В старину, если кого-то вешали, вся тюрьма погружалась в молчание, и все прочие узники, затаив дыхание, дожидались в своих кельях того мгновения, когда, наконец, приговор будет приведен в исполнение. Что-то наподобие этого происходило и в нашей школе, когда кого-то из младших избивали. Наверху, в спальнях, все сидели на своих койках тихо-тихо, проявляя таким образом сочувствие к несчастному, и в этой тишине хорошо были слышны доходившие снизу, из раздевалки, звуки каждого наносимого жертве удара.
Некоторый интерес представляют школьные отчеты о моих успехах за четверть. Вот, для примера, четыре образчика, дословно воспроизводящие соответствующие документы:
Летняя четверть, 1930 г. (ученику 14 лет) Сочинения на английском языке. „Никогда прежде не доводилось сталкиваться с учеником, столь настойчиво пишущим на бумаге нечто противоположное подразумеваемому. Такое впечатление, что он не в состоянии привести свои мысли в упорядоченную форму и адекватно передать их на письме“.
Пасхальная четверть, 1931 г. (15 лет) Сочинения на английском языке. „Неисправимый тупица. Убогий словарь, неправильно составленные неуклюжие фразы. Словно верблюд какой-то“.
Летняя четверть, 1932 г. (16 лет) Сочинения на английском языке. „Этот юноша принадлежит к числу самых бездарных и самых неграмотных учеников в своем классе“.
Осенняя четверть, 1932 г. (17 лет) Сочинения на английском языке. „Полнейшая невнятица. Почти никакой мысли“. (А ниже, рукой будущего архиепископа Кентерберийского красными чернилами начертано: „Пусть исправит все ошибки в сданной работе“.)
Неудивительно, что в те времена мне и в голову не приходило стать писателем.
Распрощавшись в 1934 году в возрасте восемнадцати лет со школой, я не согласился на предложение матери (отец умер, когда мне было три года) продолжить учение в университете. Если уж человек не собирается стать врачом, юристом, естествоиспытателем, инженером или приобрести какую-то другую профессию, требующую высшего образования, то, полагал я тогда, нет смысла зря тратить три или четыре года в Оксфорде или Кембридже; и я до сих пор не переменил этого своего мнения. Зато мне страшно хотелось поехать за границу, путешествовать, увидать далекие края. В те времена пассажирских авиарейсов почти не было, коммерческая авиация только зарождалась, и добираться до Африки или Дальнего Востока приходилось неделями.
Так что я поскорее устроился на работу в Восточном управлении нефтяной компании „Шелл“, где мне посулили, что после двух-трех лет подготовки в Англии меня отправят за границу.
— А куда? — поинтересовался я.
— Кто знает? — услыхал я в ответ. — Где вакансия будет, когда, наконец, будет ваша очередь. Может, в Египет. Или в Индию либо в Китай. Да мало ли мест на свете?
Звучало здорово. Да и в самом деле было здорово. И когда, через три года, дошла и до меня очередь ехать за границу, мне сказали, что работать я буду в Восточной Африке. Была заказана одежда для тропиков, мать помогала мне собрать поклажу. По условиям командировки три года я должен был провести в Африке, после чего мне давался отпуск на шесть месяцев. Шел мне тогда двадцать второй год, и я мечтал о дальних странах и чувствовал себя отменно. Я поднялся на борт судна, стоявшего в Лондонском порту, и мы отчалили.
На дорогу ушло две с половиной недели. Пройдя по Бискайскому заливу, зашли в Гибралтар. Потом проследовали Средиземным морем через Мальту, Неаполь и Порт-Саид, в Суэцкий канал. Прошли по Красному морю, постояли в Порт-Судане и в Адене. Все это меня ужасно взвинчивало. Впервые я увидал великие пустыни, и арабских воинов на одногорбых верблюдах, и пальмы, и зреющие среди их листьев финики, и летающих рыб, и тысячи иных изумительных вещей. Наконец мы прибыли в Момбасу, порт в Кении.
В Момбасе на борт нашего корабля поднялся посланец от компании „Шелл“ и сообщил мне, что я должен буду пересесть на небольшое судно, курсирующее вдоль побережья, и это судно доставит меня в Дар-эс-Салам, столицу Танганьики (теперь — это Танзания). Так что я отправился в Дар-эс-Салам, с остановкой по пути в Занзибаре.
