Жили-были люди - Чинючина Алина 8 стр.


- Этого не желаешь не ты, а твоя слабость, - так же спокойно ответил Рауль.

- Вы, умные! – взорвался я и вскочил, и взвыл от боли. – Идите нах…! Кому я нужен такой и зачем?!

- Тебе сказать, кому ты нужен? – прищурился он.

Я вмиг остыл.

- Светка взрослая, - буркнул я, осторожно садясь. – Она проживет и без меня.

Рауль положил вилку. С интересом оглядел солонку, тронул ее длинными пальцами.

- А я? – поинтересовался он.

- Ты… А тебя, между прочим, вообще нет! Я тебя придумал, понял? Так что катись отсюда и…

- Вот именно, ты. Ты придумал. И как я буду… такой… недоделанный? – он фыркнул.

- Пошел ты! – снова взъярился я. – Ты ненастоящий! А я… думаешь, я от хорошей жизни? Ты хоть знаешь, что такое боль? Постоянная, не прекращающаяся ни на минуту!

…Да, была боль. Все было: восемь месяцев в «травме», четыре операции, протертые фрукты и соки, которые приносила Светка, уколы, капельницы, «самолет» (не тот, на котором летают, а конструкция такая, травматологи знают). Приговор врачей был довольно утешительным – меня выписали с костылями, а со временем, как обещали, я буду только лишь чуть хромать. Если все пойдет хорошо, конечно. Я верил. Я долго верил. Но минул почти год, а костыли никуда не делись.

Никуда не делась и боль. Болело все, что могло и не могло; потом к боли в спине и ногах прибавились «просаженные» лекарствами желудок и печень; потом организм, видимо, отпустил тормоза, и одно воспаление пошло за другим. Я, никогда в жизни не знавший, где находится почки, а где селезенка, теперь мог давать советы бабкам, где чего болит и что чем лечить. За семь месяцев, прошедшие после моей выписки из «травмы», я отлежал в больницах еще три раза. Ящик в кухонном шкафу не закрывался, набитый лекарствами, на тумбочке у кровати выстроилась батарея обезболивающих, а конца этому не было, не было, не было… Врачи пожимали плечами и говорили, что сроки реабилитации давно минули, а я по-прежнему не мог пройти и сотни метров.

Я не жалуюсь, просто пытаюсь объяснить... А с другой стороны - тем, кто это испытал, говорить ничего не надо. А всем остальным хоть заобъясняйся – все равно не поймут. Сколько раз я слышал от друзей и доброжелателей советы в духе «ты должен взять себя в руки, все зависит от настроя, ты же мужик, не должен сдаваться»... По первому разу такие речи хороши. А по сто двадцать пятому вызывают желание врезать произносящему их чем-нибудь тяжелым.

Нет, я старался, конечно. Делал гимнастику, пил таблетки и витамины, старался как можно больше гулять… Все, как советовали врачи. И к психологам ходил, когда понял, что скатываюсь в отчаяние. Думал о Светке, которая возилась со мной дни и ночи; которая ходила за мной, как за маленьким, когда я был лежачим, кормила и переодевала, помогала умыться; которая, когда врачи сказали ей, что у меня посттравматическая депрессия, устраивала ужины при свечах и то и дело говорила мне всякие нежности. Я все-таки люблю ее… Не помогало.

По совету психологов думал и о том, что я богат и успешен… был успешным. От этой мысли хотелось выть. Калека. Безработный. Нет, сбережения у меня были, конечно. И я понимал – умом - что голова у меня работает по-прежнему, и опыт не пропьешь, а значит, я буду писать, но… за полтора года, прошедшие с момента аварии, я не написал почти ничего. Не мог. А ведь это было прежде моей жизнью, моим Делом. Издательство, сначала живо интересовавшееся моим состоянием и подбадривавшее, теперь ушло в тину. Я понимал, что надо переломить себя, что люди и на инвалидном кресле живут, и – не мог. Все усилия уходили в песок.

И вот теперь – этот… еще один утешитель, тоже мне!

- …ты хоть знаешь, - меня трясло от злости, - как это – когда сдохнуть хочется?! Когда воешь от боли, когда смерть к себе зовешь, а она не идет, и… Ты это знаешь?

