Оглавление
С. А. Фомичев. Личность Грибоедова
Все, что мы знаем о человеке отдаленной эпохи, мы черпаем, казалось бы, только из трех источников: из собственных его дневников и писем, из официальных документов и из воспоминаний его современников. Каждый из этих источников имеет свои достоинства и недостатки. Откровенная, искренняя самохарактеристика может граничить с самообманом. Точность документа тоже бывает призрачной. Воспоминания же современников крайне противоречивы. Здесь нужно принимать во внимание и вполне понятные ошибки памяти (обычно воспоминания пишутся на склоне лет), и беллетризацию действительных событий, и намеренное искажение истины в силу разных причин (цензурных, пристрастных, деликатных и т. п.), и поспешность суждений случайных знакомых, вольно или невольно преувеличивающих степень близости к знаменитому современнику.
Впрочем, субъективность восприятия – недостаток относительный. Вступающие подчас в резкое противоречие свидетельства различных людей о своем современнике в своей совокупности сохраняют живой его облик, изменчивый, неоднозначный, полнокровный. Но и самые достоверные мемуары – тем не менее, всего лишь "слова, слова, слова". В памяти же последующих поколений человек остается, прежде всего, своим делом, и к нему, в конечном счете, примеривается все остальное. Позднейшие догадки и домыслы соперничают с фактами – тем более успешно, если по каким–то причинам вспоминания о выдающемся деятеле (да и официальные свидетельства о нем) долгое время находятся под спудом. Тогда недостаток информации компенсируется воображением: в восприятии следующих поколений закрепляется легенда о загадочной личности.
Так случилось с Грибоедовым.
1
"Написать его биографию было бы делом его друзей; но замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов", – с горечью заметил в 1835 году о Грибоедове Пушкин. Поэт знал, конечно, что биография Грибоедова пять лет назад была уже опубликована. Принадлежала она перу Ф. В. Булгарина, поспешившему объявить себя самым преданным другом покойного. Современниками эта претенциозная попытка была справедливо оценена как величайшая бестактность.
Ты целый свет уверить хочешь,
Что был ты с Чацким всех дружней. Ах ты бесстыдник, ах злодей!
Ты и живых бранишь людей,
Да и покойников порочишь, —
писал Вяземский (О взаимоотношениях Грибоедова с Булгариным см. на с. 394–398 наст. изд.).
Призыв Пушкина остался безответным, и не стоит строго винить друзей драматурга в том, что они не выполнили своего долга. Когда спустя четверть века после гибели Грибоедова самый близкий ему человек, Степан Никитич Бегичев, предпринял попытку рассказать о друге, он заполнил воспоминаниями лишь тонкую тетрадочку и так и не решился отдать ее в печать. Вчитываясь в его записку, мы сейчас понимаем, почему во многих случаях мемуарист вынужден переходить на невнятную скороговорку, многое утаивать.
Вспоминая петербургские годы Грибоедова (1815–1818), Бегичев замечает: "С его неистощимой веселостью и остротой, везде, когда он попадал в круг молодых друзей, был он их душой", – и далее переходит к повествованию о театральных знакомствах Грибоедова. Но ведь круг петербургских друзей молодого драматурга был неизмеримо шире – и прежде всего это были молодые вольнолюбцы И. Д. Якушкин, П. Я. Чаадаев, С. П. Трубецкой, И. Д. Щербатов, Я. Н. Толстой [Активный деятель ранних декабристских организаций Я. Н. Толстой в 1835 г. писал о Грибоедове как об одном из "ближайших друзей своих" [ЛН, 47–48, с. 104).], П. А. Муханов и многие другие. О них в воспоминаниях Бегичева нет ни слова, как нет ни слова и о том, что сам Бегичев в эти годы вступил в Тайное общество.
"Не имею довольно слов объяснить, до чего приятны были для меня частые (а особливо по вечерам) беседы наши вдвоем", – свидетельствует Бегичев и ограничивает темы этих бесед литературными замыслами и персидскими впечатлениями друга. Но ведь были и иные темы! "Вспомни наш разговор в Екатерининском, – напишет в конце 1826 года Бегичеву Грибоедов. – Теперь выкинь себе все это из головы. Читай Плутарха, и будь доволен тем, что было в древности. Ныне эти характеры более не повторятся".
