Сара Бернар. Несокрушимый смех - Франсуаза Саган


Жаку Шазо,

представившему нас.

Дорогая Сара Бернар,

Думается, я прочитала почти все биографии, все мемуары, все отклики, все литературные портреты, какие только можно раздобыть сегодня, написанные Вами или о Вас после Вашей смерти. То есть более чем за шестьдесят лет. А их было много, причем очень разной тональности, однако на основании этого я не могу не то что составить представление о Вас – таковое у меня имеется, – но вообразить путь, хотя бы немного отражающий Ваше существование.

Ваша жизнь была столь же потаенной, сколь и необузданной, и это мягко сказано – впрочем, я этим восхищаюсь, – но именно благодаря такой жизни Ваши современники говорили о Вас либо с благоговением, либо с крайней неприязнью, а значит, невыразительно.

Ну что можно извлечь из сплетен Мари Коломбье или преувеличений Рейнальдо Ана. Ничего. Ничего воистину человеческого, а между тем Вы представляетесь мне – теперь, когда я немного соприкоснулась с Вами, – одной из самых человечных среди знаменитых женщин (или прослывших таковыми на протяжении двадцати столетий нашей планеты). К тому же одной из самых свободных и, безусловно, самой обожаемой… Ни перед одной женщиной не преклонялись так, как перед Вами, причем столь долго, столь повсеместно, а главное – столь открыто признавая весь блеск радостного ореола славы, окружавшего Вас.

Ибо сразу же признаюсь Вам (насколько возможно признаться в комплименте), что если для своей книги я выбрала именно Вас и Вашу жизнь, то во многом – за свойственную Вам лучезарную веселость, за ту несокрушимую веселость, которую единодушно признавали и Ваши хулители, и Ваши поклонники. Точно так же меня привлекли не только Ваши достоинства или недостатки, но и сопутствовавшая Вам удача: та самая удача, которая была дарована Вам при рождении, восторжествовавшая в тридцать лет и уже не покидавшая Вас до семидесяти, вплоть до смерти. Эта удача, сумевшая уберечь Вас от, увы, неизбежных бумерангов ослепительной молодости, той ее извечной обратной стороны, каковыми являются старость, болезнь, бедность, забвение, упадок, почти всегда неотвратимо настигавшие Вам подобных – во все века и во всех странах.

Но Вас – нет! Всю жизнь – сплошные аплодисменты (и какие!). Даже за неделю до смерти – снова аплодисменты!.. Если подумать, какая безнравственность!.. Какой вызов всем пословицам! Какая пощечина любому жизненному опыту! А главное – какой восторг для тех, кому не по душе ни мысль о реванше, ни мысль о заслугах, ни мысль о наказании! Какое ликование для тех, кто верит в возможность согласия между человеческим существом и его судьбой, примирения счастья со стремлением к нему! И наконец, какое утешение для тех, кто вместе с госпожой де Сталь сто раз отмечал, что «слава – это ослепительный траур по счастью», но кого глубоко затрагивали или глубоко интересовали лишь проявления, столь редкие, обратного – исключения из этого жестокого и глупого правила, превращающие славу в простую приправу к счастью!

Вы – одно из таких исключений, одно из самых безумных, самых причудливых и, возможно, самых интересных… Не согласитесь ли Вы помочь мне доказать это?

Сара Бернар – Франсуазе Саган

Мой дорогой друг, я готова. Не то чтобы я стремилась исправить образ, который сотворили из меня Ваши современники, равно как и тот, что сохранят, возможно, Ваши дети и внуки: меня интересует мой прижизненный образ. И прошлое, и будущее я предоставляю тем беспомощным умникам, которых, похоже, XX век, как и век XIX, плодит тысячами.

Вы, безусловно, правы: я сделала все, чтобы стать знаменитой, и сделала все, чтобы таковой и остаться. Мне нравилось быть обожаемой, но не потому, что моя слава была несокрушимой, как, по Вашим словам, и моя веселость. Нет, моя веселость заключалась в другом, она опережала меня, предшествовала моей жизни.