Следующие два года я работал на компанию „Шелл“ в Танзании, штаб-квартира располагалась в Дар-эс-Саламе. Жизнь казалась фантастической. Жара, правда, допекала, но кого это трогало? Мы носили шорты цвета хаки, легкие рубашки и пробковые шлемы от солнца. Я научился объясняться на суахили. И колесил по стране, посещая алмазные копи, плантации сизаля, золотые рудники и все остальное.
Повсюду встречались жирафы, слоны, зебры, львы и антилопы, но и змеи тоже, и, среди прочих, черная мамба, единственная змея на свете, которая погонится за вами, если приметит вас. А если она вас догонит и потом укусит, то тогда сразу начинайте молиться. Я научился, когда снимал сапоги, ставить их, переворачивая подошвой вверх, — чтобы внутрь не заполз скорпион. И как все, я переболел малярией и провалялся несколько суток с температурой больше сорока.
К сентябрю 1939 года стало ясно, что войны с гитлеровской Германией не избежать. В Танганьике, которая еще двадцать лет назад называлась Германской Восточной Африкой, все еще хватало немцев. Они попадались на каждом шагу. По всей стране они владели магазинами, шахтами, плантациями. Если уж суждено быть войне, то, когда она начнется, немцев надо будет как-то изолировать или обезопасить. Но у нас не было никаких войск, которые можно было ввести в Танганьику, кроме считанных туземных солдат, которые назывались „аскари“, и горсточки офицеров. Поэтому всех наших штатских мужчин записали в Особый Резерв. Мне выдали нарукавную повязку и передали под мое начало два десятка аскари. Нашему крошечному подразделению и лично мне было приказано перекрыть дорогу, ведущую на юг, из Танганьики в нейтральную Португальскую Восточную Африку. Задание — важное, потому что именно этой дорогой воспользовалось бы большинство немцев, пожелай они удрать после объявления войны.
Я собрал свое доблестное воинство со всеми его стволами, карабинами и одним пулеметом и устроил засаду или что-то вроде блокпоста в том месте, где дорога проходила через густую чащобу, километрах в пятнадцати от города. У нас была связь со штаб-квартирой: как только объявят войну, так нам сразу же должны будут позвонить по полевому телефону, А мы должны были обустроиться на месте и ждать. Трое суток мы ждали. По ночам со всех сторон из джунглей доносились звуки туземных барабанов — завораживающие, усыпляющие ритмы. Однажды я забрел в джунгли, когда стемнело, и наткнулся на туземцев, их было с полсотни, и они сидели на корточках вокруг костра. Один бил в барабан, некоторые плясали, водя хоровод вокруг костра, остальные пили что-то из чаш, которые при ближайшем рассмотрении оказались кокосовыми орехами, точнее, были сделаны из скорлупы этих орехов. Они пригласили меня в свой круг. Милейшие люди. Тем более, что я понимал их язык. Мне тоже вручили пустотелый кокосовый орех, наполненный густой пьянящей жидкостью серого цвета, приготовленной из перебродившей кукурузы. Называлось это пойло, если я правильно запомнил, помба. Я проглотил свою дозу. Гадость невообразимая.
Назавтра пополудни зазвонил полевой телефон, и в трубке сказали: „У нас война с Германией“. Через считанные минуты я увидал вдали, на приличном расстоянии от нашего блокпоста, череду автомобилей в клубах пыли. Они двигались прямо на нас, явно намереваясь как можно скорее попасть на нейтральную территорию Португальской Восточной Африки.
„Хо, хо, — подумал я. — Маленькая битва, кажется“. И велел своим солдатам приготовиться. Но никакого боя не получилось. Немцы — обычные городские обыватели и люди сугубо штатские — только завидели наш пулемет и винтовки, сразу же стали сдаваться. За какой-то час у нас оказалось сотни две пленных. Мне их было жалко и даже неловко перед ними. Со многими я был знаком лично, к примеру, я знавал часовщика Вилли Хинка или еще Германа Шнайдера, хозяина фабрики, выпускавшей прохладительные напитки, Если они в чем-то и провинились, то лишь в том, что родились немцами. Ничего не поделаешь — война, и к вечеру, когда стало прохладнее, мы отвели их назад, в Дар-эс-Салам, где их согнали в огромный лагерь, огороженный колючей проволокой.