- Знаю, - спокойно ответил он. И поднял рукав…

И я заткнулся, потому что вспомнил. Вспомнил, как заставил его умирать от жажды и пыток в королевской тюрьме, куда Рауль попал по ложному доносу. Как, когда нужно было для сюжета, едва не отправил на тот свет – чтобы потом он влюбился в молоденькую дочку лесника, которая выхаживала его после тяжелого ранения. Как… и, кстати говоря, шрамы на руках, которые он показал мне, были на его теле далеко не единственным. Надо же… а я ведь совсем не думал, что ему тоже могло быть больно.

- Ну и что, - буркнул я, сгорбившись и пряча глаза. – Скажешь, я ради своей прихоти это делал? Так надо было!

Рауль усмехнулся краешком губ.

- Если я смог выдержать это и остаться человеком, почему этого не сможешь ты? – спросил он, аккуратно опуская рукав.

Я молчал.

- Или ты думаешь, что мы с тобой сделаны из разного теста?

Я поднял голову и посмотрел на него.

- У тебя все кончилось хорошо, - медленно проговорил я. – Ты это пережил – и все кончилось. И боль кончилась тоже. А моя боль не кончится никогда. Я больше не могу…

- Вспомни, - так же медленно сказал он, - когда я умирал в той хижине… помнишь, как ты послал мне ангела? Он сказал мне, что я нужен на земле. И должен вернуться. И я вернулся – твоей властью. А я ведь этого не хотел. Так же, как ты сейчас.

- У тебя все кончилось, - повторил я. – А у меня… - горло перехватило.

- И у тебя кончится.

- Я был твоим автором. Я не мог бросить тебя умирать, и ты это знаешь.

- Но ты бросил других. Маргариту, моего отца, капитана Д’Эсвиля…

- Но тебя – нет. А меня некому остановить… и некому сказать, что все это кончится!

Рауль посмотрел на меня – и улыбнулся.

- Есть, - ответил он.

- В смысле?

- У тебя тоже есть свой автор.

Я засмеялся – так нелепо это прозвучало.

- Да ну? И кто же это?

- А ты догадайся, - спокойно сказал он.

Я молчал несколько секунд.

- Не мели ерунду. Я не верю ни в Бога, ни в черта, ни в какие другие силы.

- А Ему это безразлично, - ответил Рауль. – Главное, что Он в тебя верит.

- И ты еще скажешь мне, что все кончится хорошо?

Он посмотрел на меня, как на ребенка.

- Конечно, - сказал в ответ.

Отодвинул валяющуюся на столе упаковку, ссыпал себе в карман аккуратную кучку таблеток. И пропал в единый миг – только колыхнулась, будто от сквозняка, на окошке штора.

Я посмотрел в пустоту. Пожал плечами, выхлебал одним глотком остатки вина из своей кружки. И опустил голову на руки…

…Скрежет ключа в замке заставил меня дернуться и охнуть от боли в затекшей спине и руках. Я поднял голову и зажмурился от бьющего в окна солнца. Тихо тикали часы, в прихожей стояла моя Светка – растрепанная, зареванная - и смотрела на меня.

А я смотрел на нее. И так мы молчали, как два дурака, минуту или две.

Потом она подошла и села на соседний табурет. Повертела в руках пустую упаковку из-под феназепама, бросила на стол. Сказала негромко:

- У нас будет ребенок...

Я придвинул к себе кружку. Облизал пересохшие губы, глотнул. Французское белое вино было удивительно вкусным.

24.02.2012.

Вышивальщица

Серое небо качалось над осенним лесом в такт широкой рыси коня. Высокие сосны хмуро шумели верхушками и вздрагивали под порывами резкого ветра, но внизу, на тропе, было даже тепло. День выдался не слишком холодный, и неяркое солнце конца октября то и дело высовывало озябший бок из-под краешка белых облаков. Одинокий всадник, ехавший по натоптанной лесной дороге, свернул на развилке, снял шапку, взъерошил взмокшие волосы. Он торопился. Сунул руку за пазуху, пощупал закутанный в замшу сверток. Драгоценность – пуще жизни, если не довезет, головы ему не сносить.

Уже перевалило за полдень, и лес по обеим сторонам дороги сжался, уступая место приметам человеческого жилья. Потянулись распаханные делянки и огороды, послышались издалека крики петухов и звон железа из кузницы. За следующим поворотом должны показаться крыши домов… надо же, столько лет прошло, а он еще помнит эту дорогу.

Въехав на неширокую деревенскую улицу, всадник пустил коня шагом. Встречные с любопытством посматривали вслед, но ни о чем не спрашивали. Здешние жители вообще отличались молчаливостью и умением не задавать ненужных вопросов.

