А. С. Грибоедов в воспоминаниях современников - Сборник "Викиликс" 16 стр.


Могу сверх того сказать, что Грибоедов сам искал знакомства со мною, так как и приезд мой из Калифорнии в Петербург, и таинственность, которая его окружала, наделали тогда немало шуму в Петербурге и возбуждали общее любопытство. В особенности же он желал познакомиться со мною еще и потому, что слышал, будто я не похож на тех либералов, которых он преследовал своими сарказмами, которые, повторяя только заученные либеральные фразы, порицали других, а сами относились вполне небрежно и к служебным, и к общественным своим обязанностям. О мне же Грибоедов слышал, как и сам сказал это мне, рекомендуясь, что, по свидетельству и начальников, и сослуживцев, и товарищей, я всегда был строго исполнителен во всех моих обязанностях, делая даже более того, что имели право и могли от меня требовать, несмотря на то что почти всегда я занимал не одну должность. Исполняя желание Грибоедова, ею познакомил со мною один из его почитателей, Орест Михайлович Сомов [2], у которого он часто бывал, между прочим и потому, что у Сомова жил тогда Александр Бестужев, писавший в то время литературные обозрения, с которым поэтому и Грибоедов был в частых литературных сношениях. Сомов же чрезвычайно уважал также и меня и выразил это при одном случае даже письменно, и притом в таких выражениях, что это подало впоследствии повод к запросу ему из Следственного комитета, так как в захваченных у меня книгах и картинах найден был перевод Сомова "Записок Вутье" (о борьбе греков против турок), с надписью переводчика на адресованном мне экземпляре: "Другу людей и истинно человеку", а между висевшими на стене картинами взят был и подаренный Сомовым же большой гравированный портрет Лафайета. Знакомство же мое с Сомовым произошло вследствие того, что я, принимая тогда большое участие в преобразовании, по моему проекту, управления колониями Российско-Американской компании, почти ежедневно заседал в собрании директоров компании и часто заходил по делам к жившему в доме компании Сомову.<...>

Еще чаще виделся я с Грибоедовым у Александра Ивановича Одоевского, у которого Грибоедов даже жил (оба они, и Грибоедов и Одоевский, были в родстве с супругою И.Ф. Паскевича, урожденною Грибоедовой, и потому отчасти в родстве и между собою), или, по крайней мере, часто просиживал подолгу, потому что мне нередко случалось, заходя по делам к Одоевскому, рано утром, и иногда притом и по два дня сряду, заставать за утренним чаем и Грибоедова вовсе еще не одетого, а в утреннем костюме.

На указанные в жизнеописании Грибоедова отношения его к Одоевскому я и начну именно свои замечания. Мнение, что Одоевский мог "охранять страстного и порывистого Грибоедова от всяких уклонений в сторону", положительно ошибочно.

Такого влияния Одоевский никак не мог иметь по двум весьма важным и очевидным причинам. Во-первых, не много можно найти людей, способных так увлекаться, как увлекался Одоевский. Редко встречаются люди, так легко переходящие от восторженного удивления к самому язвительному порицанию, от дружбы к вражде и обратно, как это случалось с Одоевским, и очень часто без достаточного для того основания. Я полагаю, что не ошибусь, если скажу, что в целом казематском обществе едва можно насчитать три, четыре человека (могу говорить беспристрастно, потому что был именно в числе их), которых Одоевский не задел бы своими эпиграммами, нередко весьма язвительными, как, например, известная эпиграмма на А. З. М<уравьева> [3]. Даже и те из наших дам казематского общества, которых он же превозносил в восторженных стихотворениях, не избегли его эпиграмм при малейшем на них неудовольствии. Впрочем, слишком известная неустойчивость Одоевского в идеях и в отношениях к людям засвидетельствована им самим в резком противоречии ответа на послание Пушкина и дифирамба на наводнение 1824 года в Петербурге, с одной стороны, с известным стихотворением "К отцу", с другой.

Понятно, думаю, поэтому, что человек, до такой степени способный сам к увлечению, не мог охранять от увлечений других. Сверх того, существовала и другая, самая естественная причина, почему Одоевский никак не мог быть ментором Грибоедова. В первую эпоху пребывания Грибоедова в Петербурге Одоевский был еще дитя: в последний же приезд Грибоедова в северную столицу, в 1824 году, Грибоедов был уже вполне возмужалый человек, лет тридцати, достаточно уже опытный в жизни, тогда как Одоевский был все еще почти юношей, и притом едва только произведенным в корнеты из юнкеров, следовательно, ни в каком отношении не мог иметь опытности, необходимой для руководства других.

