Юрод - Евсеев Борис Тимофеевич 2 стр.


- Про заговор я ему не подсказывала... Он сам его выдумал.

- Сам, сам... Главный и так на нас косо смотрит. Да что там косо! Жрать с требухой готов! Понимаешь, чем все это может кончиться? А ты невроз, невроз...

- Ты ведь и сам его в этом убеждал.

- Его-то убеждал. И правильно делал. Зачем парня зря пугать. Но запишем-то мы ему паранойю, психастению, психические автоматизмы и сверхценный бред, "сделанность мыслей" и "синдром монолога" запишем!

- У него ведь ничего этого нет!

- Нет - так будет... А как мне прикажешь объясняться, ежели спросят, с чего это я иногороднего с жалким неврозиком в закрытое отделение поместил? Да и потом. С больными он разговаривать будет? С врачами будет? Вдруг опять про заговор начнет распространяться, про "голоса"? Подстраховаться надо!

- Да ведь с таким диагнозом его у нас долго держать придется: полгода, год. И лечение назначать соответствующее тяжести заболевания! Я-то думала, он месяц-другой полежит, подлечим, и пусть себе с Богом едет...

- Лечение, конечно, назначим. А насчет долго... Ну, это, лапа, вовсе не бязательно. Подлечим, как ты выразилась, и выпустим. Есть, есть у меня насчет него соображеньице одно. Поручение ему в Москве дадим. А?

- А вот этого не надо. Прошу тебя...

- Надо, необходимо!

Хосяк резко разломил две половинки вишенки-рта, и в разломе этом сверкнули на миг узко загнутые, редковатые, самурайские какие-то зубы. Он ничего больше не сказал, но про себя помянул Калерию недобрым словом и, забыв о всяких заговорах, стал думать о том, откуда она может этого самого Серова знать. И тут же без всякого усилия нарисовалась перед Хосяком картинка: пироговский институт, недопитые стаканы с черно-красным, как вечерняя кровь, вином, голая Калерия, переваливаемая со стула на койку, этот бородатый с круглым детским лицом, в рубахе полосатой, в трусах...

Хосяк на минуту задержал дыхание и, хищно прицелившись, стал выводить на титуле медкарты:

СЕРОВ Д.Е. 297. О / По МКБ-9 Буквы и циферки под пером дергались, "выделывались". Бог знает что отплясывали, ёрничали, нахальничали, то замедляли, то ускоряли свой бег, словно поскорей старались перебраться внутрь новенькой карты...

"Поступил 20 октября... 31 год... Образование... Навязчивый страх. Острый паранойяльный бред. Возникает подобно "озарению"... Приступ очерченный, с ярким аффектом... Воображает себя участником заговора... Ощущает преследование. Твердо убежден, что некая группа лиц (в их числе прокурор и оперативники, ведущие наружное наблюдение) преследует его с определенной целью... Гебефреническое возбуждение. Клоунизм. Истерические фуги. Возможно, что эти паранойяльные явления лишь входят в структуру шубообразной шизофрении...

Лечение - в стационаре. Результат может быть получен путем воздействия на подкорку. Основной курс - инсулинотерапия. 30 ком. Для общего оздоровления витамины, проч. Кроме того аминазин, трифтазин... Попробовать циклодол. В случае упорного сопротивления - галоперидол..." "На тебе, на тебе, на..." - тут Хосяк снова уставил свой медово-кофейный глазок на Калерию, ласково и без особого выраженья брякнул:

- А его, часом, не ищут? Вдруг он и правда в чем-то там участвовал? Как думаешь?

Я, конечно, ни минуты не сомневаюсь, что он бзикнутый. Как и ты, между прочим.

Как и я. Как все мы. Но ведь мог, сукин кот, под шумок и впрямь натворить чего?

Да и не нужен он нам совсем...

В ответ тепло-сладкая, обволакивающая трепетной живой протоплазмой улыбка. А за ней разговор легкий, ничего не сообщающий, уклончивый, но своей ласковостью убедительный. "Ну, не надо... Ну, зачем... Да я его еле вспомнила... На улице сидел, с кепочкой... А, может, соли лития попробуем? А то инсулин и долго, и..." Но соли остались без ответа. Сказано: инсулин - стало быть, инсулин. Так оно понадежней будет! Раз уж больной остается - пусть лежит себе в инсулиновой палате. И Хосяк, наклонившись к листу, слово инсулин> лиловой, слегка извивающейся, словно дождевой червь, линией подчеркнул. А затем, умело закрывая лист от лечащего врача локтем, стал вписывать странную, только сейчас ему на ум пришедшую и в ловко составленном эпикризе совершенно ненужную фразу:

"Не исключено, что в части, касающейся заговора, рассказанное больным может соответствовать действительности".

