Зубр. Бегство в Россию - Гранин Даниил Александрович 55 стр.


— Что бы ни было, нас не разлучат. Нас двое.

Примерно так он сказал, точных слов он не помнил, и Джо не помнил, потому что в такие минуты важны не сами слова, а тон, и эта крепкая рука на плече, и главное – то, что не сказано.

“Двое”? Почему он не сказал “трое”? Андреа сам обратил на это внимание. Его поразила безучастность Эн. Она как бы не замечала ни их волнений, ни того, как они оба ежевечерне до поздней ночи сидели, прильнув к радиоприемнику. Передавали про огромные очереди прощания со Сталиным, потом про похороны; по словам Би-би-си, у Дома союзов, наискосок от гостиницы “Москва”, где они жили, произошла давка, погибло много людей.

— Я все отдал бы, чтобы попрощаться с ним, — говорил Джо, на что Энн слегка поднимала брови. Молчание ее было выразительно. — Ты не согласна? — спросил ее Андреа.

Она повела плечом:

— Это должно было случиться… Стоит ли так убиваться? Люди давят друг друга – ради чего? Так не любят и не горюют.

Ее слова возмутили Андреа. Пожалуй, это была их первая серьезная ссора.

Спустя несколько дней пришло сообщение, что “врачи-убийцы признаны невиновными”. Энн сказала:

— Вот видите.

Андреа было решил, что она хотела утвердиться в своей правоте: Сталин умер – и оказалось, что врачи невиновны, а остался бы жить – и их бы расстреляли. Джо, узнав про врачей, не скрывал торжества:

— Они испугались! Они это затеяли в угоду Сталину!

Никто ничего толком не знал, но все связывали эти события, и что-то вообще стало неуловимо меняться.

Программное управление удалось. Чехи с гордостью показывали свою новинку, привезли советского министра какого-то машиностроения. Тот, человек тертый, поковырялся, пощупал и без стеснения спросил, сами ли чехи сделали такое, не лагерная ли, мол, это продукция, в смысле соцлагеря, небось содрали. Чехи обиделись, привели его в лабораторию, где познакомили с начальником, который грек, и его заместителем – откуда-то из Южной Африки. Министр недоверчиво расспрашивал, старался выяснить, имеются ли подобные штуки на Западе. У Андреа никак не укладывалось в голове: с одной стороны, русские утверждали, что все выдающееся сделано у них раньше, чем на Западе, с другой – были убеждены, что все путное создается только на Западе и если там этого нет, то и нам нечего соваться.

Министр, белобрысый мужичок, хитроватый, вразвалку походил вокруг Андреа, так же как перед этим ходил вокруг станка.

— Повторить такую хренацию для наших советских станков сумеете?

— Такую? Нет смысла, — сказал Андреа с вызовом.

— Почему же?

— Пока мы делали, это уже устарело.

— Что же вы сегодня можете?

— Мы можем управляющую систему сделать меньше.

— Во сколько меньше?

Картос задумчиво погладил свой черный ус.

— Попробуем раз в… сто.

Министр заморгал.

— Во сколько?

— Сто, — повторил Картос небрежно.

Проверяя себя, министр оглядел свою свиту, затем Картоса и так и этак.

— Может, раза в три?.. Нам хватит.

— Вам хватит. Нам – нет.

— Ишь ты! Хвались – не подавись.

Картос непонимающе наморщился. Переводчик длинно стал ему объяснять по-английски. Картос перешел на русский.

— Вы хотите, чтобы мы делали по-маленькому? — аккуратно расставляя слова, выговорил он.

Министр расхохотался.

— Давай-давай, делай по-большому. Только не сорвись.

— Надо попробовать, — сказал Картос. — The proof of the pudding is im the eating (отведать пудинг значит съесть его).

— Это верно. По-русски – попытка не пытка, а спрос не беда. Не попробуешь – не узнаешь… Но ты рисковый мужик. А чем отвечать будешь? Партбилетом?

Тут министру что-то зашептали, но он отмахнулся.

— Нет, пусть скажет чем.

— Своим именем.

Министр поднял брови.

— Что-то новенькое. Именем? Как у поэта сказано: что в имени твоем?

