Собрание сочинений. Т.4. - Лацис Вилис Тенисович 10 стр.


Эту песню пел еще старый Закис в 1915 году, уходя с третьим Курземским полком на Остров смерти. Через десятилетия в этой песне слились голоса двух поколений: нередко отец и сын маршировали в одной шеренге, и трудно было сказать, в ком из них больше боевого пыла.

— Как хорошо, что нас сюда послали, — заговорила Лидия, когда рота стрелков скрылась в сосновом лесу и песня стихла вдали. — Скоро и мы будем петь вместе с ними.

Радость сияла в ее глазах — голубых, ясных, мечтательных. Аугуст взял ее за руку, и они пошли дальше, не обращая внимания на незнакомых людей, которые с доброжелательной улыбкой провожали их взглядами. Аугуст за последние месяцы отпустил небольшие усики, и никто бы не сказал, что ему недавно исполнилось двадцать лет. Лидия была на год моложе.

Их свел случай где-то в Курземе в самые первые дни войны. Аугуст Закис и его товарищи — курсанты военного училища — только что приняли боевое крещение и добились первого успеха — отстояли свой участок. Гул танков, в воздухе стаи неприятельских самолетов, грохот взрывающихся мин и бомб — и сильнее всего упорная решимость держаться до последнего человека… Так они начали. Так продолжали, пока не отошли по приказу командования на новый рубеж.

Однажды в ночном бою с Аугустом случилась неприятность — он вывихнул ногу и отстал от товарищей. Неприятельские мотоциклисты отрезали ему путь к своим, а с юга уже приближались новые части гитлеровцев. Если бы Аугуст остался на месте до утра, он неизбежно попал бы в плен, — поврежденная нога не позволяла уйти далеко.

Там, на высохшем болоте, среди чащи ольшаника, он встретился с Лидией. Время еще не было упущено. Опираясь на плечо девушки, Аугуст к утру добрался до реки, а затем и до моста, который был в наших руках. Командир полка пограничников переправил его в полевой госпиталь. Врачи вправили ногу, но Аугусту пришлось отдохнуть несколько часов, пока не спала опухоль.

На следующий день они встретились с бойцами Латвийского территориального корпуса и явились в ближайший штаб. Аугусту поручили командовать отделением, а в районе реки Великой и Пушкинских гор он уже командовал взводом. Их путь шел через болота и леса на Старую Руссу.

В середине августа командиру взвода Аугусту Закису присвоили звание младшего лейтенанта и наградили орденом Красной Звезды. Многие его товарищи уже уехали в дивизию, но Аугуст и Лидия еще некоторое время оставались на Северо-Западном фронте.

Рука об руку прошли они длинный, тяжелый путь, рука об руку появились в лагере. И когда несколько дней спустя Аустра разыскала в соседнем полку брата, где он уже командовал взводом, а затем увидела и эту стройную темноволосую девушку, ей без слов стало ясно, что Аугуста связывает с ней не одна дружба. Об этом свидетельствовали необъяснимая неловкость Аугуста, когда он знакомил девушек, и особенные, многозначительные взгляды, которыми он обменивался с Лидией, думая, что Аустра не замечает этого. «Чего они стыдятся?» — подумала Аустра. Лидия ей понравилась с первого взгляда, а узнав, что она избавила брата от плена, Аустра была готова полюбить ее, как сестру. Жизнь продолжалась во всем своем полнозвучии, наперекор суровым временам: под грохот артиллерии и взрывы мин, в мрачной тени войны люди радовались и грустили, мечтали о великом и малом, росли, страдали и любили.

Вдали от дома Аустра и Аугуст еще сильнее привязались друг к другу. Много оттенков было в этой привязанности: и обостренная нежность воспоминаний о семье, и общность детских надежд, и общность выбранного на всю жизнь пути. Лидия? Да, и она нашла свое прочное место в их сердцах, они не отгораживали от нее отдельного уголка.

Многие находили в лагере своих близких. Только Рута Залите безуспешно справлялась у всех приезжающих про Ояра Сникера. Нет, никто его не видел. А когда вернувшиеся из Москвы товарищи привезли первые известия о событиях в Латвии и рассказали о легендарной лиепайской битве, — Руте стало ясно, что напрасно она спрашивает и ждет. Он остался там, далеко на родине, и, быть может, песок братской могилы давно укрывает его остывшее тело.