Бывали минуты, когда я от души смеялась над своими неудачами; не знаю почему, но порой на меня нападал неудержимый смех, и катастрофы вызывали хохот! Однако это происходило невольно, а я собираюсь говорить с Вами лишь о своих решениях, о своих поступках, а не о тех внезапных и неожиданных шагах в сторону, которые каждому случается совершать, несмотря ни на что и даже вопреки самому себе. Правда, тут моя память не столь надежна, как, впрочем, и в отношении преднамеренных обманов. А потому оставим в стороне бессознательную ложь, у нас будет предостаточно умышленной.

Но довольно болтовни! Раз Вам нужна моя биография, начнем, пожалуй! Полагаю, вы читали мои «Мемуары», по крайней мере те, о моих первых годах. Как Вы их нашли? Наверное, несколько слащавыми? А между тем там я, в конечном счете, была вполне добросовестной и довольно точной. Да, да! Не улыбайтесь! Естественно, я скрыла некоторые слегка аморальные истории или, во всяком случае, избегала упоминаний о них. Ну и что? Я была девушкой в полном здравии!.. Которая к тому же вышла из монастыря после десяти лет заточения и мнимой набожности: на публике о таких раскрепощениях не рассказывают.

Нет, многого я менять не стану и, вновь начиная рассказ о моем отрочестве, боюсь испытать ту же скуку, какую претерпела, проживая его. Разумеется, мне доставляло определенное удовольствие писать эти «Мемуары», но дело в том, что тогда мне было тридцать лет и я еще ощущала умиление от себя самой, от себя-ребенка. Теперь же другой случай, и потому я буду более краткой.

Моя мать, Жюли фон Хард, по профессии была белошвейкой, а по рождению – немкой, от родины-матери ее оторвал один из тех французов, которые, за неимением Наполеона, способного вновь заставить их покорить Европу, решили покорять европеек. Сотни таких пройдох неистовствовали во всех столицах и, как правило, не отличались щепетильностью: один из них увез мою мать в Париж и там бросил. Таким образом, моя мать работала в Париже белошвейкой до тех пор, пока не встретила серьезного и вполне состоятельного студента приятной наружности, некоего Бернара, который сделал ей ребенка – в данном случае речь идет обо мне, – прежде чем вернуться в родной город к своей семье и карьере. Тем не менее он счел нужным признать меня и даже решил оставить мне приданое, получить которое я могла, достигнув совершеннолетия или выйдя замуж.

Несколько разочаровавшись в мужчинах, моя мать, терзаемая финансовыми затруднениями, широко раскрыла глаза и огляделась вокруг. Вскоре она оставила свои занятия: изготовлять белье, пускай даже быстро, для каких-то других женщин показалось ей менее выгодным, нежели медленно снимать его для одного мужчины.

Так она превратилась в даму полусвета. Помехой для подобного ремесла был ее маленький рост, но зато таких же размеров сердце давало определенное преимущество. Имея подобный козырь, она, преодолевая существующее препятствие, быстро преуспела в своей карьере и даже заставила приехать из Германии младшую сестру Розину, молодую, очаровательную и более веселую, чем она сама. Сестра сумела поддержать ее, последовав за ней, и позже, когда я наконец увидела ее, стала уже «тетей Розиной». Ибо я познакомилась с ней гораздо-гораздо позже. Девочка, даже послушная (если, конечно, я таковой была), все равно ребенок, а это серьезное неудобство в карьере куртизанки. И посему мать отправила меня в деревню к одной кормилице, очень милой и очень доброй, которая первые пять лет моей жизни поила меня нормандским молоком, кормила нормандским маслом и всяческой зеленью. Только не подумайте, что я бросаю камень в свою мать за то, что она меня бросила, на самом деле все не так; мать не отказывалась от меня – она меня пристраивала. Не прогоняла – а отстраняла на время.

