска таяла, высвобождая плотскую, живую гримасу, запрокинутую к небу, больной глазной блеск, бредящий шепот, изошедший, но не покинувший обезвоженных идольских губ.

Дома, перепоясанные ярусами, разбухали ввысь, убывая в поперечнике; подстегивали ращение свое остекленными лестницами и лифтовыми шахтами с темными, гуляющими тромбами кабинами, бетонными балконами, космическими круглыми окошками, надписью под крышей «Война рождает героев» – и равнялись на шершавую, словно решетками облицованную, сваю гостиницы, воткнутую в зал для собраний, с плоской крышей.

Дома обрывались нехотя, разламывая крышу на ступени, пихая в небо тупые башни с прямоугольными колоннами, накрываясь перепончатыми стеклянными шатрами, раскручивая верхние этажи спиралью, словно надеясь запулить-таки выше последнее: костлявый шпиль – в синие небеса, туда дома вздымали звезды, гербы, вскинутые руки каменных фигур. Похожи на лестницы. Орудия непонятного труда, сдвинутые тесно. Расставив жесткие ребра, углы и карнизы, приподнимаясь – приподнимаясь с хрипением. По площади бродила под присмотром разноцветная малышня.

Цедили квас из желтой бочки в веселые кружки, пуская без очереди бабок в чернильных халатах – бабки высаживали на клумбах цветы в кульках, отворачиваясь от фонтанных брызг, носимых ветром, и брызги доставались рыжей лошадке, впряженной в телегу с лопатами и цветами.

Клумбы чернели политой землей, по ним розовыми и фиолетовыми бороздами тянулись густые грядки, завиваясь в кольца, расходясь и сходясь ромбом вокруг цветущих белым и огненным кустов. Кругом, куда ни повернуться, виднелись кленовые кроны, кудрявые парики тополей, неженки-каштаны, рябина да сирень, гнутый боярышник. Водонапорная башня торчала из березовой рощи. Все ходили пешком.

– В таком городе можно встретить мою бабушку, – произнес Старый. – Или самого себя. Молодого.

– Потом ходить с набитой мордой.

– Отпущу здесь бороду. Видишь? Там – бабочки. Рай.

– Небось то же говорил в Люблино. А у нас там стырили две живоловки. Нам везде – подвалы. Лично я не собираюсь в раю заниматься выловом грызунов. Я думаю, у них отдельный рай. Как нам вместе, если мы же их и почикали.

– Заработаем здесь. Область пищевая, богатая. До зимы почистим заводы, в феврале отдохнем в Египте.

– В Египте александрийские крысы – тридцать два сантиметра. Лучше Италия. Испания. Там… спорадически.

– Раз деньги пошли, наймем контору по Ярославскому шоссе. Наберем людей, пошьем форму – чтоб красиво. Ты будешь начальник по вылову, я – по науке. Ты закончишь диссертацию по садовой мухе. Или по муравьям. Забудешь, как пахнет павший грызун.

– Никогда не забуду. У меня будет секретарша.

Главный врач санатория в колпаке высоком, как у буфетчицы, вкатила в палату столик с телефоном. Безошибочно причалив его к Старому, пояснила:

– Сейчас позвонят.

Беременные, рассевшись на веранде кружком, перебирали гречку, сдержанно голося:

Мне не жаль самою себя,
Жаль саду зеленого, зеленого саду…

– А вот та, что беленькая…

Тут Старый так дернул меня за рукав, что я шагнул мимо ступеньки, чуть не вмазав скулой по урне, выкрашенной под бронзу.

– Брат, – разбудил я стриженого шофера «жигулей», – кто ж тебе сзади фонарь кокнул? Да сиди, я шучу. Куда повезешь?

Шофер обиделся:

– За кудыкину гору, блин. В штаб, на фиг.

Старый указал пальцем на криво наклеенную ленту «Дежурная машина»:

– Вы кого возите?