"На возвратном пути из Петербурга 1825 года Грибоедов... проехал в Грузию через Крым, который желал видеть. А в начале 1826 года отправлен он был генералом Ермоловым по делам службы в Петербург", – говорит Бегичев, помня, конечно, что в Грузию Грибоедов отправился прежде всего через Киев, куда специально для встречи с ним собрались руководители Южного тайного общества. "По делам" же "службы" – глухой намек на арест Грибоедова, препровожденного с фельдъегерем в Петербург, и на его более чем стодневное заключение.
О гибели Грибоедова Бегичев только обмолвился: "всем известна его трагическая кончина", и четверть века спустя эта тема была запретной для печати. Официальная точка зрения на катастрофу в Тегеране была установлена задолго до того, как были получены сколько–нибудь подробные о ней сведения. В отношении министра иностранных дел от 16 марта 1829 года к командующему Кавказским корпусом указывалось: "При сем горестном событии его величеству отрадна была бы уверенность, что шах персидский и наследник престола чужды гнусному и бесчеловечному умыслу и что сие происшествие должно приписать опрометчивым порывам усердия покойного Грибоедова, не соображавшего поведение свое с грубыми обычаями и понятиями черни тегеранской..." [Журн. "Русская старина". СПб., 1872, Ќ 8, с. 194–195.] Сомневаться в такой трактовке событий впоследствии не дозволялось.
Многое могли бы припомнить о Грибоедове и другие его ближайшие друзья: Вильгельм Кюхельбекер, Александр Одоевский, Александр Бестужев – из них только последний попытался описать знакомство с Грибоедовым (записка эта появилась в печати в 1860 г.), но смог коснуться лишь нейтральных тем, и, не будь его показания в Следственном комитете: "С Грибоедовым, как с человеком свободомыслящим, я нередко мечтал о желании преобразования России", – мы были бы вынуждены оцепить их знакомство как чисто литературное.
Конечно, знакомства Грибоедова не исчерпывались декабристским кругом. Среди товарищей его были писатели и артисты, композиторы и музыканты, профессора и путешественники, офицеры и генералы, чиновники и дипломаты, польские изгнанники и грузинские друзья... Многие из них нам хорошо известны; о других мы с трудом выискиваем сведения; о третьих только догадываемся. Кто, например, скрывался за инициалами П. Н., помеченными в путевом журнале драматурга 1819 года в списке его близких, которым он, по–видимому, собирался писать, – быть может, это инициалы той женщины, от любви к которой Грибоедов "чернее угля выгорел" (см. его письмо к Бегичеву от 4 января 1825 г.)?
Грибоедов отнюдь не был замкнутым человеком, как это закрепилось в легенде: он тянулся к людям и люди тянулись к нему; вынесенная из гусарских лет привычка к непринужденному дружескому общению с окружающими позволяла ему легко заводить новые знакомства. И жизнь его складывалась так, что сферы его общения причудливо менялись: огромное, по–московскому чтимое родство и свойство в детстве, университетские приятели, сослуживцы–гусары в годы войны, потом кавалергарды, преображенцы, семеновцы в Петербурге, литераторы и театралы, чиновники Коллегии иностранных дел, кавказские и персидские приятели и недруги, новые московские и петербургские знакомства 1823–1825 годов, встречи в Киеве и в Крыму 1825 года, товарищи по гауптвахте Главного штаба 1826 года, и снова Кавказ, и снова Персия,
Об этом необходимо вспомнить, чтобы оценить сравнительную бедность мемуарной литературы о Грибоедове. Менее десятка специальных мемуарных очерков, ему посвященных; почти столько же пространных и связных рассказов мы можем извлечь из записок и дневников его близких и дальних знакомых, в остальном же – множество мимолетных штрихов к характеристике Грибоедова, сохранившихся в воспоминаниях и письмах его современников. Дробность этого материала, проникавшего в печать в разных изданиях и в разные годы (в основном в конце XIX века), затрудняла целостное представление о реальном облике Грибоедова.