Картос нахмурился:

— Другого у меня ничего нет. Не хотите – не надо. Осторожность ничего нового не создает.

— Ты со мной не задирайся. Я тебе помогу. Не подведешь? Будешь доводить?

— Я буду, даже если вы не поможете.

— Ну, ты романтик. Ладно, где наша не пропадала, давай по рукам. — Он взял руку Андреа, хлопнул по ней ладонью. — Попробуем твой пудинг.

Картос стал рассказывать про транзисторы. Что это такое, министр еще не знал и верил он не транзисторам, а вот этому чернявому греку, потому как держался тот независимо, не торгуясь, не выпрашивая, не так, как новое племя ученых вроде тех атомщиков, с которыми министр уже сталкивался в Союзе. Для тех главным был собственный интерес. А в этом греке было приятное ощущение надежности.

“Имя, — повторил министр, выступая на коллегии, — человек поручился именем своим, дороже у него ничего нет”.

Производственное совещание, на котором настаивал профсоюз, Андреа провел по-своему. Он уселся на стол и, болтая ногами, принялся рассказывать о значении новой работы. Ничего конкретного, видно было, что ему самому интересно порассуждать о главном направлении, создавать устройства, имитирующие хорошего рабочего. Точность, быстрота операции, неукоснительное выполнение технологии, то есть образец добросовестной, грамотной работы. Программные устройства, по мнению Картоса, повышают требования к человеку, дисциплинируют, заставляют мыслить. Рабочий становится умнее. Воспитательное значение ЭВМ вызвало оживленные споры. Тем более что Картос как бы противопоставил атомную физику, которую он считал опасной, бесчеловечной (даже так называемый мирный атом и тот опасен), а кибернетика – это прежде всего помощь человеку и новые возможности для развития мозга.

Разговор этот словно бы оживил сокровенное, увядшее стремление людей осмыслить свою работу – во имя чего трудится лаборатория и каждый из них, существуют ли, кроме заказов, какие-то принципы. То, что предлагал Картос, подверглось замечаниям, поправкам. Однако оказалось, что его это устраивало! Ему надо было найти то, на чем все сходятся!

Собрание ничего не решило – не было голосования, Андреа так объяснил Джо:

— Если люди сойдутся на чем-то, осознают принципы нашей работы, станут их придерживаться и помогать в этом друг другу, то все остальное им можно прощать, можно относиться терпимо.

Андреа менялся на глазах. Немногословный, стеснительный, плохо говорящий по-русски и совсем плохо по-чешски, он быстро набирался уверенности, делался и мягче и тверже, свободней и загадочней. Его назначение начальником лаборатории становилось понятней. Он руководил легко, не нажимая, а убеждая, умело показывая каждому, что тот может. Именно показывал, потому что вдруг выяснялось, что он умеет мастерски паять, монтировать, регулировать, настраивать… У него были рабочие руки, и это сразу вызывало уважение. А загадочным было его превращение из гадкого утенка в лебедя, из никому не ведомого косноязычного грека в руководителя, который свободно мог общаться с министром. Неизвестно, что этот Картос еще преподнесет. Все чувствовали, что он только начал раскрываться – этот черный ящик, полный сюрпризов.

Джо объяснял себе это превращение первыми удачами, страх прошел, Андреа зауважали, и он мог начать реализовывать задуманное. Но одно дело объяснять себе, другое – увидеть. Тот Андреа, который появлялся, был незнаком Джо. В сущности, они ведь никогда не работали вместе. Руками Джо тоже кое-что умел, но соревноваться с Андреа не мог, и язык ему давался труднее. Джо говорил на всех языках одинаково плохо, даже по-английски. Чехи считали, что ему мешает “африкане” его родного Иоганнесбурга. Их невольно сравнивали, всем казалось, что они соревнуются и Джо проигрывает.

Вскоре после лабораторного собрания Джо вызвали в знакомое ему здание, и знакомый ему Юрочкин, поговорив о том о сем, угостив кофе, рассказал, что к ним поступило донесение, будто он, Джо, то есть И. Б. Брук, нелестно отзывается о работах советских атомщиков, охаивает их достижения, клевещет и на рабочий класс, доказывая примитивность чешских и советских рабочих, считает, что их честность, добросовестность можно повысить лишь с помощью программных устройств.

