Мои скитания [Другое издание] - Гиляровский Владимир Алексеевич 23 стр.


Репортерскую школу я прошел у Пастухова суровую. Он был репортер, каких до него не было, и прославил свою газету быстротой сведений о происшествиях.

В 1881 году я бросил работу в «Русской газете» Смирнова и Желтова и окончательно перешел в «Листок». Пастухов сразу оценил мои способности, о которых я и не думал, и в первые же месяцы сделал из меня своего лучшего помощника. Он не отпускал меня от себя, с ним я носился по Москве, он возил меня по трактирам, где собирал всякие слухи, с ним я ездил за Москву на любимую им рыбную ловлю, а по утрам должен был явиться к нему в Денежный переулок пить семейный чай. И я увлекся работой, живой и интересной, требующей сметки, смелости и неутомимости. Эта работа как раз была по мне.

1882 год. Первый год моей газетной работы: по нем можно видеть всю суть того дела, которому я посвятил себя на много лет. С этого года я стал настоящим москвичом. Москва была в этом году особенная благодаря открывавшейся Всероссийской художественной выставке, внесшей в патриархальную столицу столько оживления и суеты. Для дебютирующего репортера при требовательной редакции это была лучшая школа, отразившаяся на всей будущей моей деятельности.

– Будь как вор на ярмарке! Репортерское дело такое, – говаривал мне Пастухов.

Сил, здоровья и выносливости у меня было на семерых. Усталости я не знал. Пешком пробегал иногда от Сокольников до Хамовников, с убийства на разбой, а иногда на пожар, если не успевал попасть на пожарный обоз. Трамвая тогда не было, ползала кое-где злополучная конка, которую я при экстренных случаях легко пешком перегонял, а извозчики-ваньки на дохлых клячах черепашили еще тише. Лихачи, конечно, были не по карману и только изредка в экстреннейших случаях я позволял себе эту роскошь.

Помню, увидал пожар за Бутырской заставой. Огонь полыхает с колокольню вышиной, дым, как из Везувия. Тверская часть на своих пегих красавцах промчалась далеко впереди меня… Нанимаю за два рубля лихача, лечу… А там уже все кончилось, у заставы сгорел сарай с сеном… Ну, и в убыток сработал: пожаришко всего на пятнадцать строк, на семьдесят пять копеек, а два рубля лихачу отдал! Пастухов, друживший со всеми начальствующими, познакомил меня с обер-полицмейстером Козловым, который выдал мне за своей подписью и печатью приказание полиции сообщать мне подробности происшествий, а брандмайор на своей карточке написал следующее: «Корреспонденту Гиляровскому разрешаю ездить на пожарных обозах. Полковник Потехин».

И я пользовался этим правом вовсю, и если не успевал попасть на пожарный двор во время выезда, то прямо на ходу прыгал на багры где-нибудь на повороте. Меня знали все брандмейстеры и пожарные, и я, памятуя мою однодневную службу в Ярославской пожарной команде в Воронеже, лазил по крышам, работал с топорниками, а затем уже, изучив на практике пожарное дело, помогал и брандмайору. Помню – во время страшного летнего пожара в Зарядье я спас от гибели обер-полицмейстера Козлова, чуть не провалившегося в подгорелый потолок, рухнувший через минуту после того, как я отшвырнул Козлова от опасного места и едва выскочил за ним сам. Козлов уехал, опалив свои огромные красивые усы, домой, а в это время дали сбор частей на огромный пожар в Рогожской и часть команд отрядили из Зарядья туда.

– Гиляровский, пожалуйста, поезжайте, помогите там Вишневскому, а я буду здесь с Алексеевым, – послал меня Потехин.

Но я не мог бывать на всех пожарах, потому что имел частые командировки из Москвы, и меня стал заменять учитель чистописания А.А. Брайковский, страстный любитель пожаров, который потом и занял мое место, когда я ушел из «Листка» в «Русские ведомости». Брайковский поселился на Пречистенке рядом с пожарным депо и провел с каланчи веревку к себе на квартиру, и часовой при всяком начинающемся пожаре давал ему звонок вместе со звонком к брандмейстеру. Так до конца своей жизни Брайковский был репортером и активным помощником брандмайора. Он, кроме пожаров, ни о чем не писал.