Личность его представлялась загадочной и странной.
2
Странной казалась судьба Грибоедова уже ближайшим его потомкам. С одной стороны, автор полузапрещенной комедии, отчаянно смелой сатиры, известной более по спискам, нежели по печатным изданиям (напомним, что без цензурных изъятий это произведение в России было опубликовано лишь в 1862 году). С другой – опытный дипломат, в несколько лет сделавший блестящую карьеру, оборванную трагической гибелью. "Грибоедов Александр Сергеевич мало известен, – век спустя писал Н. Я. Берковский. – Грибоедов построил "Горе от ума". Еще популярна тегеранская смерть Грибоедова и, кажется, надпись, сделанная женой на памятнике" [Н. Я. Берковский. Текущая литература. М., 1930, с. 184.]. По законам легенды два этих события (создание "Горя от ума" и гибель автора) подавляют, как будто засвечивают все остальное, накладываются одно на другое. Остается единственное – горе от ума. Сначала вольнолюбивые идеалы юности, дружба с декабристами, творчество – потом трезвый расчет, чины и награды, дружба с Булгариным, творческое бесплодие... Перевел – 14 декабря 1825 года, Следственный комитет и "очистительный аттестат".
Такова схема, которая нередко определяла беглые замечания и пространные суждения о Грибоедове. Убогая схема! Ибо в нее не вписывается главное дело жизни Грибоедова – его бессмертная комедия.
"Горе от ума"... – изумлялся А. Блок, – я думаю, – гениальнейшая русская драма; но как поразительно случайна она! И родилась она в какой–то сказочной обстановке: среди грибоедовских пьесок, совсем незначительных; в мозгу петербургского чиновника с лермонтовской желчью и злостью в душе и с лицом неподвижным, в котором "жизни нет" [А. Блок. Собр. соч. в 8–ми томах, т. 5. М.–Л., 1962, С 168.].
Цитирует здесь Блок стихотворение Баратынского "Надпись", которое считалось посвященным Грибоедову и которое – как это давно неопровержимо установлено – не имеет к нему никакого отношения. Но до сих пор, открывая популярный роман Ю. Тынянова "Смерть Вазир–Мухтара", мы вслед за заглавием читаем эпиграф:
Взгляни на лик холодный сей,
Взгляни: в нем жизни нет;
Но как на нем былых страстей
Еще заметен след!
Так ярый ток, оледенев,
Над бездною висит,
Утратив прежний грозный рев,
Храня движенья вид.
И возникает в памяти позднейший, написанный в 1873 году портрет Грибоедова кисти Крамского. Высокий, гладкий лоб спокойного мыслителя, черные густые брови, оттеняющие мраморную бледность лица, взгляд сквозь очки, прикованный к чему–то стороннему, тонкие губы, язвительно сжатые в полуусмешке... Холодный лик...
Проверим это впечатление свидетельствами современников.
"Грибоедов был хорошего роста, довольно интересной наружности, брюнет с живым румянцем и выразительной физиономией, С твердой речью" (В. Андреев).
"Кровь сердца всегда играла на его лице" (А. Бестужев).
...ты ясен был...
Твои светлее были очи,
Чем среди смехов и забав, В чертогах суеты и шума,
Где свой покров нередко дума Бросала на чело твое, –
Где ты прикрыть желал ее Улыбкой, шуткой, разговором...
(В. Кюхельбекер) Не было, оказывается, холодного лика у Грибоедова!
3
Замечательное единодушие мы встречаем у мемуаристов в определении главного качества личности Грибоедова.
"Это один из самых умных людей в России", – заметил о нем Пушкин, и редкий человек, знавший драматурга, не повторил того же. А это были разные люди, каждый со своим представлением об уме (вспомним рассуждения грибоедовской героини: "...что гений для иных, а для иных чума..."). Обаяние личности Грибоедова было неодолимо. Показательны отзывы о нем педанта и службиста (по–своему неглупого) Н. Н. Муравьева–Карского. "Человек весьма умный и начитанный, – брюзжит полковник при первом знакомстве с поэтом, – но он мне показался слишком занят собой". Чуть позже он через силу, явно нехотя, признает: "Человек сей очень умен и имеет большие познания". И наконец, не может уже подавить невольного восхищения: "Образование и ум его необыкновенны".
