Мои скитания [Другое издание] - Гиляровский Владимир Алексеевич 26 стр.


За вечерним чаем я поблагодарил хозяев и стал прощаться, но Яков Петрович и Жозефина Антоновна и слышать об этом не хотели:

– Поживите у нас, отдохните.

Единственно, что я мог выговорить – это отпустить меня на рассвете.

После ужина меня уложили в маленькой гостиной с дверью на садовую террасу, с кожаной мебелью красного дерева, инкрустированной бронзой. Постель мне была постлана на широчайшем мягком диване «Самосоне», описанном Тургеневым в «Накануне».

А над «Самосоном» висел большой портрет отца Тургенева.

С восходом солнца я навсегда покинул Спасское-Лутовиново…

Впоследствии я бывал на «пятницах» Полонского в Петербурге, и года через три, когда я уже был женат и жил на Мясницкой, в гостинице «Рояль», возвращаясь домой с женой к обеду, я получил от швейцара карточку «Яков Петрович Полонский».

И швейцар сказал, что приходил старик на костылях и очень жалел, что не застал меня.

Спустя несколько лет я хоронил Я.П. Полонского, командированный «Русскими ведомостями» в Рязань.

В те времена, когда Лентовский блистал своим «Эрмитажем» на Самотеке, в Каретном ряду, где теперь сад и театр «Эрмитаж», существовала, как значилось в «Полицейских ведомостях», «свалка чистого снега на пустопорожней земле Мошнина».

Зимой сюда свозили со дворов и улиц «чистый», цвета халвы, снег, тут же он таял, и все это, изрытое ямами и оврагами пустопорожнее место покрывалось мусором, среди которого густо росли бурьян, чертополох и лопухи и паслись козы.

Публика узнала о существовании этого места из афиш в сентябре 1882 года, объявивших, что «воздухоплаватель Берт сегодня 3 сентября в 7 часов вечера совершит полет на воздушном шаре с пустопорожнего места Мошнина в Каретном ряду. За вход 30 копеек, сидячее место – 1 рубль».

Разгородили в двух местах забор, поставили в проходе билетные кассы и контроль; полезла публика и сплошь забила пустырь, разгороженный канатами, и «сидячие рублевые места», над которыми колыхался небольшой серый шар, наполненный гретым воздухом.

Я был командирован редакцией описать полет. Был серый ветреный вечер.

Пузырь полетит… – волновалась серая Москва, глядя на скверный аэростат из серой материи, покачивавшийся на ветру.

Я пробился к самому шару. Вдали играл оркестр. Десяток пожарных и рабочих удерживали шар, который жестоко трепало ветром. Волновался владелец шара, старичок, немец Берг, – исчез его помощник Степанов, с которым он должен был лететь. Его ужас был неописуем, когда подбежавший посланный из номеров сказал, что Степанов вдребезги пьян, и велел передать, что ему своя голова дорога и что на такой тряпке он не полетит. Берг в отчаянии закричал:

– Кто кочит летайт, иди…

– Я, – шепнул я на ухо старику среди общего молчания и шагнул в корзину. Берг просиял, ухватился за меня обеими руками, может быть, боялся, что я уйду, и сам стал рядом со мной.

Публика загудела. Это была не обычная корзина аэростата, какие я видел на картинках, а низенькая, круглая, аршина полтора в диаметре и аршин вверх, плетушка из досок от бочек и веревок. Сесть не на что, загородка по колено. Берг дал знак, крикнул «пускай», и не успел я опомниться, как шар рванулся сначала в сторону, потом вверх, потом вбок, брошенный ветром, причем низком корзины чуть-чуть не ударился в трубу дома – и закрутился… Москва тоже крутилась и проваливалась подо мной.

Мы попали в куски низко висевшей тучи. Сыро, гадко, ничего не видно. Пропали из глаз и строения, и гудевшая толпа. Наши разговоры, малопонятные, велись на черт знает каком языке и не по-русски и не по-немецки.