Когда еще Брайковский, только что поступивший, стал моим помощником, я, приезжая на пожары и заставая его там, всегда уступал ему право писать заметку, потому что у меня заработок был и так очень хороший.

Кроме меня, в газете были еще репортеры, и иногда приходилось нам встречаться на происшествиях. В таких случаях право на гонорар оставалось за тем, кто раньше сообщит в редакцию или кто первый явится.

Помню такой случай.

В номерах Андреева на Рождественском бульваре убийство и самоубийство. Офицер застрелил женщину и застрелился сам. Оба трупа лежали рядом, посреди комнаты, в которую вход был через две двери, одна у одного коридора, другая у другого.

Узнаю. Влетаю в одну дверь, и в тот же момент входит в другую дверь другой наш репортер, Н.С. Иогансон. Ну, одновременно вошли, смотрим друг на друга и молчим… Между нами лежат два трупа. Заметка строк на полтораста.

– Ты напишешь? – спрашивает меня Иогансон.

– Вместе вошли – как судьба, – отвечаю я, вынимая пятак и хлопая о стол.

– Орел или решка?

– Орел! – угадывает Иогансон.

– Ну пиши, твое счастье.

Мы протянули через трупы руки друг другу, распрощались, и я ушел.

В этом году к обычной репортерской работе прибавилась еще Всероссийская художественно-промышленная выставка, открывшаяся на Ходынке, после которой и до сего времени остались глубокие рвы, колодцы и рытвины, создавшие через много лет ужасы Ходынской катастрофы…

А тогда громадное пространство на Ходынке сияло причудливыми павильонами и огромным главным домом, от которого была проведена ветка железной дороги до товарной станции Москвы-Брестской. И на выставку.

Быстро купцы потянулись станицами,
Немцев ползут миллионы,
Рвутся издатели с жадными лицами,
Мчатся писак эскадроны.
Все это мечется, возится, носится,
Точно пред пиршеством свадьбы,
С уст же у каждого так вот и просится
Только – сорвать бы, сорвать бы…

Россия хлынула на выставку, из-за границы понаприехали. У входа в праздничные дни давка. Коренные москвичи возмущаются, что приходится входить поодиночке сквозь невиданную дотоле здесь контрольную машину, турникет, которая, поворачиваясь, потрескивает. Разыгрываются такие сцены:

– Я, Сидор Мартыныч, не пролезу… Ишь в какое узилище! – заявляет толстая купчиха такому же мужу и обращается к контролеру, суя ему в руки двугривенный: – Нельзя ли без машины пройтить?

Выставка открылась 20 мая. Еще задолго до открытия она была главной темой всех московских разговоров. Театры, кроме «Эрмитажа», открывшегося 2 мая, пустовали в ожидании открытия выставки. Даже дебют Волгиной в Малом театре прошел при пустом зале, а «Семейный сад» Федотова описали за долги.

Пастухов при своем «Московском листке» начал выпускать ради выставки, в виде бесплатного приложения к газете, иллюстрированный журнал «Колокольчик», а редактор «Русского курьера» Ланин открыл на выставке павильон «шипучих ланинских вод», и тут же в розницу продавал свой «Русский курьер».

Кислощейная газета – так называл ее Пастухов, помещая в «Колокольчике» карикатуры на Ланина и только расхваливая в иллюстрациях и тексте выставочный ресторан Лопашова. А о том, что на выставке, сверкая роскошными павильонами, представлено более пятидесяти мануфактурных фирм и столько же павильонов «произведений заводской обработки по металлургии» – «Колокольчик» ни слова. Пастухов на купцов всегда был сердит.

И вот целый день пылишься на выставке, а вечера отдыхаешь в саду «Эрмитажа» Лентовского, который забил выставку своим успехом: на выставке, – стоившей только правительству, не считая расходов фабрикантов, более двух миллионов рублей, – сборов было за три месяца около 200 000 рублей, а в «Эрмитаже» за то же самое время 300 000 рублей.