Но Одоевский действительно сослужил добрую службу Грибоедову, хотя и по совету других, охранив его в одном, весьма важном для последствий отношении. Дело в том, что в продолжение долгого, восьмилетнего отсутствия Грибоедова из Петербурга, именно сильнее, чем когда–либо до того, развилось в этой столице Тайное общество, и в нем получили значение люди мало известные и даже вовсе не известные Грибоедову. Вследствие этого понятно, что Грибоедов, человек увлекающийся и крайне неосторожный в выражениях, легко мог вдаваться в излишнюю откровенность даже с такими людьми, которые, при случае, могли выдать и Грибоедова, как выдали других. Вот от слишком интимных сношений и политических разговоров с такими людьми, указанными Одоевскому, он и предостерегал Грибоедова, верившего ему, зная его к себе привязанность и не оскорблявшегося поэтому его советами, как легко мог по самолюбию оскорбиться, если бы советы подавал кто другой. Особенно важно было предостеречь Грибоедова от слишком откровенных политических рассуждений с теми из членов Тайного общества, которые не славились ни скромностью, ни твердостью характера, но с которыми Грибоедову приходилось часто видеться по литературным отношениям, как, например, с А. Б<естужевым> [4]. Это действительно и спасло впоследствии Грибоедова, потому что его близкие сношения были с такими только членами, которые ни одним словом не компрометировали ни его, ни других, даже таких, на кого иные члены делали уже показания, хотя и бездоказательные.

Странно мне также показалось в приложенном к собранию сочинений Грибоедова мнении Белинского, что рукопись "Горя от ума" начала будто бы ходить по рукам только с 1832 года (если это не опечатка — вместо 1823 г.). Отправляясь в отпуск в приволжские губернии с поручением от Общества в начале ноября 1825 года, я сам привез в Москву полный экземпляр, списанный мною еще весною того года, в числе других, на квартире Одоевского, под общую диктовку, с подлинной рукописи Грибоедова, даже с теми изменениями, которые он делал лично сам, когда ему сообщали, по его же собственной просьбе, некоторые замечания, особенно на те выражения, которые все еще отзывались как бы книжным языком. Я имею основание думать, что если и другой кто привозил в Москву рукописи "Горя от ума" [5], то мой экземпляр был из всех привезенных туда и самый полный, и самый исправный.

В Москве остановился я в доме Ивана Николаевича Тютчева, супруга которого была родная сестра моей мачехи. Привезенным мною экземпляром "Горя от ума" немедленно овладели сыновья Ивана Николаевича, Федор Иванович (известный поэт, с которым мы жили вместе в Петербурге у графа Остермана-Толстого) и Николай Иванович, офицер гвардейского генерального штаба, а также и племянник Ивана Николаевича, Алексей Васильевич Шереметев, живший у него же в доме (в Армянском переулке, где ныне заведение Горихвостова). Как скоро убедились, что списанный мною экземпляр есть самый лучший из известных тогда в Москве, из которых многие были наполнены самыми грубыми ошибками и представляли, сверх того, значительные пропуски, то его стали читать публично в разных местах и прочли между прочим у кн. Зинаиды Волконской, за что и чтецам и мне порядочно-таки намылила голову та самая особа, которая в пьесе означена под именем кн. Марьи Алексеевны. Упомянувши же о ней, скажу здесь кстати, что тогда под именем князя Григория все разумели кн. П.А. В<яземского>, слывшего за англомана. Это знал и он сам и смеялся над этим, когда мы, бывало, собирались у Оржицкого, у которого он обедал иногда и где в его присутствии был также прочитан привезенный мною экземпляр "Горя от ума". Что же касается до Татьяны Юрьевны, то тут автор действительно разумел Прасковью Юрьевну К<ологривову> [6], прославившуюся особенно тем, что муж ее, однажды спрошенный на бале одним высоким лицом, кто он такой, до того растерялся, что сказал, что он муж Прасковьи Юрьевны, полагая, вероятно, что это звание важнее всех его титулов.

