Шпион - Ньюмен Бернард 3 стр.


Я не буду описывать нашу жизнь мотоциклистов-посыльных в первые недели войны. Это была бы интересная история, но один из наших сослуживцев уже рассказал ее. Возможно, это была самая замечательная часть жизни на войне. В ней было много возбуждающего волнения и как раз достаточно риска, чтобы возбудить аппетит без той нудной однообразной работы, которая является неотъемлемой частью судьбы пехотинца на войне. Однако я расскажу о двух случаях, которые хотя и не особо были связаны со службой посыльного-мотоциклиста, зато оказали влияние на мою последующую карьеру.

Первый случай произошел как раз в день нашего прибытия. Наш транспорт стоял бортом вдоль дока в Гавре. Царило очевидное замешательство, когда кони и повозки нашей бригады выгружались с корабля. Наш начальник оперативно-разведывательного отдела бригады руководил выгрузкой, и ему ужасно мешало то обстоятельство, что он совсем забыл французский язык, который когда-то очень давно учил в школе, но с тех пор им не пользовался. Даже сейчас он, вероятно, смог бы на французском попросить ручку у тетушки местного садовника, но никак не мог сказать дюжине французских чернорабочих, чтобы те пошевеливались и оттащили эти чертовы пустые повозки с пирса. Я поспешил ему на помощь. Возможно, если бы я был профессиональным военным, то никогда не осмелился бы даже приблизиться к такому высокопоставленному офицеру, как начальник оперативно-разведывательного отдела бригады. Но он несколько смущенно обрадовался моему предложению, узнав, что я говорю по-французски. Я выучил французский язык не в школе, а сидя на коленях моей матери. Мои первые фразы были не о тетушках садовника, это были маленькие сказки и детские стишки, с повторения которых я научился говорить еще в раннем детстве. Пока я рос, мой французский язык, благодаря усилиям моей матери, развился до наивысшего уровня, которого, скажу без ложной скромности, может достичь англичанин. Кроме того, во время моих путешествий заграницу я выучил еще много других слов, которым моя мать точно никогда не собиралась бы меня учить. Но именно такие слова мне и понадобились в данной ситуации. Я включил три-четыре крепких выражения в мою первую фразу, и потому эти французы в докерских блузах тут же принялись за работу с тем выражением любопытства в их глазах, которое полностью очаровало начальника оперативно-разведывательного отдела. Я занимался этой работой для него еще несколько часов, а по окончании работ он даже поблагодарил меня! А я ведь был всего-навсего младшим капралом (мне дали мою лычку, конечно, только в качестве “охранной грамоты”), что само по себе удивительно, хотя я тогда был слишком молодым солдатом, чтобы сообразить это.

Второй случай произошел в Ла-Ферте-су-Жуар, где-то недели две спустя. Битва на Марне была в самом разгаре; теперь мы уже не отходили, а наступали. Я прибыл с донесением в штаб бригады как раз в тот момент, когда на деревенскую площадь ввели группу пленных. На площади находилась мэрия, где и размещался штаб. Там был мой старый друг — начальник оперативно-разведывательного отдела бригады. Увидев меня на площади, он окликнул меня. Я поспешил к нему. — Я полагаю, вы говорите по-немецки не хуже, чем по-французски? — спросил он.

Ну, конечно, я знал немецкий, ведь, как я уже упоминал, моя мать считала немецкий своим родным языком. Кроме того, англичанину куда легче выучить на действительно хорошем уровне немецкий язык, нежели французский, и я думаю, что могу заявить (и через несколько месяцев мне пришлось это доказать на практике), что мой немецкий язык ничуть не отличается от языка настоящего немца. Потому я спросил начальника оперативно-разведывательного отдела, чем я мог бы ему помочь. — Я хочу задать этим фрицам целую кучу вопросов, — сказал он достаточно раздраженно. Впрочем, это было понятно, учитывая, сколько работы навалилось на него за последние дни. — Я хочу знать, из какого они полка, из какой дивизии, откуда они, что они пытались делать, когда мы взяли их в плен. У меня десятки вопросов. А все, что я могу их спросить, это фраза “Vo ist seinen regiment?”, которую я взял из словаря, но, черт побери, даже если они и поймут мой вопрос, то я все равно не пойму их ответы.