Трудный был этот год, год моей первой ученической работы. На мне лежала обязанность вести хронику происшествий, – должен знать все, что случилось в городе и окрестностях, и не прозевать ни одного убийства, ни одного большого пожара или крушения поезда. У меня везде были знакомства, свои люди, сообщавшие мне все, что случилось: сторожа на вокзалах, писцы в полиции, обитатели трущоб. Всем, конечно, я платил. Целые дни на выставке я проводил, потому что здесь узнаешь все городские новости.

Из «Эрмитажа» я попал на такое происшествие, которое положило основу моей будущей известности как короля репортеров.

– Московский маг и чародей.

Кто-то бросил летучее слово, указывая на статную фигуру М.В. Лентовского, в своей чесучовой поддевке и высоких сапогах мчавшегося по саду.

Слово это подхватили газеты, и это имя осталось за ним навсегда.

Над входом в театр «Эрмитаж» начертано было: «Сатира и Мораль».

Это была оперетка Лентовского, оперетка не такая, как была до него и после него.

У него в оперетке тогда играли С.А. Бельская, О.О. Садовская, Зорина, Рюбан (псевдоним его сестры А.В Лентовской, артистки Малого театра), Правдин, Родон, Давыдов, Ферер – певец Большого театра.

И публика первых представлений Малого и Большого театров, не признававшая оперетки и фарса, наполняла бенефисы своих любимцев.

Лентовским любовались, его появление в саду привлекало все взгляды много лет, его гордая стремительная фигура поражала энергией, и никто не знал, что, прячась от ламп Сименса и Гальске и ослепительных свечей Яблочкова, в кустах, за кассой, каждый день, по очереди, дежурят три черных ворона, три коршуна, «терзающие сердце Прометея»…

Это были ростовщики – Давыдов, Грачев и Кашин.

Они, поочередно, день – один, день – другой и день – третий, забирали сполна сборы в кассе.

Как-то одного из них он увидел в компании своих знакомых, ужинавших в саду, среди публики. Сверкнул глазами. Прошел мимо. В театре ожидался «всесильный» генерал-губернатор князь Долгоруков. Лентовский торопился его встретить. Возвращаясь обратно, он ищет глазами ростовщика, но стол уже опустел, а ростовщик разгуливает по берегу пруда с регалией в зубах.

– Ты зачем здесь? Тебе сказано сидеть в кустах за кассой и не показывать своей морды в публике!

Тот ответил что-то резкое и через минуту летел вверх ногами в пруд.

– Жуковский! Оболенский! – крикнул Лентовский своим помощникам, – не пускать эту сволочь дальше кассы, они ходят сюда меня грабить, а не гулять…

И швырнул франта-ростовщика в пруд.

Весь мокрый, в тине, без цилиндра, который так и остался плавать в пруде, обиженный богач бросился прямо в театр, в ложу Долгорукова, на балах которого бывал как почетный благотворитель… За ним бежал по саду толстый пристав Капени, служака из кантонистов, и догнал его, когда тот уже отворил дверь в губернаторскую ложу.

– Это что такое? – удивился Долгоруков, но подоспевший Лентовский объяснил ему, как все было.

Ростовщик выл и жаловался.

– В каком вы виде?.. Капени, отправьте его просушиться… – приказал Долгоруков приставу, и старый солдат исполнил приказание по-полицейски: он продержал ростовщика до утра в застенке участка и, просохшего, утром отпустил домой.

И эти важные члены благотворительных обществ, домовладельцы и помещики, как дворовые собаки, пробирались сквозь контроль в кусты за кассой и караулили сборы.

А сборы были огромные.

И расходы все-таки превышали их.

Уж очень широк был размах Лентовского. Только «маг и волшебник» мог волшебный эдем создать из развалин…

Когда-то здесь было разрушенное барское владение с вековым парком и огромным прудом и развалинами дворца…

Потом француз Борель, ресторатор, устроил там немудрые гулянья с рестораном, эстрадой и небольшой цирковой ареной для гимнастов. Дело это не прививалось, велось с хлеба на квас…

Налетел как-то сюда Лентовский. Осмотрел. На другой день привез с собой архитектора, кажется, Чичагова. Встал в позу Петра I и, как Петр I, гордо сказал:

– «Здесь будет город заложен!..»