***

- Рротик, Серов! Рротик! Шире, откроем шире!

В квадратном, гектарном, засаженном по углам молодыми тополями дворе шла ежеутренняя кормежка лекарствами. Больные, кое-как выстроив очередь, медленно двигались к намертво врытому в землю, одноногому, под старым осокорем, столу. За столом, пригорюнившись, сидела медсестра Клаша. Она косила глазами на лежащий перед ней список, затем левой рукой, не глядя, брала таблетки, лежавшие в шести разноцветных ящичках. Правой рукой Клаша ставила галочки в списке. Весь вид медсестры говорил об одном только: "меня, теплую, живую, сладкую, запихнули в эту дыру, в эту дурхату, и что с этим поделать, я не знаю..." Клаша ссыпала таблетки на исписанный кривыми цифрами ученический листок, затем листок, согнув его лодочкой, брал санитар, передавал очередному больному.

Больные отходили, вбрасывали таблетки в рот - кто по одной, кто все разом - и тут же попадали в руки другому санитару. Чаще всего этим другим оказывался глуховатый, с бурым печеночным лицом, обсыпанным белой кабанячьей щетиной, Санек. Твердо "сполняя" распоряжение начальства, он сначала перехватывал руки больного, затем разворачивал его к солнцу, в этот час обычно уже выскакивавшему из-за высоченного забора, заставлял разевать рот. Если ему казалось, что больной где-то за щекой прячет таблетки, Санек, придерживая больного левой здоровенной рукой, которую здесь называли "клешней", другой рукой бережно лез больному в рот, большим пальцем оттягивая книзу губу нижнюю, средним приподымал верхнюю, а указательным, желтым, пахнущим йодом и хлоркой, шарил под нёбом, шуровал в защечинах, трогал нежный язычок гортани. Серову этот палец всегда хотелось прокусить насквозь, до крови, чтобы этого не сделать, он крепче и крепче стискивал губы, морщась от близкого дыхания глухаря-Санька:

- Рротик, Серов! Рротик!

Крик этот приводил к какому-то жизненному оцепенению и пределу, замыкал навсегда тяжкое пространство двора, сплюснутое солнце прыгало в глазах, остановившийся воздух лишал дыхания.

А ведь поначалу выход во двор из мрачноватого трехэтажного здания больницы показался Серову избавлением. Избавлением от расширенных зрачков и суженных глаз обитателей отделения, избавлением от жадной, скорой и от этого нечистоплотной любви Калерии, вызывавшей его в часы отсутствия Хосяка в какие-то процедурные, физиотерапевтические кабинеты...

- Рротик, Серов! Язык, язычок, - продолжал вибрировать, правда, уже тише и спокойней, Санек. - К щеке! К щеке язык! - полукричал-полувсхлипывал он.

Так же с тоскующей строгостью, полувыговаривая кому-то, полуплача, кричал на Курском носильщик, когда Серов, с трудом великим выждав в закутках вокзала нужного поезда, на ходу вскакивал в новый, но уже грязноватый вагон. Крик этот, пронзивший Серова какой-то забытой, далекой, наполовину русской, наполовину азиатской печалью, потом еще долго стоял в ушах беглеца. Стоял почти все время, пока сам он, словно плохо прикрепленный к военной карте флажок, опадал вниз, на юг, туда, откуда звала его тихо полузабытая женщина, туда, где время течет медленней, мягче, плещет о темя земное...

Вместе с падением вниз и голосом женщины звучали в ушах и другие звуки, вспоминались недавние события.

После неудавшейся попытки государственного переворота - уже шестой по счету Серова с 1991-го года, - несколько друзей и двое-трое знакомых его были, как объяснили их родственникам, - временно задержаны. Серов был с событиями этими связан слабо, был вообще здесь сбоку-припеку. Но нежданно-негаданно позвонили и ему, извинились за беспокойство и вежливо, но настойчиво предложили зайти в окружную прокуратуру.