Шофер взглянул через зеркальце на меня и прошептал про разных, каких ему приходится возить.

– Под дежурку нужен вездеход, – подластился Старый. – Такую машину жалко. Вся переливается! Верблюжьи чехлы.

Шофер, улыбаясь, въехал на школьную спортплощадку, заставленную легковушками с уазиками, и объяснил:

– Своя, блин, оттого и блестит. Всех, кто по пьяни залетал, блин, гаишники отмобилизовали на фиг. Как на военные сборы на фиг. До тринадцатого, блин. Вот и раскатываю, грубо говоря. Вон вас ждут.

Под вывеской «Средняя школа № 18» топтались пиджачные товарищи; милицейский мундир, двухметровый, рыжий, уже кричал нам:

– Из санэпидстанции? А где рабочая одежда? Сейчас на объект. Летучка в восемнадцать ноль-ноль. Где пузырьки? Или руками передушите?

Нас рассматривали.

– Где мэр?

– А что вам мэр? У него свое. Вы по моему ведомству. Подполковник Баранов.

– Мы хотим есть.

Милиционер повел сам.

– В погребке, очень прилично. С оплатой я предупрежу. Примете пищу – и, пожалуйста, на летучку. Представитесь. Тут.

Подкравшемуся официанту я признался:

– Мы люди простые и кушаем без затей. Уха с гусиными потрохами. Похлебка с бараньим мозгом. Балык, куриные пупки. Свиную голову можем. Под студнем. Только чтоб с хреном и чеснока не забыть. Я вообще люблю пироги с зайчатиной. Наверное, хорош?

Официант сглотнул и глянул на Баранова. Тот велел:

– Да сделай, что есть. Здесь им не Москва.

Я нагнулся и поскреб ногтем свежий погрыз на ножке стула. Встал и прошелся вдоль стены. Богатый погреб, лакированные доски, решетки, витражи с виноградными синими гроздьями, что-то вроде музыки; прилег на стойку носом к носу напрягшейся буфетчицы:

– Сильно донимают?

– Кто?

– Крысы. Мы травить приехали.

– Ох, сильно. Я уж кота из дома принесла. Да у меня кот такой – нечего говорить: комар летит, а он лапами морду закрывает, страшно. Хуже нынешнего мужика.

– Коты не спасут. В ресторане «Узбекистан» держали тридцать восемь котов, а крысы ели со сковородок на плите…

– И у нас! Что вам, девушки-юноши? Шампанское? Знаете цену? Пожалуйста… Да куда вы глядите?

Как куда? Из-под батареи уже второй раз тянулся крысенок и, подергивая ушами, трогал вибриссами бечевки, свисающие с батонов колбасы.

– Позвольте поинтересоваться. – Я топнул и прошел за стойку.

Раздвинул подносы с тортами и вымел веником сор из-за батареи, посидел над ним. Прошвырнулся через мойку на кухню и полез в подвал, за мной уже следовали две взволнованные бабы.

– Вы заметили? Все двери мы железом набили!

– Крыса, девочки, не любит через дверь. То закрывается, то открывается – ненадежно как-то. Крыса любит свой ход. Видите, погрызли за дверной коробкой. И так у каждой.

Грохнули засовы, взвизгнули петельки.

– Вот охота вам, в Москве не налазились? Нам и то противно. Да мы тут постоим, правда, Валя?

Так ведь запрут и хрен отыщут. Три ступени, сваренные из толстых прутков, уперлись в белую пыль, и я вольно вздохнул в родных угодьях. Полки, трубы. Отопление. Это? Вода. Понагибался в углы. С нижней полки заглянул на верхнюю. Коробки сметаны все до одной ощерились рваной фольгой. Веером пролегли сметанные тропы. Порезвились твари.

Мука, капуста, что такое? – рис. Консервы. Холодильник… Мясо. Закрывается, изоляция нарушена. Ни одного целого мешка.

Назад Дальше