Стоит посреди владения Лентовский и говорит, говорит, размахивает руками, будто рисует что-то… То чертит палкой на песке…

– Так… Так!.. «И запируем на просторе!..»

И вырос «Эрмитаж». Там, где теперь лепятся по задворкам убогие домишки между Божедомским переулком и Самотекой, засверкали огни электричества и ослепительных фейерверков, – загремел оркестр из знаменитых музыкантов.

– Сад «Эрмитаж».

Головка московской публики. Гремит музыка перед началом спектакля. На огромной высоте среди ажура белых мачт и рей летают и крутятся акробаты, над прудом протянут канат для «русского Блондека», средина огромной площадки вокруг цветника с фонтаном, за столиками постоянные посетители «Эрмитажа»… Столики приходится записывать заранее. Вот редактор «Листка» Пастухов со своими сотрудниками… Рядом за двумя составленными столами члены Московской английской колонии, прямые, натянутые, с неподвижными головами… Там гудит и чокается, кто шампанским, кто квасом, компания из Таганки, уже зарядившаяся где-то заранее… На углу против стильного входа сидит в одиночестве огромный полковник с аршинными черными усами. Он заложил ногу за ногу, курит сигару и ловко бросает кольца дыма на носок своего огромного лакового сапога…

– Душечка, Николай Ильич, как это вы ловко, – замечает ему, улыбаясь, одна из трех проходящих шикарных кокоток.

Полицмейстер Огарев милостиво улыбается и продолжает свое занятие…

А кругом, как рыба в аквариуме, мотается публика в ожидании представления… Среди них художники, артисты, певцы – всем им вход бесплатный.

Антон Чехов с братом Николаем, художником, работающим у Лентовского вместе с Шехтелем, стоят у тира и любуются одним своим приятелем, который без промаха сшибает гипсовые фигурки и гасит пулькой красные огоньки фигур…

Грянул в театре увертюру оркестр, и все хлынули в театр… Серафима Бельская, Зорина, Лентовская, Волынская, Родон, Давыдов.

Прекрасные голоса, изящные манеры… Ни признака шаржа, а публика хохочет, весела и радостна…

«Сатира и Мораль».

В антракте все движутся в фантастический театр, так восторженно описанный тогда Антоном Чеховым. Там, где чуть не вчера стояли развалины старинных палат, поросшие травой и кустарником, мрачные и страшные при свете луны, теперь блеск разноцветного электричества – картина фантастическая… Кругом ложи в расщелинах стен среди дикого винограда и хмеля, перед ними столики под шелковыми, выписанными из Китая, зонтиками… А среди развалин – сцена, где идет представление… Откуда-то из-под земли гудит оркестр, а сверху из-за развалин плывет густой колокольный звон… Над украшением «Эрмитажа» и его театров старались декораторы-знаменитости: Карл Вальц, Гельцер, Левот, выписанный из Парижа, Наврозов, Шишкин, Шехтель, Николай Чехов, Бочаров, Фальк…

Аплодисментам и восторгам нет конца…

И всюду мелькает белая поддевка Лентовского, а за ним его адъютанты, отставной полковник Жуковский, старик князь Оболенский, важный и исполнительный, и не менее важный молодой и изящный барин Безобразов, тот самый, впоследствии блестящий придворный чин, «друг великих князей» и представитель царя в дальневосточной авантюре, кончившейся злополучной японской войной.

И тогда уж он бывал в петербургских сферах, но всегда нуждался и из-за этого был на посылках у Лентовского.

– Жуковский, закажи ужин. Скажи Буданову, что Пастухова сегодня кормлю, – он знает его вкус, битки с луком, белуга в рассоле и расстегай к селянке…

– А ты, князь, опять за уборными не смотришь?.. Посмотри, в павильоне что!..

Остается на берегу пруда – вдвоем – с Безобразовым.

– Так завтра, значит, ты едешь в Париж… Посмотри, там нет ли хороших балерин… Тебе приказ написан, все подробно. Деньги у Сергея Иваныча. На телеграммы денег не жалей…

– Слушаю, Михаил Валентинович.

Назад Дальше