В 1850 году жизнь в Париже для двух женщин-иностранок была не простой, они смутно догадывались, что расстояние от дивана до сточной канавы не так уж велико, ступеней для спуска совсем немного. К счастью, им не пришлось по ним спускаться, напротив, они поднимались вверх. Как обычно бывает, успеху их начинания немало способствовала некая противоречивость. Эти молодые красивые женщины проявляли определенную сдержанность в своих излишествах, ну или достаточную холодность в своей пылкости, дабы преобразить собственное мирное буржуазное жилище в дом свиданий.

Пятнадцать лет спустя после моего рождения моя мать Жюли жила с господином де Ланкре, сыном хирурга Наполеона, а тетя Розина – с самим графом де Морни. С ними вместе жила их мать, личность довольно сварливая, и мои сестры, ибо у матери к тому времени родились еще две девочки. Им посчастливилось родиться в уже просторной квартире, и потому их не отправили к кормилице. Отцы их, мнимые или предполагаемые, по-прежнему захаживали в наш дом. И не важно, относились они к прошлой жизни моей матери или к настоящей, а может, и к той и к этой, но покровители без лишних слов выкладывали суммы, которые считали необходимыми для спокойствия своей совести. Платили они и за удовольствие, а для многих мужчин того времени это, в сущности, означало одно и то же.

Порой один из них сажал кого-то из нас на колени, и то ли почувствовав вдруг отцовскую жилку, в чем, в конце концов, ему трудно было отказать, то ли увидев воочию воплощение отважного прошлого моей матери – его любовницы, он испытывал некое замысловатое желание или блаженное сочувствие к ней.

Разумеется, я имею в виду нормальных и учтивых мужчин, которых видела в гостиной матери, и лишь вскользь упомяну о похотливых стариках, пытавшихся запятнать нашу юную невинность. Увы, когда я приехала к матери, мои сестры, с ранних лет привыкшие к подобным ласкам, уже не вздрагивали от прикосновения этих мерзких рук. Но я, чистейшее создание, только что покинувшая стены монастыря, где меня научили всему, кроме порока, не могла удержаться, и когда один из покровителей матери позволил себе взять в коридоре меня за талию, я, отпрянув, с такой силой ударила его по лицу, что он громко вскрикнул и заставил наказать меня.

Франсуаза Саган – Саре Бернар

Дорогая Сара Бернар,

Простите! Я поставила перед Вами слишком неблагодарную и слишком мучительную задачу. Я не хотела еще раз пробуждать у Вас жестокие воспоминания юной девушки, столкнувшейся с непристойными и аморальными типами. Простите, что растревожила Вашу память. Я избавляю Вас от всех этих воспоминаний, раз они причиняют Вам такую боль.

Примите мою признательность и мои сожаления.

Сара Бернар – Франсуазе Саган

Милое дитя,

Да, согласна, я немного сгустила краски. Да, согласна, я, пожалуй, дала себе волю. Да, на мгновение я увидела себя маленькой героиней господина Виктора Гюго или героинями Октава Фейе, которыми мы все – актрисы, куртизанки или светские женщины – упивались до умопомрачения. Да, я вообразила себя, взволнованную, прижатую в буржуазных закоулках старыми недостойными господами. Да, верно, я слегка увлеклась. Ну и что?

Признаюсь, меня несколько шокировала Ваша ирония по этому поводу. Не хотите ли в самом деле на том и закончить наши взаимные признания?

Теперь мне это было бы неприятно, хотя вполне терпимо.

Франсуаза Саган – Саре Бернар

Мадам,

Тысячу раз прошу простить мне – на этот раз искренне – нелепую иронию, которую я позволила себе в отношении Вас.

Безусловно, мне было смешно вообразить Вас в плену у кого бы то ни было или же кем-то притесненной. В четырнадцать-пятнадцать лет разве мог Вас укротить кто-нибудь, а тем более старый скряга? И все-таки моя ирония была нелепой, бездумной и прискорбной.

Прошу простить меня и умоляю Вас рассказывать дальше.

Ваша…

Можем, мы перейти к продолжению?

Сара Бернар – Франсуазе Саган

К продолжению? Какому продолжению?