Назавтра я завел свой старенький автомобиль и поехал на север, в Найроби, что в Кении, — хотел вступить в королевские военно-воздушные силы. Поездка оказалась тяжкой и отняла у меня четверо суток. Ухабистые дороги в джунглях, широкие реки, пересекать которые надо было на пароме, длинные зеленые змеи, выползающие на дорогу перед разогнавшейся машиной. (Учтите: не вздумайте наезжать на змею, потому что гадина может взлететь в воздух и приземлиться как раз на сидении вашего открытого автомобиля. Подобное случалось не единожды.) Ночевал я в машине. Проехал мимо подножия горы Килиманджаро, со снежной шапкой на ее вершине. Проехал через страну масаи, где все люди — двухметрового роста, и пьют коровью кровь. Масаи надрезают вену у буйвола или коровы и высасывают кровь, а потом отпускают животное. Похоже на то, как обходятся любители березового сока с березами. В долине Серенгети я едва увернулся от столкновения с жирафом. Но, в конце концов, я в целости и сохранности добрался до Найроби и явился с докладом в штаб-квартиру королевских ВВС в аэропорту.
Шесть месяцев нас обучали летному делу, тренируя на маленьких самолетах, которые назывались „Тайджер-мот“, то есть „тигровые мотыльки“. В своих крошечных „тигровых мотыльках“ мы облетели всю Кению. Видели огромные стада слонов. Видели розовых фламинго на озере Накуру. Видели все, что можно увидеть в этой великолепной стране. На летное поле нередко забредали зебры, и, зачастую, для того, чтобы взлететь, приходилось сначала их разгонять. Нас было двадцать человек, учившихся на пилотов в Найроби. Семнадцать погибло в эту войну.
Из Найроби нас переправили в Ирак, на запустелую авиабазу под Багдадом, — там должна была наша подготовка завершиться. Местечко это называлось Хаббанийи, и после обеда там становилось до того жарко (55 градусов в тени), что нам не разрешали выходить из бараков. Мы лишь валялись на нарах и потели. Кто выходил на улицу, — валились от солнечного удара, и их держали по несколько суток во льду в госпитале. Там они или погибали, или оживали. Шансы были пятьдесят на пятьдесят.
В Хаббанийи нас учили летать на самолетах побольше, с пушками на борту, мы тренировались в стрельбе по колбасе (так назывались мишени, которые на длинном канате таскал за собой другой самолет) и учились поражать наземные цели.
Наконец учеба подошла к концу, и нас направили в Египет, воевать с итальянцами в Западной Ливийской пустыне. Я вступил в 80-ю эскадрилью, в которой летали истребители, но поначалу у нас были только древние одноместные бипланы типа „Глостер гладиэйтор“. На каждом таком глостерском гладиаторе было по два пулемета, по обе стороны от двигателя, а стреляли эти пулеметы — хотите верьте, хотите нет — так, что пули пролетали через пропеллер. Предусматривалась какая-то синхронизация, и поршни двигателя соединялись с затворами пулеметов так, что, в теории, пули не должны были попадать в лопасти винта: пулемет стрелял, когда перед ним не могло быть ничего, кроме открытого пространства. Но, как нетрудно догадаться, практика оказывалась богаче теоретических расчетов, и, когда этот сложный механизм не срабатывал, бедолага летчик, собравшийся сбить противника, вместо этого сбивал свой собственный пропеллер.
Меня самого тоже сбили, и мой „Гладиатор“ рухнул на Ливийскую пустыню, угодив между линиями противника. Самолет загорелся и взорвался, но мне удалось уцелеть, и в конце концов меня спасли и перетащили в безопасное место наши солдаты, которые под покровом темноты доползли по песку до места авиакатастрофы.
Так я попал в госпиталь в Александрии, где я провел шесть месяцев, потому что у меня треснул череп, а все тело сильно обгорело. А когда меня выписали в апреле 1941 года, нашу эскадрилью перебросили в Грецию, чтобы бить немцев, вторгавшихся с севера. Меня посадили на „Харрикейн“, то есть „Ураган“, и велели лететь на этом „Урагане“ из Египта в Грецию, чтобы присоединиться к своей эскадрилье. Этот новый истребитель „Харрикейн“ был не то, что старина „Гладиэйтор“: пулеметов на нем было восемь, по четыре на каждом крыле, и все они палили разом, стоило надавить кнопку на рукоятке. Все бы замечательно, но у машины был мал ресурс летного времени — всего два часа. А до Греции меньше чем за пять часов непрерывного полета не доберешься и все это время летишь над водой. На крыльях закрепили дополнительные топливные баки. Сказали, что я сумею с ними справиться. И правда, в конце концов я сумел. Но не больше. Когда в тебе метр девяносто восемь росту, как у меня, не очень-то весело просидеть, скрючившись, пять часов на крошечном сидении в тесной кабинке.