— Спи вечным сном, милый друг Ояр… — шептала Рута, стискивая зубы. — Я заняла твое место в строю.

Глава четвертая

1

Первого июля Екаб Павулан проснулся, как обычно, около пяти часов утра. Никакие события не могли нарушить устоявшейся привычки: старый токарь ложился вместе с курами и вставал на заре, хотя завод начинал работать в восемь часов. Екаб Павулан повернулся на другой бок и некоторое время пролежал с открытыми глазами. Заснуть он больше не пытался, — хотелось только немного подумать в тишине о жизни. Но из этого ничего не вышло — жена услышала, как он ворочается: старая железная кровать скрипела от малейшего движения.

— Екаб, ты еще спишь? — спросила Анна и, присев на своей кровати, начала расчесывать волосы.

— Какое там сплю, — ворчливо ответил Павулан. — Надо вставать. Пойти дров наколоть.

Скользя вдоль стены дома, луч солнца задел оконное стекло, и через комнату протянулась косая золотистая полоса, в которой заиграли миллионы мельчайших пылинок. На подвешенной к потолку ленте-мухоловке, жужжа, билась муха. Она всеми лапками завязла в липкой массе, но крылья были еще на свободе. Немножко отдохнув, муха снова и снова пыталась взлететь, пока крылья не прилипли к бумаге. Муха умолкла. Наступила такая тишина, что Екаб Павулан слышал дыхание жены в другом углу комнаты и тиканье часов на комоде. Чего-то все-таки не хватало; чего-то привычного и ранее не замечаемого, но сейчас о нем напоминало ощущение пустоты.

— Трамвай еще не проходил… — заговорила Анна, — навряд ли и пойдет.

— Кто его знает, — ответил Екаб. Только теперь он понял, чего ему не хватало, когда он проснулся. Он-то проснулся, но город не будил его к новому дню. С улицы не доносилось ни шагов пешеходов, ни велосипедных звонков, ни стука подков о мостовую. Уснув или замерев, молчала седая Рига. «Неужели в городе не осталось ни одного человека? — подумал Павулан. — Неужели все ушли? Как же быть нам с Анной — в целом городе одни?» Будто в ответ на его мысли, где-то далеко в Старом городе прозвучало несколько выстрелов и напротив хлопнула створка окна. Потом снова наступила глубокая, неестественная тишина.

Екаб Павулан встал и подошел к окну. Улица была мертва. На утреннем солнце горели оконные стекла, ослепительно сверкали латунные и никелированные ручки дверей. Ветерок донес запах гари; тонкие черные и серые пленки медленно кружились в воздухе.

— Где-то еще горит… — сказал Павулан и сам испугался своего голоса, так далеко прозвучал он по безлюдной улице.

— Одному господу богу ведомо, что теперь с Марой, — заохала жена. — Есть ли куда голову-то приклонить? Может, сидит в лесу, как бездомная собачонка, в сырости, в холоде.

Екаб закашлялся, стараясь отвлечь жену от горьких дум.

— У тебя хватит еще дров, чтобы чай вскипятить? Если мало, я схожу в сарайчик, наколю.

Он надел темносинюю рабочую блузу и вышел. С полчаса пилил ручной пилой еловые сучья, наколол щепок. Анна за это время вскипятила чай и собрала на стол. Молча съели они незамысловатый завтрак, молча Анна завязала в узелок обед для мужа. Но на работу идти было рано, Павулан успел еще выкурить трубочку.

Вдруг с конца улицы послышались отдаленные голоса, загудела машина. Старики подошли к окну. По улице медленно ехал переполненный людьми грузовик. Одни сидели, другие стояли. Двое были в айзсарговских мундирах, несколько женщин — в национальных костюмах; на подножке, у кабины шофера, стоял долговязый мужчина в цветной корпорантской шапочке, он держал прикрепленный к длинному шесту красно-бело-красный флаг и вызывающе оглядывал окна домов. Вся эта пестрая компания распевала во все горло песенку:

Ты куда бежишь так рано, петушок мой,
Ты куда бежишь так рано, петушок мой.
Поутру, на зореньке.
Поутру, на зореньке?