Вы хотите услышать продолжение, но мы ведь еще не покончили даже с началом. Мы только в середине начала. Между моим появлением у кормилицы и возвращением к матери прошло пятнадцать лет. Это немало.

И чтобы покончить со стариками, о которых Вы упомянули, хочу сообщить, что обычно они бывали весьма учтивы. И что когда я перестала отбиваться, когда позволила некоторую вольность их старым рукам, покрытым пятнами или неприятно-бледным, от рождения праздным жалким стариковским рукам, вот тогда я позволила и себе немного поразвлечься, а им – слегка разгорячиться. Веселая, словно птичка, я бежала в кондитерскую или магазин безделушек, чтобы потратить несколько купюр, которые они тайком совали мне в уплату за мое молчание.

И все же, поверьте, это не отвратило меня ни от любви, ни от мужчин и даже от стариков. У каждой оборотной стороны есть своя медаль, говорил, кажется, Монтескью, а может, я сама. Словом, кто-то из людей разумных, с коими я могла быть знакома.

Но вернемся к моему детству. В течение пяти лет оно было как нельзя более буколическим. Кормилица, очень добрая женщина, устроила меня на своей ферме, на берегу моря, и, конечно, именно там я прониклась страстью к Бретани, которая так и не покинула меня и заставила даже приобрести Бель-Иль.

Для меня Франция делится на две части: Париж и берег моря, я имею в виду море Севера, все остальное – огромный пустырь, по которому прогуливаешься иногда в поезде.

По прошествии этих пяти лет, когда я насыщалась зеленью и молоком, да еще кое-какими поговорками, расточаемыми моей кормилицей, эта последняя перебралась вдруг в Париж. Париж! Для нее Париж был чудесной мечтой; вот только она не знала, где найти мою семью, «этих дам», которых судьба перемещала из одного жилища в другое, передвижение было восходящим, но постоянным, в результате чего и затерялся их последний адрес.

Наконец матери удалось отыскать меня в Париже, во дворе дома, где кормилица работала консьержкой, весьма довольная собой, в то время как я после бретонских трав рыдала средь четырех унылых стен, источавших печаль и скуку. Увидев это, моя мать взяла меня за руку и отвела в Лоншан, к монахиням Лоншанского монастыря, где оставила на целых десять лет. Я смутно надеялась вернуться домой, однако если я была уже не так мала, чтобы оставаться у кормилицы, то была уже и достаточно взрослой, чтобы следовать за молодой женщиной, озабоченной поисками мужчин.

Так что десять лет я провела у монахинь Лоншана. Я нашла там общество, подруг, открыла для себя подневольные отношения, узнала собственный характер. Когда ты один, то познаешь многое, за исключением того, чего стоишь на самом деле.

У меня был ужасающий характер, и каждый вокруг не отказывал себе в удовольствии проверить его. В крови моей таилась какая-то неведомая сила, преображавшая мои желания в непременную необходимость, мои сожаления – в отчаяние, а мои тревоги – в стихийное бедствие. Из-за любого пустяка я набрасывалась на своих подруг, била их, не щадила и себя, каталась по полу, словом, я была самой настоящей фурией.

И вместе с тем я воспылала неудержимой благоговейной страстью к сестре Марии-Одиль, она была самой чудесной и несравненной личностью в этом монастыре, она умела усмирять приступы моей ярости, сохраняя мое уважение, и руководила мной. Она взяла меня в руки и крепко держала, пытаясь управлять этим ураганом, научила меня нескольким простейшим правилам, основное из которых – уважение к другому, свобода другого, что уже было совсем неплохо.

Об этом периоде я ничего не помню. Мне кажется, я была сродни судну, брошенному в поток бурных вод, какие я видела потом в Америке, на Ниагаре. Ничего особенного в монастыре не случилось; там я усвоила незамысловатые навыки, необходимые тогда для девушек, научилась читать и считать и однажды без подготовки сыграла в спектакле, устроенном для епископа. Я изображала ангела, ангела Рафаила, что вызывало невольные смешки моих подружек и преподавателей.

Дальше