Доехав до небольшого деревянного дома почти в самом конце улицы, всадник остановился. Спешился, заглянул через забор в палисадник, за которым качались яркие, разноцветные шары поздних осенних астр. Постучал в ворота. Молоденькая яблоня, закрывающая окно дома, уже облетела; грустно висели на самых верхних ветвях мелкие сморщенные яблочки, до которых не успели добраться мальчишки.

В глубине двора, за некрашеными новыми воротами залаял пес. Хлопнула дверь, простучали легкие, быстрые шаги, стукнул засов. Калитка отворилась, и невысокая, полноватая женщина недоуменно и встревоженно взглянула на нежданного гостя.

А потом побледнела и отступила на шаг. Узнала.

Всадник снял шляпу – и поклонился, едва не достав до земли.

– Здравствуй, Митка, – негромко проговорил он. – Войти позволишь?

– Дарн, – проговорила женщина, отводя выбившуюся из-под платка прядь светло-русых волос. Темные глаза ее не отрывались от лица всадника. – Что привело родича князя в нашу глушь?

– Княжье слово к тебе, Мита…

– Какое может быть дело у князя – ко мне? – женщина пожала плечами. – Входи, если так. Выпьешь молока с дороги?

Во дворе возился у поленницы тощий темноволосый подросток. Увидел гостя и поклонился, опустив хмурые глаза – зеленые, похожие на ягоды крыжовника в летнюю пору. И не заметил, как Дарн окинул его беглым взглядом – а потом стремительно обернулся к женщине.

– Митка… сын?

– Сын, – кивнула она.

– Сколько же лет ему?

– Двенадцать. И вовсе не обязательно так кричать, – отозвалась женщина спокойно.

Просторная, очень чистая комната встретила их запахом свежевыпеченного хлеба. Теплом тянуло от большой, недавно выбеленной печи. На столе, покрытом вышитой скатертью, стояли в крынке астры – такие же, как в палисаднике – и веточка лиственницы. Дарн облизнул губы, покачнулся устало, и Мита кивнула ему на лавку:

– Садись. Молока хочешь?

– Обожди, Митка, – Дарн вздохнул. Посерьезнел, выпрямился. – Князь… его светлость кланяется тебе и просит принять от него подарок.

Распахнулся в руках княжьего вестника небольшой сверток – и Митка отступила к порогу, опуская руки. Переливался благородной строгостью светло-серый шелк, раскатившись едва ли не до земли. Моточки ниток светились в лучах неяркого солнца – красные, золотые, белые… разные. Новенькие, манили круглыми боками деревянные пяльцы.

– Что это? – спросила Мита. Спокойно спросила, словно о пустяке. Словно и не в диковинку было, словно не дрогнули пальцы, отзываясь живой памятью.

– Подарок, – повторил Дарн и вздохнул. – Мита, я расскажу…

– Олль, – крикнула женщина, приоткрыв дверь, – тащи с ледника щи, обедать будем. Садись, – обернулась она, – в ногах правды нет. Пообедаем, потом все расскажешь. Я чаю, не горит твое дело?

После обеда солнце окончательно спряталось за серые тучи. Пасмурнело, собирался дождь. До заката еще далеко, но так и тянет зажечь свечи, чтобы прогнать тяжелое ощущение слепоты, почти беды. Тем более, если притягивает взгляд благородный шелк, и пальцы тянутся, чтобы погладить моточки ниток.

– … вот так и вышло, Митка, – закончил гонец, – что нет у нас боле иного выхода. Всем пропадать – или биться всем миром.

– Что я могу? – тяжело проговорила Мита. – Мне отдавать нечего...

– Князь тебя просит, Митка…

– Князь? – женщина усмехнулась. – Где он был, ваш князь, тринадцать лет назад? Поздно, Дарн. Если князь Милош…

– Не Милош, – тихо сказал гонец Дарн. – Милош убит. Янир нынче княжит, Митка.

На миг женщина прикрыла глаза, блеснувшие горьким пламенем.

– Как давно?

– С полмесяца.

– Это Янир просил тебя?

– Да, Митка. Он.

Тяжело опершись руками о столешницу, Мита поднялась.

– Уходи, Дарн, – спокойно ответила она. – И передай князю: не будет ему ничего. Ничего.