Юрочкин распалился, вскочил.

— Вы не просто думаете! Вы ведете пропаганду! Высказывали это на собрании?

— Я? — удивился Джо.

— А кто же?

Что-то удержало Джо от немедленного ответа. Следовало сначала разобраться. Не могло быть такого, чтобы они перепутали. Да так грубо! Андреа же говорил это перед всем коллективом!

— Не совсем правильно, — медленно произнес Джо, наблюдая за Юрочкиным. — Видите ли, автоматизация управления весьма облегчает…

Немного послушав, Юрочкин оборвал его, зачитав несколько фраз.

— Это ваши слова?

— Думаю, таково мнение ряда ученых. Отчасти и мое. Не полностью.

— Вы говорили это на собрании? Да или нет?

— Подождите, — сказал Джо и закрыл глаза, стараясь поймать разгадку, которая дышала где-то рядом, два ответа: “да” и “нет”; “да” – это моя речь; “нет” – не моя. А чья же? Товарища Картоса?

Простая логическая задача, двухходовка? Плевать этому Юрочкину на Андреа! Он меня ловит!

Когда вечером Джо преподнес эту задачку, Андреа сразу же сообразил: тебя хотели сделать доносчиком… Джо сник, он боялся Андреа, потому что Андреа был прав: “Не надо было заводиться, обижать, оскорблять; глупо ссориться с системой, еще глупее увеличивать количество врагов, это непозволительная роскошь в нашем положении. Какого черта ты его срамил при всех, что мы с этого получили?..”

XVI

В час ночи слышимость становилась лучше, и им удалось поймать Англию, затем Германию. Передавали каким-то образом переправленное из тюрьмы заявление Розенбергов для печати:

“Вчера генеральный прокурор США предложил нам сделку – согласиться на сотрудничество с правительством и тем самым купить себе жизнь. Предлагая нам признать себя виновными, правительство тем самым заявляет, что сомневается в нашей виновности. Мы не будем способствовать оправданию грязного дела, сфабрикованного процесса и грязного приговора. Торжественно заявляем, что мы не поддадимся шантажу смертного приговора, не станем лжесвидетелями”.

Это было в ночь на 4 июня 1953 года. Прошло уже три года со дня ареста.

Энн первая почувствовала, что дело идет к развязке. Она была на пятом месяце беременности и особенно чутко и раздраженно воспринимала происходящее.

— Не понимаю, как можно из-за политики оставить детей сиротами, пойти на казнь. Ради чего? — спрашивала Эн.

— Они невиновны, они не могут признать себя шпионами, — говорил Джо. — Они приняли героическое решение.

Ее прохладное недоумение сбивало мужчин с толку.

— Они жертвуют собою, защищая честь и репутацию нашей партии! — с жаром настаивал Джо.

— Хороша репутация, если ее надо поддерживать казнью.

— Ты не должна так говорить, — вмешался Андреа, — они спасают и свое честное имя.

— Глупости! Они ничего не докажут своей смертью, — отрезала Эн. — Подумаешь – шпионы! Как будто у русских мало шпионов среди наших. Да и что тут позорного – добывать сведения для Советского Союза? Вы ведь тоже считаете, что если для Советского Союза, то все можно? — ядовито осведомилась она.

— Эн! — сказал Андреа.

— А что? Вы оба выполняете военные заказы. Чем это лучше шпионской работы? В Штатах вы работали на американскую армию, здесь на советскую.

Слова ее задели их за живое.

— Да, мы готовы, — сказал Джо. — Они нас изгнали. И мы теперь, к твоему сведению, работаем не ради денег, мы можем здесь работать по убеждению!

— Ладно, черт с ней, с вашей политикой. Но Этель, Этель не должна… Она мать! Это выглядит тщеславием – погибнуть во имя великой смерти! Им хочется войти в историю Америки.

— Как тебе не стыдно! Уж ты-то не должна была ее упрекать, — вырвалось у Джо.

Энн встала с кровати, положила руки на живот.

— Я оставила детей ради любви, а не ради политики. — В голосе звенели слезы. — А у нее поза! Наша жизнь не наша собственность! Она дается нам свыше. Никакая партия не может ею распоряжаться.