Кругом висел серый туман непроглядной тучи. Наконец внизу замелькали огоньки. Воробьевы горы и поля, прорезанные Москвой-рекой. Тишина была полнейшая, шар перестал крутиться и плыл прямо. Мы опять попали в тучу. Берг, увидев у меня табакерку, очень обрадовался и вынюхал у меня чуть не половину. Опять прорвалась туча, открылось небо, звезда, горизонт, а под нами бежали поля, перелески, деревни… Москвы не было видно, она была с той стороны, где были тучи. Вот фонари и огоньки железнодорожной станции и полотно Казанской дороги, я узнал Люберцы, шар стал опускаться и опустился на картофельное поле, где еще был народ.

Мы благополучно сели, крестьяне помогли удержать шар, народ сбегался все больше и больше и с радостью помогал свертывать шар. Опоздав ко всем поездам, я вернулся на другой день и был зверски встречен Н.И. Пастуховым: оказалось, что известия о полете в «Листке» не было.

Это за всю мою репортерскую деятельность был единственный случай такого упущения.

Еще служа у Бренко, я хорошо познакомился и подружился с М.И. Писаревым и А.Я. Гламой-Мещерской, бывал у них постоянно и запросто и там впервые увидал многих литературных знаменитостей. У них часто бывали С.А. Юрьев, В.М. Лавров, В.А. Гольцев, еще совсем молодой А.И. Южин и весь кружок «Русской мысли».

Тогда же я отделал мою поэму «Бурлаки», которую напечатал в «Москве» у Кланга для картины того же названия – приложение к журналу.

И роскошная обстановка, и избранное общество, и московские трущобы, где часто я бывал, – все это у меня перемешивалось, и все создавало интереснейшую, полную, разнообразную жизнь.

И все это у меня выходило очень просто, все уживалось как-то, несмотря на то, что я состоял репортером «Московского листка», дружил с Пастуховым и его компанией. И в будущем так всегда было, я печатался одновременно в «Русской мысли» и в «Наблюдателе», в «Русских ведомостях» и «Новом времени»… И мне, одному только мне, это не ставилось в вину, да я и сам не признавал в этом никакой вины, и даже разговоров об этом не было. Только как-то у Лаврова Сергей Андреевич Юрьев сказал мне:

– Надо вам, Владимир Алексеевич, в другую компанию перебраться.

И я перебил его:

– Нигде столько не заработаешь и нигде не отведут столько места для статей, – а пишу я что хочу, меня никто не черкает. Да и любопытная работа.

И раз навсегда этот разговор кончился.

Я усердно продолжал писать в «Листке», а также сотрудничал в «Осколках», в «Будильнике» и в «Развлечении».

В «Русском сатирическом листке» Полушина напечатал по его заказу описание Гуслиц, хотя сатирического в этом ничего не было.

Настал 1882 год. К коронации Александра III готовились усиленно. Шли обыски, аресты. Пастухов мне как-то сказал:

– Ты вот у меня работаешь и с красными дружишь… Мне сказывали уж… Не заступись я за тебя – выслали бы…

Я понял намек на компанию «Русской мысли», на М.И. Писарева, около которого собрались неугодные полиции люди, но внимания на это не обратил. Благодаря Пастухову уж, что ли, меня не трогали. Так прошло время до апреля.

Глава двенадцатая

С бурлаком на Волге

Артистическое турне по Волге. Губа смеется. Обрыдла. Рискованная встреча. Завтрак полицмейстера. Серебряная ложка. Бурлак хохочет.

Весной 1883 года Бурлак пришел ко мне и пригласил меня поступить в организованное им товарищество для летней поездки по Волге.

Это был 1883 год – вторая половина апреля. Москва почти на военном положении, обыски, аресты – готовятся к коронации Александра III, которая назначена на 14 мая. Гостиницы переполняются всевозможными приезжими, частные дома и квартиры снимаются под разные посольства и депутации.

22 апреля труппа выехала в Ярославль, где при полных сборах сыграла весь свой репертуар.

Последние два спектакля, как было и далее во всех городах, я не играл, а выехал в Кострому готовить театр.

Вот Тверицы, где я нанялся в бурлаки… Вот здесь я расстался с Костыгой… Вот тюремное здание белильного завода.

Меня провожали актеры, приветствовали платками и шляпами с берега, а я преважно с капитанского мостика отмахивался им новенькой панамой, а в голову лезло:

Белый пудель шаговит, шаговит…

Любовался чудным видом Ярославля, лучшим из видов на Волге.

Скрылся Ярославль. Пошли тальники, сакмы да ухвостья. Голова кругом идет от воспоминаний.