Перехожу теперь к описанию нахождения Грибоедова в здании Главного штаба и к следствию над ним но поводу предполагаемого соучастия его в действиях Тайного общества. Во всем этом описании почти все неверно, и одно предание явно несогласию с другим. Полагаю, что всякому должно броситься в глаза резкое противоречие того, что будто бы он "прямо написал в ответе, что знал и о том, что делается; знаком был с тем или другим лицом", с далее сообщаемым рассказом, что он же, по совету, в комитете, какого–то важного лица, во всем заперся и написал: "Знать ничего не знаю и ведать не ведаю!" Правда, в двух этих рассказах, очевидно почерпнутых из двух разных преданий, лежит в основании кое–что и действительно происходившее, и только все отнесено не к тому месту, где происходило, и не к тому лицу, которое старалось подействовать на Грибоедова, чтобы заставить его изменить предполагавшееся было первоначальное показание.

В действительности же вот как происходило все дело: все арестованные позже, как Грибоедов и я (при втором арестовании меня), когда крепость была уже битком набита, помещались предварительно в здании Главного штаба, в котором во время нашего там пребывания с Грибоедовым перебывали, таким образом: генерал Кальм, граф Мошинский, Сенявин (гвардейский полковник, сын адмирала), братья Раевские, князь Баратаев (симбирский губернский предводитель дворянства), полковник Любимов (командир Тарутинского полка), князь Шаховской (сосланный потом на поселение в Сибирь и там помешавшийся) и др. [7]. Затем, смотря по тому, что окажется но исследованию, подтверждались или нет показания, по которым были арестованы привозимые в Главный штаб, их или переводили в крепость, или выпускали на свободу, а в случае наложения дисциплинарного наказания (перевода из гвардии в армию, посылки на Кавказ, временного заключения в какой-либо крепости и т. п.) отправляли туда, куда было назначено.

Для содержавшихся в Главном штабе отведено было помещение в комнатах, предназначенных для тогдашнего начальника штаба первой действующей армии Толя, на случай приезда его в Петербург, что бывало часто. Сначала наше помещение состояло из одной только длинной комнаты, вроде залы (служившей, конечно, Толю приемной), и небольшой прихожей (в которой стоял часовой); но когда число арестованных умножилось, то к зале прибавили еще очень небольшую комнатку, служившую, судя по мебели, и кабинетом, и спальнею Толя, и в ней-то поместили и меня, и Грибоедова, а иным (как, например, Кальму, Мошинскому и др.) дали потом совсем отдельное помещение.

Надзор за нами был действительно поручен тому лицу, как показано в разбираемом жизнеописании Грибоедова, т. е. армейскому офицеру Ж<уковском>у, но совершенно ошибочно мнение, будто бы источником деланных им послаблений Грибоедову (прибавим: и всем другим в той же мере) было уважение к произведению Грибоедова. Напротив, вначале наш надзиратель очень стеснял всех без различия, и Грибоедова в том числе, и, вероятно, к этому-то времени и относится показание, что Грибоедов ссорился с надсмотрщиком. Перемене же в отношениях надзирателя к нам мы обязаны исключительно полковнику Любимову. Произошло это таким образом, по рассказу мне самого Любимова: почти одновременно привезены были и Любимов, и кн. Баратаев; но между тем как Баратаев, рассчитывая, вероятно, на то, что уж о каждом его действии непременно будут доносить, требовал себе постной пищи (это было великим постом) и твердил надзирателю, что привык соблюдать все посты, полагая, что это будет иметь влияние и на Ж<уковско>го, и на следователей, Любимов, как опытный служака, взялся за дело более "практическим" способом [8]. Сообразив, что Ж<уковский> должен быть не богат и не имеет ходатаев, если, живя в Петербурге, служит не в гвардии, и порасспросив кое о чем, Любимов вдруг озадачил его следующим предложением: "Ты, брат (надо сказать, что Любимов, как и многие другие старые полковые командиры, например, Аврамов, Тизенгаузен и др., находившиеся даже в крепости, чрезвычайно импонировали тем, что ко всем обер-офицерам обращались так, как привыкли обращаться к ним в своем полку, и такова сила общей привычки и влияния названия "полковой командир", что и Ж<уковский> в штабе, и плац-адъютанты в крепости находили это вполне естественным и не думали обижаться), ты, брат, как я вижу, не богат ни средствами, ни протекцией, а можешь иметь и то и другое, если сумеешь воспользоваться случаем, оказывая услуги тем значительным лицам, которых привела судьба под надзор к тебе. Для начала сделай вот, что я тебе скажу: вот тебе записка к графине А. И. К. (зять ее служил у Любимова в полку, в который переведен был из старого Семеновского полка, при раскассировании сего последнего), по этой записке ты получишь десять тысяч рублей. Сколько из этого ты дашь другим, сколько останется у тебя — мне до этого нет дела! Ты, конечно, знаешь, у кого в Следственной комиссии хранятся заарестованные у нас вещи и бумаги, и должен из моего портфеля вынуть такой-то запечатанный пакет и привезти его мне. Рассмотреть мои бумаги в комитете никоим образом не могли еще успеть: это я вижу из вопросных пунктов, а потому вы мне и не говорите, что будто бы вы не нашли пакета или что истребили его там, он должен быть передан мне в руки". Как было сказано, так было и сделано. Любимов истребил компрометировавшие его бумаги и отделался, кажется, шестимесячным арестом.