— Ты права. Если бы все дошли до этого, не было бы ни войн, ни революций, — примирительно сказал Андреа. — И слава богу!

Мысль Энн двигалась в каком-то недоступном для Андреа направлении. Трагедия Розенбергов волновала ее прежде всего как трагедия их сыновей. Однажды она, например, заявила, что Розенберги должны, если уж речь идет о столь высоких материях, заботиться и о чести Америки, и незачем марать ее смертью невиновных. Они ведь считают себя невиновными? Такой поворот изумил Андреа. Это произошло после того, как в камере Розенбергов установили прямой телефон к президенту в Белый дом на тот случай, если они решат уступить. Судя по всему, предсказания Энн сбывались, они не уступали, и день казни приближался. Еженощно по радио они слушали репортажи о пикетах, демонстрациях протеста, предположения о действиях властей и о действиях супругов Розенберг. Психологи ЦРУ не советовали предлагать Розенбергам отступничество. Надо предъявить им материалы об уничтожении в СССР еврейских писателей, о том, как Сталин организовал дело врачей и убийство Михоэлса. Советский режим повел политику на уничтожение евреев. И попросить Розенбергов обратиться к мировой общественности в защиту советских евреев. Необязательно изменять своим взглядам, они могут считать себя невиновными, но у них есть возможность остановить геноцид, к ним сейчас прислушиваются, им следует призвать евреев всего мира порвать с коммунистическим движением, ибо истинные интересы евреев выражает сионизм. Со своей стороны правительство сделает все, чтобы голос Розенбергов услыхал весь мир. У них есть шанс выполнить историческую миссию, помочь еврейскому народу.

Розенберги подумали и отвергли это предложение.

— Почему? — недоумевала Эн. — Кому выгодно их упрямство? Разве что советским и чешским антисемитам. Они станут трубить: смотрите, в Штатах евреев сажают на электрический стул, там настоящий антисемитизм.

Джо не отрывался от приемника. Он не мог его слушать один и засиживался у Андреа до поздней ночи. Друзья горячо обсуждали все данные, которые удавалось извлечь из американских источников. Главным документом обвинения была какая-то “схема атомной бомбы”, которую Дэвид Грингласс передал Розенбергу. Они знали Дэвида, младшего брата Этели, — туповатый жадный парень, за неуспеваемость был отчислен из Политехнического института, и представить невозможно, чтобы он мог сделать “набросок, раскрывающий основной принцип атомной бомбы…”. “В чем этот принцип заключается? Можно ли установить его на основании этого наброска?” – допытывалась на суде защита. Ответ эксперта Джо записал: “Определенное соотношение сильных взрывчатых материалов соответствующей формы с целью произвести симметричную конвертируемую детонирующую волну”. Никакого смысла в этой абракадабре ни Андреа, ни Джо не обнаружили. Основная улика выглядела спорной, недостоверной. Соблюдая беспристрастность, анализировали и так и этак. И все равно выходило, что судебный приговор похож на политическую расправу.

Не вытерпев, Джо направил письмо в американское посольство с категорическим протестом, копию – в английскую “Дейли уоркер”, уговорил Андреа присоединить свою подпись. Через день их вызвал к себе Юрочкин. Уютный особнячок, голубые шторы на окнах, цветы и густой запах жареного лука. В присутствии нескольких человек стоя Юрочкин заявил, что они нарушают обязательства, принятые ими, и в случае повторения будут привлечены к судебной ответственности. Металлически четко, фраза к фразе, так, чтобы выстроилась как минимум тюремная решетка.

Джо принялся размахивать законами международной солидарности коммунистов, нельзя, мол, бросать товарищей в беде, отдавать на расправу американской реакции.

— Мы сами разберемся, без вас, — сказал Юрочкин. — Вы нас не учите.

— Американскую обстановку мы знаем лучше вас! — В таких случаях остановить Джо было невозможно, его несло.

Монумент Юрочкина с трудом сохранил величественную позу.

— Вот бы вы и оставались там, в своей Америке. А то сбежали, коммунисты вшивые. А теперь туточки права качаете.

Назад Дальше