Легче задания для меня было не найти. Он задавал мне вопрос, а я его переводил. Я смело включился в работу. Я даже пытался распознать психологию каждого немца, которого допрашивал. Говорить с ним вежливо и добродушно или применять методы допросов “третьей степени”? Большинство пленных, конечно, отказывались рассказывать что-то, что имело бы хоть малейшее значение, но один или два из них то ли случайно, то ли от испуга выболтали несколько полезных деталей.

Мы отсортировали информацию, потом мне нужно было торопиться, чтобы вовремя доставить накопившиеся донесения. Когда я уходил, начальник оперативно-разведывательного отдела обратился ко мне. — Когда ваши фокусы на мотоцикле закончатся, — сказал он, — возвращайтесь ко мне с рапортом. Вы слишком полезны, чтобы заниматься этими дурацкими мотогонками.

Я вспомнил эти слова через пару недель. В это время фронт более-менее стабилизировался от Швейцарии до Северного моря. Волнующих поездок по стране, с риском в любую минуту напороться на вражеский патруль, уже больше не могло быть. Наши донесения становились регулярными и скучными. На самом деле, как говорил Мэйсон, мы перестали быть мотоциклистами-связными, а превратились в почтальонов. Очевидно, если начальник оперативно-разведывательного отдела бригады на самом деле всерьез имел в виду то, что он мне сказал, то как раз наступило время обратиться к нему. Так мы и сделали — мы, потому что я потащил Мэйсона с собой. Начальник оперативно-разведывательного отдела через полчаса беседы сказал, что нам нужно немедленно присвоить офицерское звание. Мэйсона следовало бы назначить в батальон, но он сказал, что постарается вытащить и его и меня на штабную работу. Это звучало великолепно, и мы ушли вполне довольными, потому что начальник оперативно-разведывательного отдела подал соответствующий рапорт. К сожалению, два дня спустя он был тяжело ранен во время посещения передовой.

Несмотря на это, наше представление на офицерские должности прошло без сучка и задоринки. Единственная часть его рекомендаций, на которую не обратили внимания, касалась возможности использования меня на штабной работе. Это меня не особенно расстроило. Когда я был связным, мне приходилось бывать в самых разных штабах. Из этого опыта я вынес впечатление, что офицеры этих штабов, как умные, так и болваны, все получали хорошее жалование и носили роскошные красные петлицы, но, как казалось мне, были столь же бесполезны, как и мелкие клерки. Некоторые из них даже не были хорошими клерками. Потому я с облегчением узнал, что Мэйсон и я получили офицерские звания и направлены в пехотный батальон. Помимо всего прочего, как я мог бы заниматься штабной работой, предварительно не изучив досконально обязанности обычного строевого офицера?

Нам дали всего два дня на оформление. Потребность во вторых лейтенантах была ужасающей. Нужно учесть, что небольшая британская армия потеряла практически всех своих строевых офицеров во время отступления от Монса, Битвы на Марне и на реке Эна, и особенно у Ипра. Мы оба некоторое время провели в учебном центре, но не получили серьезной подготовки, да и не стремились к ней. Теперь нам пришлось сесть и подумать о том, что мы забыли большую часть того, чему нас учили. Однако мы попытались за сутки вспомнить и выучить все, что могли. Сначала мы нашли старшего сержанта-пехотинца, чей батальон находился на отдыхе, дали ему десять франков и попросили его обучить нас военным командам. Потом мы с Мэйсоном отправились в поле, как можно дальше от всех, и начали муштровать друг друга по очереди. Если бы кто-то услышал нас, то умер бы от смеха! Один человек кричал другому: — В колонну по четыре, стройся!”, а другой пытался в одиночку исполнить эту команду! На поле мы нашли пару стогов сена, смастерили несколько импровизированных мишеней и провели “практические стрельбы”!