Всю Волгу я проехал со всеми удобствами пассажира первого класса, но почти всегда один. Труппа обыкновенно приезжала после меня, я был передовым. Кроме подготовки театра к спектаклю, в городах я делал визиты в редакцию местной газеты. Прием мне всюду был прекрасный: во-первых, все симпатизировали нашему турне, во-вторых, в редакциях встречали меня как столичного литератора и поэта, – и я в эти два года печатал массу стихотворений в целом ряде журналов и газет – «Будильник», «Осколки», «Москва», «Развлечение».

Кроме статей о нашем театре, прямо надо говорить, реклам, я давал в газеты, по просьбам редакций, стихи и наброски.

Никогда я не писал так азартно, как в это лето на пароходе. Из меня, простите за выражение, перли стихи. И ничего удивительного: еду в первый раз в жизни в первом классе по тем местам, где разбойничали и тянули лямку мои друзья Репка и Костыга, где мы с Орловым выгребали в камышах… где… Довольно.

В конце концов я рад был, что ехал один, а не с труппой.

Не проболтаешься.

Ехал и молчал, молчал как убитый.

«Нашел – молчи, украл – молчи, потерял – молчи». Этот завет я блюл строго, и только благодаря этому я теперь имею счастье писать эти строки.

Я молчал, и все мои переживания прошлого выходили в строках и успокаивали меня, вполне вознаграждая за вечное молчание.

Под шум пароходных колес, под крики чаек да под грохот бури низовой писал я и отдыхал.

Тогда на пароходе я написал кусочки моего Стеньки Разина, вылившегося потом в поэму и в драму, написал кусочки воспоминаний о бродяжной жизни, которую вы уже прочли выше. Писал и переживал.

Через борт водой холодной
Плещут беляки.
Ветер свищет, Волга стонет,
Буря нам с руки.

Да, я молчал. Десятки лет молчал.

Только два человека знали кое-что из моего прошлого… Кое-что…

Но эти люди были особые: Вася Васильев – народник, друг народовольцев, счастливо удравший вовремя. А не удалось бы ему удрать, так процесс был бы не 193-х, а 194-х. (Васильев – псевдоним. Его настоящая фамилия Шведевенгер. Но в паспорте – Васильев.)

Вася умел молчать как никто, конспиратор по натуре и привычке.

Другой Вася, Андреев-Бурлак, был рыцарь, рыцарь слова.

Оба знали и молчали.

А испытаний было немало. Помню случай в Астрахани, когда мы уже закончили нашу блестящую поездку. Труппа уехала обратно в Москву, а мы с Бурлаком и Ильковым решили проехать в Баку, а потом через Кавказ домой, попутно устраивая дивертисменты.

Андреев-Бурлак читал «Записки сумасшедшего», рассказ Мармеладова и свои сочинения, Ильков – сцены из народного быта, а я – стихи.

Три дня прогуляли мы в Астрахани, а потом были в Баку, Тифлисе, Владикавказе, хорошо заработали, а деньги привез домой только скупердяй Ильков.

Проводив своих, я и Бурлак в Астрахани загуляли вовсю. Между прочим, подружились с крупным купцом Мочаловым, у которого были свои рыбные промыслы.

С тем самым Мочаловым, у которого десять лет тому назад околачивался на ватагах Орлов, а потом он…

А мы у него в притоне, где я прожил пять дней и откуда бежал, обжирались до отвала мочаловской икрой.

Об этом и кое-каких других астраханских похождениях, конечно, и об Орлове, я рассказывал в минуты откровенности Бурлаку. Рассказал ему, подробно, как пили водку и жрали мочаловскую икру.

– Чего икру не жрешь? – спрашиваю Орлова.

– Обрыдла. Вобла ужовистее.

Я рассказал этот случай. Уж очень слова интересные. Бурлак даже записал их в книжку и в рассказ вставил. Но дело не в том.

На другой день после этого рассказа заявился к нам утром Мочалов и предложил поехать на ватагу.

– Юшки похлебать да стерляжьей жарехи почавкать.

На крошечном собственном пароходике мы добрались до его промысла. Первым делом из садка вытащили огромнейшего икряного осетра, при нас же его взрезали, целую гору икры бросили на грохотку, протерли и подали нам в медном луженом ведре, для закуски к водке, пока уху из стерлядей варили да на угольях жареху стерляжью на вертелах, как шашлык, из аршинных стерлядей готовили.