Напев был взят слишком высоко, и на верхних нотах перепившиеся «единоплеменники» с покрасневшими от натуги лицами верещали непотребными голосами.

— Ишь ты, как радуются, — протянул Павулан, когда машина с певцами проехала мимо. — Чему же это они так, и надолго ли хватит их веселья?

— Значит, наши ушли, — убитым голосом заговорила Анна. — Да, иначе разве бы они посмели разъезжать по улицам с ульманисовским флагом. Ах ты, господи, и подумать страшно, что теперь будет.

Она всхлипнула — тихо, несмело, но быстро оправилась и вытерла передником глаза.

— Придется все-таки выдержать, куда же теперь деваться. Надо, отец, взять сердце в руки и научиться молчать. Теперь опять будет, как при Ульманисе, или того хуже…

— Пожалуй, еще похуже, мать… Вспомни восемнадцатый год. Немецкие господа умеют кровь сосать.

— Не дай бог еще раз пережить такое.

— Думаешь, они станут спрашивать разрешения у твоего бога, — угрюмо усмехнулся Павулан. — У господ вместо бога собственное брюхо.

— Зачем так говорить, отец. Мне и без того тяжело…

— Ну, не буду, не буду. Однако мне пора.

Захватив узелок, Павулан вышел. На улице попадались лишь редкие прохожие. Дворники поливали из шлангов тротуары. Встретилось несколько рабочих; нехотя, медленно шагали они на работу. До завода Павулан обычно доходил в десять минут, а сегодня плелся чуть не полчаса. И чем меньше оставалось ему идти, тем медленнее становились его шаги. Не хотелось думать ни о работе, ни о том, к кому все-таки обращаться за всеми указаниями. Ян Лиетынь, выдвинутый в директора самими рабочими, ушел вчера вместе с рабочегвардейцами. Прежний, времен Ульманиса, директор прошлой зимой репатриировался в Германию. Может, завод некоторое время останется без директора? Что это будет за работа? Странно, до чего безразлично ему, будет ли теперь завод работать, выполнять план, или совсем станет.

Кое-где уже виднелись красно-бело-красные флаги, вяло свисавшие с древков. Кто-то поднял такой флаг и над заводскими воротами, но тут же рядом можно было прочесть еще не снятый первомайский лозунг. Старик сторож сидел на скамеечке у проходной будки. Ворота были закрыты. Перед ними стояли двое старых рабочих, товарищей Екаба Павулана.

— Из начальства никого еще нет, — сказал сторож. — Не знаю, как и быть. В цеха вы не попадете.

— Подождем, пока придет кто-нибудь, — сказал Павулан. — Надо бы узнать, как и что теперь будет. Может, завод совсем прикроют? Тогда будем искать работу в другом месте.

— Я считаю, сейчас надо подаваться в деревню, — заметил один рабочий. — В восемнадцатом году при немцах в Риге можно было с голоду помереть. Теперь и не то еще будет.

— Ты бы потише, Сакнит… Еще услышат… — предупредил сторож. — Прошли уж те времена, когда можно было громко разговаривать.

И все сразу опасливо оглянулись; после этого разговор не клеился. Они протомились здесь до половины десятого, но из администрации никто не появлялся. Прибежал было бухгалтер Булинь, но и тот ничего не знал; повертевшись немного у ворот, он ушел. В городе еще продолжалась полная смятения и неизвестности пауза. Во многих местах тучами клубился дым пожаров; хлопья пепла все еще носились в воздухе. Изредка со стороны центра доносились хлопки одиночных выстрелов.

— У Центрального рынка… — сказал Сакнит. — Там еще наши держатся.

— Тебе говорят, потише, — снова оборвал его сторож. — Ты своей болтовней только бед наживешь. Сам-то ты знаешь, кого придется теперь величать своими? Если бы тот же Булинь услышал, как ты здесь фырчишь, он бы тебе показал.

— Положим, это верно, — согласился Сакнит. — Булинь довольно ехидный тип, хорошо, что ушел.

— Я думаю, нам здесь нечего стоять, — сказал Павулан. — Когда будем нужны — найдут.

— Надо бы дойти до центра, — предложил Сакнит. — Может быть, там узнаем что-нибудь. Такая неизвестность хуже смерти.

— Давай сходим, — согласится Павулан.