Мы с Мэйсоном присоединились к нашему батальону в самом лучшем расположении духа. Но не прошло и суток, как во всей Франции не было вторых лейтенантов в состоянии худшей депрессии, чем мы. Я не буду называть номер этого батальона, потому что большинство его офицеров погибли смертью храбрых в боях у Нёв-Шапель. Войдя в состав батальона, мы понимали, что нехватка офицеров в батальоне огромна, потому что он понес тяжелые потери под Ипром. Мы надеялись, что нас встретят с распростертыми объятиями, но вместо этого нас ожидал самый холодный прием, полный такого презрения, с которым нам никогда больше не приходилось сталкиваться. Когда мы вошли в дежурное помещение, адъютант надменно смерил нас взглядом, как богатая дама, высокомерно оценивающая дешевое манто из плохого меха. В столовой нас подвергли остракизму: мы были вторгшимися чужаками — “джентльменами на время”, пытавшимися примазаться к “элите”. Мэйсон, выходец из семейства, ничуть не уступавшего им по происхождению, и обладавший мозгами, на порядок более умными, чем подавляющее большинство из них всех вместе взятых, прямо дымился от ярости, и только его выработанное по опыту молодого дипломата чувство такта и терпения не позволили ему выразить свои чувства открыто.

Я не хочу, чтобы вы подумали, что все офицеры батальона были такими снобами; это не так. Но многие молодые офицеры, стремившиеся помочь своей стране, узнали, что это такое, когда их энтузиазм улетучивался за одну ночь, когда на них смотрели как на штрейкбрехеров, каким-то образом проникших в ряды профсоюза. Один из них куда ярче меня описал свои впечатления в своей книге . Потому я добавлю лишь то, что последующие шесть недель были самыми гнусными в моей жизни — беспрерывным рядом снобистских нападок и намеков. Напомню, что это был 1914 год. Позднее отношения уже не были такими натянутыми. Но в тот момент я ненавидел моих коллег-офицеров куда сильнее, чем немцев. Я забыл об этом, потому что видел, как некоторые из них погибли. Довоенный кадровый офицер регулярной армии, может быть, и не особо отличался своими мозгами, но никто никогда не отказывал ему в мужестве и смелости.

Даже из тех миллионов солдат, которые служили во Франции позднее, очень немногие могут представить себе ужасы этой зимы 1914 года. Разумеется, никто никогда не готовился к позиционной войне, и наше оснащение оказалось совершенно неподходящим для жизни и борьбы в окопах. Траншеи представляли собой бессистемно вырытые ямы, часто просто утопающие в мокрой грязи. Я ненавидел эту грязь намного больше опасности для жизни. Помимо всего, во время отступления мы воевали, по крайней мере, в чистом виде. Теперь же, если кого-то ранило, он просто падал в жидкую грязь. Брустверы траншей делались из первого попавшего под руку материала — часто из тел наших погибших товарищей. Запах разлагающихся трупов, крысы, обгладывающие кости того, что раньше было человеком, шок, который я испытал, облокотившись на бруствер и заметив, как мои локти погрузились в расплывшуюся массу разложившейся плоти — все это моментально вывернуло наизнанку мой желудок. Я хотел было протестовать: это была не та война, которую я себе представлял. Где возбуждение, где напряжение боя? Зарыться в грязную дыру, пока пушки грохочут в трех милях от тебя — разве это была та романтика, которая веками заставляла мужчин становиться солдатами?

Мне было бы легче переносить эти невзгоды, если бы я находился среди друзей, но кроме старины Мэйсона у меня их не было. Было несколько замечательных людей среди сержантов — например, мой взводный сержант в конце войны уже командовал батальоном — но начальство выражало недовольство при возникновении даже самых слабых дружественных чувств: нужно было любыми силами поддерживать и укреплять довоенную “дисциплину”. У меня до сих пор стоит перед глазами выражение ужаса на лице нашего полковника, когда он прибыл на передовую на Рождество и нашел свой батальон на ничейной земле, братающийся с противником! Мне кажется, он был близок к припадку.