Мочалов наложил нам по полной тарелке серой ароматной икры, подал подогретый калач и столовые ложки. Выпиваем. Икру я и Бурлак едим, как кашу.

– И тогда так же ложками хлебали? – спросил меня Бурлак, улыбаясь во всю губу.

– Только деревянными! – ответил я.

Пьем, чокаемся, а Мочалов, глядим, икры не ест, а ободрал воблу, предварительно помолотив ее о сапог, рвет пальцами и запихивает жирное волокно в рот.

– Что же ты икру? – спрашивает Бурлак.

– Обрыдла! Я только воблу… Гляди какая. Подледная!

– Так обрыдла, говоришь?

Долго хохотали мы после.

А был случай, когда Бурлак до упаду хохотал. Этот случай был в Казани.

Казань Бурлаку свой город. Он уроженец Симбирска, был студентом Казанского университета, не кончил, поступил в пароходство, был капитаном парохода «Бурлак» – отсюда его фамилия по сцене. Настоящая фамилия его Андреев. На Волге тогда капитанов Андреевых было три, и для отличия к фамилиям прибавляли название парохода. Были Андреев-Велизарий, Андреев-Ольга и Андреев-Бурлак. Потом он бросил капитанство и поступил на сцену.

Я знал капитана Андреева-Ольгу, здоровенного моряка с седыми баками. Его так и звали Ольга, и он 11 июля, на Ольгу, именины даже свои неуклонно справлял.

10 мая труппа еще играла в Нижнем, а я с Андреевым-Бурлаком приехал в Казань устраивать уже снятый по телеграмме городской театр. Первый спектакль был 14 мая, в день коронации Александра III.

Сидим мы вдвоем в номере и на целую неделю составляем афиши. Кроме нас, играют в Казани еще две труппы, одна в Панаевском саду, а другая в Адмиралтейской слободке.

Составили афишу. На 14 мая «Горькая судьбина», дальше «Светит, да не греет», а там «Кручина», «Иудушка», «Лес»…

– Ну, теперь едем к полицмейстеру. Николай Хрисанфович Мосолов, – генерал, – мой старый приятель. Едем!

– Едем.

А сам думаю: вдруг опять тот же полицмейстер, что меня завтраком угощал! И решил, что этого быть не может, так как полицмейстеры меняются часто. Подъезжаем к полиции. Все знакомо, все прошлое мелькнуло ярко. Вот окно на крыше, под самой каланчой, из которого я удрал… Такая же фигура дремлющего пожарного у ворот. Все то же самое. Вошли через парадное крыльцо, а не через дежурку, как тогда. Доложили. Входим в кабинет. Знакомый медведь стоит с подносом, на котором лежат визитные карточки, и важная фигура в генеральском мундире приветливо спешит нам навстречу, протягивая обе руки Андрееву-Бурлаку. Обнялись. Расцеловались. Говорят на «ты». Ужас! Тот самый, который меня арестовал. Только уже не полковник, а генерал, поседевший и обрюзгший. Нас представили.

– Очень… Очень рад… Друзья моих друзей – мои друзья… Пойдемте закусить.

Я улыбнулся. Ну, думаю, друзья!

– Пока подпиши-ка афишу, Коля.

Сидим. Мосолов взял афишу и читает:

– 14-го «Горькая судьбина»… 14-го?! Это, Вася, неудобно, перемени, поставь что-нибудь другое… Ну «Лес», что ли.

– Это почему?

– Да, знаешь, в день коронации и вдруг «Горькая судьбина»… Пусть она на второй, на третий день идет. Только не в первый.

– Ну, «Светит, да не греет», – с серьезным видом предлагает Бурлак, а губа смеется.

– Это хорошо. А там после что хочешь ставь.

Я переменил числа, и Мосолов подписал все афиши, а потом со стола взял пачку афиш, данных для подписи, и показал афишу Панаевского театра, перечеркнутую красными чернилами.

– Каковы идиоты?! Вдруг «Не в свои сани не садись»! Это в день коронации Александра III. Понимаешь, Александра Третьего!

– Почему же нельзя? Ведь «Не в свои сани…» такая уж скромная пьеса.

Назад Дальше