Медленным шагом шли они по городу и наблюдали пустынные улицы. Редко кто отваживался выйти из дому. Какая-то дамочка, заметив в окно знакомую, быстро выбежала в парадное и громко поздравила подругу с наступлением новых порядков:

— Ну, теперь большевики получат! Как я боялась, что меня увезут с собой… Три ночи не спала, из дому никуда не выходила.

— Точь-в-точь, как и я, точь-в-точь, — по-сорочьи трещала знакомая. А когда старый Павулан прошел мимо них, они брезгливо отпрянули в сторону.

— Какой нахальный старик! Чуть было не запачкал мне блузку своим грязным отрепьем. Наверно, из красных… Ну, скоро они перестанут разгуливать. Мой сын служил раньше в уголовной полиции, ему все эти типы известны.

Перестрелка у Центрального рынка кончилась. Затаив дыхание, онемевший город прислушивался к близившемуся рокоту моторов и топоту подкованных каблуков. Со стороны Московского района направлялась к центру колонна немецких войск. Впереди ехало, точно обнюхивая дорогу, несколько танкеток, за ними показались мотоциклисты — с застывшими лицами, в касках, с засученными до локтей рукавами. Такие же были пехотинцы — в серо-зеленых мундирах с расстегнутыми воротниками и закатанными рукавами. Потные и запыленные, с висящими на шеях автоматами, они шагали тяжелой, гулкой поступью, глаза их рыскали по сторонам, выглядывая прохожих. Жидкая кучка любопытных стояла на краю тротуара, и у тех был нерешительный, испуганный вид. Немцы подбадривали их улыбками и махали руками.

— Ни дать ни взять мясники, — пробормотал Сакнит. — Рукава засучены, будто свиней колоть собрались.

— Глядеть тошно, — согласился Павулан. — Так и ждешь, что сейчас вцепятся в горло. Пойдем скорее, Сакнит, вон фотографы идут. Еще снимут, а потом пустят по всем газетам… Люди подумают, что бежали встречать немцев. На всю жизнь сраму не оберешься.

— Да, видно, надо удирать, — сказал Сакнит, ускоряя шаг. — Не хватало, чтобы меня кто-нибудь увидел на одном снимке с ними.

Но было уже поздно. Фотокорреспонденты и кинооператоры из роты пропаганды Геббельса оказались тут как тут, а вместе с ними и кое-кто из их местных друзей.

— Станьте потесней! — кричали они, размахивая руками. — Смейтесь! Улыбайтесь! Машите руками! Сделайте веселые лица, сейчас будем фотографировать.

Истерически взвизгнув, какая-то проститутка с Мариинской бросилась на шею немецкому солдату.

— Милые, как я вас заждалась!

Размахивая букетом цветов, она шагала рядом с колонной, хохоча и что-то выкрикивая, а фотографы приседали, щелкали, забегали вперед, снова приседали и снова щелкали; кинооператор лихорадочно вертел ручку аппарата, спеша увековечить восторженную встречу, пока подвыпившая уличная девка еще не отстала от солдат. Позднее этот эпизод был воспроизведен во всех газетах и кинохрониках.

К Павулану и Сакниту подошли два немецких солдата эсэсовца, достали из карманов портсигары и до тех пор не отстали, пока те не взяли по сигарете. И снова только того и ждавший фотограф обессмертил эту сцену. Эсэсовцы подходили и к другим мужчинам, навязывали сигареты, а кинооператор работал до седьмого пота, мастеря фальшивку: «Восторженная встреча рижанами немецких войск».

— Пойдем домой, Сакнит, — растерянно сказал Павулан. — Доходились. Не знаю, как я старухе в глаза буду глядеть, если эта картинка появится в газете.

Понуро шагали старики, спеша уйти подальше от центра. Теперь мимо них уже бежали раскормленные дамы с накрашенными дочками, корпоранты, молодчики — перконкрустовцы Густава Целминя, айзсарги, — словом, здесь был самый махровый букет реакции. Выползали заплечных дел мастера с улицы Альберта, которые с фальшивыми паспортами прятались от советской власти по темным закоулкам. Все это ревело, орало, размахивало руками, не зная, как выказать свою радость.

Но это был не народ, а только грязная накипь, которую водоворот событий на мгновенье выбросил на поверхность.

Назад Дальше