В Греции королевские ВВС располагали в общей сложности восемнадцатью „Харрикейнами“, а у немцев было никак не меньше тысячи самолетов на лету. Тяжеловато нам приходилось. Нас перебросили с аэродрома под Афинами на запад, где в Медине была небольшая засекреченная взлетная полоса. Немцы, однако, вскоре вычислили ее местонахождение и раздолбали в пух и прах, так что на тех немногих самолетах, которые у нас еще оставались, мы перелетели на малюсенькое летное поле в Аргос на юге Греции и прятали свои „Харрикейны“ под оливковыми деревьями.
Но и там надолго не задержались. Очень скоро у нас осталось только пять „Харрикейнов“ и не намного больше живых летчиков. Перелетели на остров Крит. Немцы захватили Крит. Кое-кому из нас удалось от них улизнуть. Я оказался в числе счастливчиков. Кончилось тем, что я снова попал в Египет. Эскадрилью переформировали и переоснастили, поставили новые „Харрикейны“. Отправили нас в Хайфу (тогда это была Палестина, а теперь — Израиль), где мы опять бились с немцами.
И тут дали себя знать старые раны. Голова до того сильно болела, что летать я не мог. Меня списали по инвалидности и откомандировали домой, в Англию. Я сел на военный транспортный корабль, предназначенный для перевозки солдат, и на нем обогнул Африку, пройдя по маршруту Суэц — Дурбан — Кейптаун — Лагос — Ливерпуль. В Атлантике на нас охотились немецкие подводные лодки, а на последней неделе пути нас ежедневно бомбил „Фокке-Вульф“, боевой самолет дальнего радиуса действия.
Дома я не был четыре года. Мать, которую из ее дома в графстве Кент выгнали бомбежки, Особенно жестокие во время битвы за Британию, обитала теперь в крошечной, сложенной из тростниковых щитов хижине в графстве Бакингемшир. Она очень мне обрадовалась. Рады были и четыре сестры, и брат. Мне дали месячный отпуск. А потом вдруг вызвали и сообщили, что я откомандирован в Вашингтон помощником военного атташе по авиации нашего посольства в США. Шел январь 1942 года, месяц после того, как японцы разбомбили американский флот в Пёрл-Харборе. Так что Соединенные Штаты тоже теперь воевали.
Когда я прибыл в Вашингтон, мне было двадцать шесть и у меня все еще не появлялось никаких мыслей насчет своего писательства.
На третий день, утром, когда я сидел в своем новом кабинете в посольстве и размышлял о том, что я тут делаю и что должен делать и чего, собственно, от меня хотят, в дверь постучали.
— Войдите.
Крошечный человечек в очках в толстой стальной оправе застенчиво просунул голову в дверь.
— Извините за беспокойство, — начал он.
— Какое уж там беспокойство, — отозвался я. — Я все равно ничего не делаю.
Он стоял передо мной, и по виду его чувствовалось, что ему не по себе и он не в своей тарелке. Я подумал было, что он пришел наниматься на работу.
— Меня зовут Форестер, — сказал он. — С. С. Форестер.
Я чуть было не свалился со стула.
— Шутить изволите? — спрашиваю.
— Нет, — сказал он и улыбнулся. — Это я.
Так оно и было. Великий английский писатель собственной персоной, тот самый, что придумал капитана Горниста и лучше всех сочиняет морские рассказы. Кроме и после Джозефа Конрада, разумеется.
Я попросил его присесть.
— Видите ли, — заговорил он. — Староват я воевать. Я теперь тут живу, в Америке. Единственное, что мне под силу, это писать про англичан в американские газеты и журналы. Вот, например, отличный журнал, называется „Сатердей Ивнинг Пост“, он обещал печатать все, что я принесу. У меня договор с ними. А к вам я пришел потому, что, по-моему, вам есть что порассказать. Про полеты, я имею в виду.