Ум Грибоедова воспринимался в качестве абсолютной величины, чуждающейся ограничительных определений (таких, например, как "практический", "язвительный", "книжный" и т. п.). Это необходимо подчеркнуть хотя бы с той целью, чтобы не сводить разговор об уме Грибоедова к нередкому, к сожалению, в критической литературе суррогату: политическому скептицизму. Вспомним одного из первых биографов писателя, благонамеренного его почитателя Д. А. Смирнова, простодушно убежденного в том, что "Грибоедов, собственно, не принадлежал к заговору (декабристов)... уже потому не принадлежал, что не верил в счастливый успех его. "Сто человек прапорщиков, – часто говорил он, смеясь, – хотят изменить весь государственный быт России!" ["Беседы в Обществе любителей российской словесности при Московском университете", М., 1868, вып. 2, с. 20.]. От кого слышал биограф об этой фразе? Ближайшим друзьям драматурга запомнилось нечто противоположное. С. Бегичев вспоминал, как Грибоедов однажды сказал, "что ему давно входит в голову мысль явиться в Персию пророком и сделать там совершенное преобразование; я улыбнулся, – продолжает Бегичев, – и отвечал: "Бред поэта, любезный друг!" – "Ты смеешься, – сказал он, – но ты не имеешь понятия о восприимчивости и пламенном воображении азиатцев! Магомет успел, отчего же я не успею?" И тут заговорил он таким вдохновенным языком, что я начинал верить возможности осуществить эту мысль". Декабрист П. Бестужев писал, в сущности, о том же: "...Грибоедов – один из тех людей, на кого бестрепетно указал бы я, ежели б из урны жребия народов какое–нибудь благодетельное существо выдернуло билет, не увенчанный короною для начертания необходимых преобразований". "Способности человека государственного" в Грибоедове несомненны и для Пушкина.
Но и эти "способности" не исчерпывали ни гения Грибоедова, ни высшей цели его жизни – жизни, исполненной крутыми поворотами судьбы.
В юности Грибоедов избрал ученое поприще. Получив редкое по тем временам систематическое, глубокое и разностороннее образование, он готовился уже к испытаниям на звание доктора прав. Отечественная война 1812 года круто изменила жизненные планы. Сложившийся ученый стал корнетом гусарского полка.
Сразу же после войны он вышел в отставку, чтобы отдаться давно уже осознанному призванию – поэзии. Пришлось, однако, считаться с прозой жизни: средства существования могла обеспечить только служба. "Что за жизнь!.. – посетует Грибоедов в 1819 году. – Да погибнет день, в который я облекся мундиром иностранной коллегии", "...кончится кампания, – мечтает он в 1827–м, – и я откланяюсь. В обыкновенные времена никуда не гожусь... Я рожден для другого поприща".
До конца дней своих не сможет Грибоедов сбросить мундир и отдаться своему призванию. Не сможет он и равнодушно, механически "исполнять обязанности" – будет щедро отдавать ум, дарования, энергию не службе, нет, – а служению отечеству. После его смерти Н. Н. Муравьев найдет в себе силы, чтобы честно сказать: "...Грибоедов в Персии был совершенно на своем месте... он заменял нам там единым своим лицом двадцатитысячную армию... не найдется, может быть, в России человека, столь способного к занятию его места".
Деятельный ум Грибоедова вызревал в жизненных испытаниях. "Вот еще одна нелепость, – записывает он в дневнике, – изучать свет в качестве простого зрителя. Тот, кто хочет только наблюдать, ничего не наблюдает, так как, будучи бесполезным в трудах и отяготительным в удовольствиях, он никуда не имеет доступа. Наблюдать деятельность других можно не иначе, как участвуя лично в делах..." Потому и дипломатическое поприще, столь блистательно им освоенное, было для него узким. Проект Российской Закавказской компании, явившийся итогом его изучения Востока, сложился в мыслях человека той эпохи, когда, по выражению Пестеля, "дух преобразования заставлял умы клокотать".