Живший последние годы как на иголках, изнервленный и измочаленный тугими временами Серов, не раздумывая, ни с кем не советуясь, разыскал старый, давно не употреблявшийся по назначению чемодан и, придав себе по возможности немосковский вид, поехал в центр. Тирольская зеленая шляпа с пером на боку все грозила упасть, люди толкались, Серов задевал их своим чемоданом... Он ехал сначала в троллейбусе, затем пересел в более спокойный и малолюдный трамвай, из которого и удалось случайно, в самопроизвольно открывшуюся дверь ускользнуть...

Сначала была мысль податься на Кавказ или в Крым, но потом все в голове как-то перерешилось, спуталось, зазвучал в ушах нежный голос, нашелся вариант проще, безопасней, надежней. Следуя своему мгновенному решению, Серов затолкался в медленный, никому не нужный поезд с трехзначным номером и поплыл в один из небольших русских городов почти на границе с Украиной.

В городе этом жила чуть присыпанная пеплом вечерних воспоминаний, упругая, дерзкая, хлесткая, обволокнутая тончайшей, словно сотканной из леденящего жара одеждой, Калерия. Были связаны с городом и еще какие-то смутные надежды и упования, но углубляться в них Серов не стал.

Поезд вытолкнул пассажиров на людный, гомонливый перрон и ушел дальше, на Кавказ. А Серов, оглядевшись и не увидев ничего пугающего или подозрительного, стал разыскивать Калерию. Нашлась она быстро, легко, через справочный киоск, торчавший тут же рядом, чуть ли не у подножки вагона.

Лукавый взгляд Калерии, ее высказанное в первые же минуты желание получше устроить приехавшего - обещали немало. Поэтому Серов таиться не стал и с ходу рассказал ей все. Тем более, что врачом по нервным болезням Калерия слыла и в Москве хорошим, и Серов, торопясь в приграничный город, про себя об этом, конечно, помнил, но до поры до времени признаваться себе в том, что ему нужен врач, не хотел.

Калерия решила вопрос просто.

- Я ведь теперь в областной психиатрической больнице работаю. Ну, и побудь там у меня месяц-другой, если действительно боишься, что тебя искать будут. Правда, отделение у нас закрытое...

Калерия немного посомневалась, но потом, видимо, решившись, обещала устроить все по первому классу. И видеться они будут чуть не каждые полчаса, и больные-то все в общем спокойные, хотя, конечно, бывают среди них и доставучие...

Серов покусывал губу и думал, конечно, не о больных, а о том, что в такой больнице его ни за что не найдут, а главное, и искать не будут. Столько уже об этих "психушках" и "дурдомах" наговорено, столько фильмов снято и романов понаписано! Какой дурак по своей воле туда сунется! Нет, это выход, выход! - радостно взвешивал и прикидывал про себя Серов, чуть досадуя лишь, что сказал в первые минуты Калерии слишком много.

Однако Калерия, казалось, тут же о своем предложении пожалела:

- А может, у меня все-таки? Я тебя здесь спрячу будь здоров! А недели через две отец в санаторий уедет - и вовсе приволье...

Но Серов уже решил. Хватко, скоро, как-то совсем по-юношески прокрутил он в уме несколько пестрых движущихся картинок, и то, что прокрутилось, то, что прогналось через извивы, трубы и трубочки мозга, ничуть не испугало, скорей даже поманило к себе необычностью, новизной...

- Но ведь этих, на которых смирительные рубашки надевают, у тебя там нет?

- Этих нет - зато есть другие. Они... немного надоедливые. У них, знаешь...

некоторые трудности.

- Ну, в наше время и без трудностей... Я ведь и сам... - Он хотел добавить еще чего-то из внутренних своих переживаний, но, глянув внимательней на рядом стоящую женщину, на кровавый ее и подстрекательский рот, добавлять ничего не стал, а плотно покрыл своими губами губы пытавшейся что-то возразить Калерии.

Но та, лишь минуту назад льнувшая к нему взглядом, плечом, животом, вдруг от поцелуя освободилась и с какой-то сухостью и непреклонностью сказала:

- Ну, тогда Хосячку нашему, заву нашему умненькому, скажешь на первичном приеме все слово в слово, как я тебя сейчас научу. Ты ему вот что скажешь... Я, мол, Афанасий Нилыч... или потом... потом... Ах...