Понятно, что после этого наши отношения к Ж<уковском>у должны были перемениться, так как не Любимов уже был от него в зависимости, а наоборот. Но послабление относительно одного лица неизбежно влекло послабления и для других, а отступление от инструкции в одном вело к отступлению и в другом, так что Ж<уковски>й попал, наконец, в полную зависимость от нас во всем. Впрочем, он благодушно подчинился этому, новому своему положению, и тем охотнее, что ему дали честное слово, что заключенные не позволят себе ничего, что в политическом отношении могло бы его компрометировать (как, например, побег, опасные сношения или переписка и т. п.). Мало-помалу Ж<уковски>й сам так втянулся в новое направление, что скорее мы уже должны были напоминать ему о необходимой осторожности, чем он нам. Благо никто его не ревизовал, да никто из комитета к нам и не входил, потому что все бумаги к нам из комитета и от нас туда шли чрез Ж<уковского>, а если кого требовали в комитет, то и об этом извещали его же накануне, то и дошло до того, что даже часовые превратились в нашу прислугу. Мы обыкновенно запирались изнутри на ключ, а часовой ставил ружье в угол, снимал кивер, суму и мундир, надевал шинель и фуражку и отправлялся за покупками, за обедом, за книгами и проч. Наконец, Ж<уковски>й этим не ограничился. Смелость его росла не по дням, а по часам. Не видя никаких дурных для себя последствий от установившегося порядка, он пошел далее, но не для нашего уже облегчения, а чисто для своего удовольствия. Узнавши, что Грибоедов хорошо играет на фортепиано, Ж<уковский>, как любитель музыки, стал водить его и меня в кондитерскую Лоредо, находившуюся на углу Адмиралтейской площади и Невского проспекта. Водил он, впрочем, не в самую кондитерскую, а в небольшую комнатку, примыкавшую к ней, и, вероятно, принадлежавшую к помещению самого хозяина, с которым Ж<уковский> был, по-видимому, коротким приятелем, потому что, заказывая угощение (разумеется, на наш счет), он не пускал к нам никого из прислуги кондитерской, а что было заказано, приносил или сам, или хозяин. В этой комнате стояло фортепиано; мы приходили обыкновенно часов в 7 вечера и проводили там часа полтора; Грибоедов играл, Ж<уковский> слушал его, а я читал газеты [9].

Об этих наших путешествиях не знал, однако же, никто даже из наших товарищей по заключению, потому что Ж<уковский> боялся, чтоб не стали проситься в кондитерскую и другие; все думали, что он уводит нас играть в шахматы в свою комнату, которая была смежною с нашей и дверь которой он всегда запирал на ключ, даже когда входил к нам. Раз, однако же, случилось, что такое наше путешествие могло кончиться очень неблагополучно, если бы нечаянный свидетель его был менее доброжелателен и скромен. Мы обыкновенно ходили к Лореду не по Адмиралтейской площади, что было бы ближе, а проходили под арку Главного штаба, затем шли по Невскому проспекту и входили в упомянутую выше комнатку чрез внутренний двор, а не с парадного входа в кондитерскую. И вот однажды проходя именно под аркой, по одной стороне, мы встретились с идущим по другой одним самым близким мне знакомым гвардейским офицером. Увидев меня, он остолбенел, но я сделал вид, что не замечаю его, и только выходя уже из-под арки, я оглянулся и увидел, что он поворотил назад и, сделавши несколько шагов за нами, остановился, развел руками и затем, постояв немного, снова поворотил и пошел прежней своей дорогой. Впоследствии я узнал, что этот знакомый, занявший потом одно из самых высших мест в государстве, рассказал, было, близким мне людям, что, должно быть, меня освободили, потому что он меня встретил, но так как мое освобождение не подтвердилось, то говорил, что он, вероятно, опознался и что действительно встретил человека, как две капли воды похожего на меня.

Назад Дальше