Кстати, я знаю, что многие люди сомневаются, было ли “Рождественское перемирие” на самом деле. Да, было. Из всех моих военных воспоминаний этот день запомнился мне ярче всего. Похоже, движение распространилось с юга: батальон за батальоном переползал через проволочные заграждения, встречаясь с немцами на ничейной земле. Обычно офицеры были вместе со своими солдатами: конечно, так же поступили и мы с Мэйсоном, потому что такую возможность невозможно было упустить. У меня тогда состоялся очень интересный разговор с одним баварским офицером, который был отрезан от своих на Марне, но спустя неделю, в течение которой он скрывался в лесах, ему удалось ночью вернуться через французские линии к своим. Он был очень удивлен, когда я заговорил с ним по-немецки; потом он отвел меня в сторону.

— Что вы хотите, чтобы я сделал для вас? — спросил он.

— О чем это вы?

— Ну как — вы ведь немец, правда? Вы здесь занимаетесь разведкой?

Это был, пожалуй, самый лучший комплимент моему немецкому языку, которым меня удостоили. Спустя некоторое время я посмотрел на все это совсем с другой точки зрения.

Этот немец на самом деле оказался славным малым. Он даже пригласил меня выпить с ним в его блиндаже, где представил меня своим коллегам-офицерам. Он показал мне пару идей, благодаря которым можно было бы сделать жизнь в траншее более достойной для существования человека, нежели для разведения в ней крыс. Больше всего меня заинтересовал его блиндаж: он был глубоким и надежным, с двумя выходами. Он мог выдержать любой обстрел, спрятавшись в нем во время бомбардировки, из него можно было внезапно выскочить при приближении вражеской пехоты. Позже, когда у меня появилось немного влияния, я время от времени предлагал нам скопировать наши блиндажи с немецких образцов. Но тогда мне сказали, что “глубокие блиндажи плохо действуют на боевой дух; солдаты будут чувствовать себя в них в безопасности и не захотят их покидать”. Я возражал — ведь немцы всегда выходили из своих блиндажей в атаку, а разве наши солдаты хуже немецких? Но все было бесполезно. Я думаю, что это решение стоило нам как минимум четверти миллиона совершенно бесполезных потерь.

Поздно вечером солдаты начали возвращаться в свои окопы. Я пожал руку баварцу, договорившись с ним, что ни мы, ни они не будут стрелять этой ночью. Мы обменялись визитными карточками и пообещали друг другу встретиться, когда война закончится. В 1920 году я действительно приехал к нему домой. Его мать показала мне два документа. Первым было письмо, датированное Рождеством 1914 года, где рассказывалось о встрече со мной на ничейной земле. Вторым была телеграмма из немецкого Военного министерства, сообщавшая об его гибели в бою 26 декабря 1914 год. Я вспомнил, как в тот день один из наших снайперов хвастался, что застрелил немецкого офицера. Такова война!

Но я отклонился от темы. Итак, мне предстояло вернуться в свои окопы. Тут я нашел нашего полковника с таким багровым лицом, какое я вообще не мог бы себе представить. Его усы и подбородок приняли от ярости совершенно невероятные формы. Я часто спрашиваю себя, не послужил ли мой полковник прототипом для героя карикатур господина Генри М. Бэйтмена. Тут мне досталось. Очевидно, я был первым офицером батальона, который выкарабкался из траншеи — вместо того, чтобы стрелять в неприятеля. Мне угрожали военным трибуналом, адом и вечным проклятием. Меня это не особенно беспокоило. Полковник уж никак не был в моих глазах ангелом, контролировавшим вход в преисподнюю. А что касается трибунала — ну что ж, тогда ему пришлось бы отправить под суд половину младших офицеров британского Экспедиционного корпуса. Как бы то ни было, он дал мне понять, что я ему совсем не нравлюсь. Мне пришлось стоять по стойке “смирно” и добавлять ”сэр” в конце каждого предложения, но я надеялся, что мне удалось создать в его глазах впечатление, что я добровольно смиряюсь со всем его гневом.

Назад Дальше