– Мита… – Дарн поднялся, подошел к ней. Умоляюще взглянул в глаза, коснулся плеча. – Как же… ведь много их, Мита. Я – оттуда… с границы… Больше, чем наших, и еще прибывают. Ведь не устоим. А если мы не устоим…

– Так ли слабо нынче княжье войско, что защищать их должна женщина? – гневно спросила Митка. – Где же сила ваших мечей?

– Много их, Митка. И сильнее они – и воины, и колдуны. А у нас ведь, сама знаешь… А если пройдут они да по стране покатятся – что тогда будет, Митка? Ведь они и сюда дойдут… Ради детей, Митка… ради сына твоего! Отвернулась от нас удача. И если виновен был перед тобой княжич Янир, так искупил он давно свою вину. Мы не спим по ночам – и видим вдали зарево их факелов. Степняки идут числом немыслимым, и остановить их… Прошу… и князь просит – помоги, Мита. Помоги.

Мита с полминуты смотрела на него. Потом расстегнула ворот, достала висевший на тонкой цепочке ярко-рубиновый камень, приподняла его, блеснувший в свете свечи:

– А это ты видел, Дарн? Я клятву давала… Сожжет меня та клятва, если нарушу ее. А у меня сын…

– О сыне не бойся. Князь позаботится о нем.

– Обо мне он уже позаботился, – усмехнулась женщина, пряча рубин обратно за ворот. – Пустое, Дарн. Уезжай. Так и передай своему князю – отказала, мол.

Дарн тяжело оперся о стену и замолчал. Где-то во дворе грустно закричала ворона.

– Я не могу, – чуть мягче проговорила женщина. – Не смогла бы, если б даже хотела. Уезжай, Дарн. Я жить хочу. Уезжай.

У порога он обернулся.

– Не передумаешь?

– Нет, Дарн. И подарок забери.

– Себе оставь, – уронил глухо. – Прощай, Митка. Удачи тебе.

– Удачи, – откликнулась она эхом. – Вам удачи.

Сильный вечерний ветер мотал за окном мокрые ветки. Темнело. По серому небу летели, тоскуя, облака.

Мита стояла у окошка, глядя на дождевые струи. Кап… кап… как тоскливая, нескончаемая песня. Как вышить дождь? Серыми косыми стежками на белом, черными ветками… сложный, непонятный узор.

Ах, как она умела петь когда-то – девочка Митка, жаворонок полевой, лесная пташка. Как она смеялась, когда игла, мелькая туда-сюда, выводила на простом холсте причудливые узоры. Как краснела и отмахивалась, когда благодарили люди – то куском пирога, то отрезом льна на платье. Какой игрой для нее это было…

Митка вышивала с шести лет, и это уж считалось – поздно, ведь бабку ее посадили за пяльцы в четыре. А ее вроде и не учил никто – так, сама запомнила; ее не готовили в вышивальщицы, думали – усердия не хватит, ведь ни минуты не сидела девчонка, лишь бы бегать да напевать. А она притихала за работой… или пела – и вышивала, как пела, и на ее узоры приходили поглядеть соседки, когда ей было десять. И дивились, качая головами: не иначе, как лес благословил, не зря же мать Митку не в доме родила, уйдя не в срок за ягодами. Звери лесные колыбель качали, шептали бабки, оттого и растет такая – светловолосая, не в отца и не в мать. А бабка вздыхала тихонько и просила у судьбы счастья для внучки.

Митка всегда любила лес. И не так хозяйственно, практично, как жители их маленькой, в северной чаще затерянной деревни – не за грибы и ягоды, не за мох и бревна, не за шкуры зверей и перья птиц. Она жила – в лесу. И неласковая, хмурая северная эта земля была для нее дороже всех богатств мира.

Север… сосны и песок, вереск, заросли можжевельника, запах мокрой листвы в осинниках, буреломы, пронзительные крики птиц осенними стылыми утрами. Север –колодцы с высокими «журавлями», мох, серое небо, темноволосые молчаливые люди. Разноцветные пятна сыроежек под корнями, алые, как капельки крови, ягоды костяники в траве. «Север» и «лес» для курносой, полненькой девчонки было одно и то же.

И иголка в руках маленькой вышивальщицы выводила то медвежонка, пыхтящего над ульем с медом, то хитрую лисичку у норы, то гриб, по которому ползла мохнатая гусеница. А мать все дивилась – откуда ты это берешь?

Назад Дальше