*** Сегодня Калерия после раздачи лекарств впервые не позвала его к себе.

Шел пятый день пребывания в больнице. Серов соскочил с деревянных соляр, покатых, поставленных чуть наискосок к четко прочерченным дорожкам двора, и стал, не отдавая себе отчета - зачем, почему? - метаться по двору. Пробежки его и проходки можно было изобразить ломаным птичьим пунктиром, но постепенно шаги стали ровней, определилось направление движения, а затем, уже никуда не отклоняясь, никуда не сворачивая, он стал беспрерывно и упорно ходить кругами по отделенческому двору.

Будоражащая огненная тревога гнала его почему-то именно по кругу, выкручивала руки, колола сапожными иглами лодыжки, разливалась фиолетовыми озерами перед судорожно смыкающимися веками. Терзаемый этой не знакомой доселе тревогой, он нигде не мог задержаться, зацепиться хоть больничной штаниной за какой-нибудь гвоздь, чтобы остановить этот, управляемый не им самим, а кем-то посторонним, бег по кругу.

Теплая, почти южная осень розовато-сизым воздухом переполняла до краев квадратный аквариум двора, переплескивала через стены, уходила куда-то в степь, начинавшуюся сразу за больницей. Серов с трудом поднял голову и здесь только заметил, что ходит по кругу не один, что с разной скоростью описывают круги и многие другие больные. Это его разозлило и раздосадовало еще больше. Сделав над собой неимоверное усилие, прижимая правую, внезапно задергавшуюся руку к груди, на ходу приволакивая ногу, Серов пошел со двора к себе в палату. Однако в дверях стоял Санек-санитар, глазами твердо сказавший: нельзя, назад! Правилами отделения входить до вечера в корпус не позволялось. Есть двор, есть осень золотая, есть свежий, необходимый всем больным воздух...

Серов отковылял в сторону. Через какой-то промежуток времени - он ни за что не мог бы точно определить какой: минута, секунда, час - его снова начало ломать и карежить. Руки повело за спину, шею выгнуло влево. Стало ясно: просто бегать по кругу и ничего не делать - нельзя. Тогда, брызгая слюной, с небывалым усилием выговаривая слова - после приема лекарств прошло достаточно времени, организм лекарства принял, выполнил все их приказы, наводки, - Серов снова полез на дверь, на санитара:

- Каеия Ввовна, ггг... ггде?

Глухарь и верзила Санек своим копченым, в мелких белесых пупырышках лицом еще больше побурел, бесчувственными, красно-белыми, словно отмороженными, а затем ошпаренными кипятком руками всплеснул и, нежно лыбясь, как бы стесняясь чего-то, сказал:

- Так уехала. Уехала Калерия Львовна.

- Уээххла...

Серов неловко развернулся, его внезапно с силой повело влево, но на ногах он удержался и медленно пошкандыбал на середину двора, к покатым солярам.

Раньше он никогда не чувствовал, насколько важны и нужны при ходьбе руки, не чувствовал, как организуют они и конструируют околочеловеческое пространство.

Теперь, враз лишившись рук, он стал самому себе казаться огромной ходящей на хвосте по сухим плаунам двора рыбой. Тело покрылось солью и чешуей, белые, мертво-мутные и от этого ощущавшиеся как развратные рыбьи глаза с каждой секундой сужали свой обзор.

"Уехала-таки стерва. Уехала. Теперь одному надо... Если придут, никто не защитит... никто не скажет "этот наш больной...""

- Куда уеххла доктрша?

Он снова вернулся, докульгал, дополз до санитара. Ловко имитируя, как ему казалось, обычную дурашливо-назойливую эйфорию больного, стал искательно шевелить крюченными своими руками перед Саньком. Так здесь делали все, кто мог вырваться из предопределенного лекарствами круженья: заискивали, кривлялись, выгибались и падали наземь, каждое утро изводя медсестер и санитаров преданностью своему (только своему!) лечащему врачу. "Доктор Глобурда сегодня будет?" "Мой доктор сказал..." "Калерия Львовна разрешила не принимать..." Серов решил идти за всеми, поступать как все, решил кривляться и слюнявить ворот пижамы, чтобы обмануть всех и обмануть себя и хотя бы во время этого обмана не бояться, что его вычислят и засекут, поймут, от кого он здесь прячется и зачем.

Назад Дальше