Собрание сочинений. Т.4. - Лацис Вилис Тенисович 8 стр.


— В этом никто и не сомневается, дядя Мауринь. Но закон остается законом. Мы не можем менять его для каждого человека.

— И дернуло меня показать им паспорт, — не слушая ее, ворчал Мауринь. — Не надо было и вынимать его. Вот тогда бы попробовали доказать, что мне больше сорока пяти. Сбрил бы усы, остригся покороче. Кабы не эта седая пакля, никто бы слова не сказал… Вот, ей-богу, не ожидал, что у Петера Спаре такая сестра. Сам Петер парень порядочный, а сестра ни то ни се. Нет, видно, мне одно остается — ехать куда-нибудь в другие места. Там уж меня, шалишь, никто не забракует.

— Вы не сердитесь, дядя Мауринь, — улыбнулась Айя. — Я вам только хорошего желаю.

— Где тебе разбираться в хорошем, когда ты так действуешь.

— Подождите, еще как будете помогать фронту и в тылу!

— Тыл тылом и останется, а фронт — это фронт. Никто небось не окажет, что Мауринь воевал, если он всю войну проторчит здесь.

Глядя из окна вагона на Мауриня, который все еще стоял на перроне, с унылым видом теребя усы, Айя искренне пожалела его. Она чувствовала, что старик на этом не успокоится, что он замышляет что-то. «Нужно с ним хорошенько поговорить, а то еще наделает глупостей…»

Но и с другими повторялось то же самое. Айе приходилось вести такие же споры на каждом собрании. И старики, и подростки, и женщины настойчиво убеждали ее, что, начиная с нынешнего дня, их место только в латышской дивизии.

— Почему это мы не можем воевать? Чем мы хуже других? Мы ничего не пожалеем, мы хотим отдать жизнь за Родину, и вы не имеете права отказывать нам.

Айе приходилось подолгу уговаривать людей, доказывать, что старикам и подросткам надо остаться дома. Степенные мужчины, записавшись в добровольцы, кидали в воздух шапки, пели, танцевали от радости. Не скорбь, не жалость, а гордость и даже зависть были написаны на лицах провожающих, — каждому хотелось быть на месте будущих бойцов или с ними. Это не значило, что люди не задумывались по своей наивности о тяготах войны. Они знали, какая суровая жизнь ждет их, но разве что-нибудь могло показаться им слишком дорогим или трудным, когда дело шло о свободе и счастье народа? Будто животворная весенняя гроза бушевала в их душах, будто старинная героическая легенда ожила в их сердцах, и всем своим существом, всеми помыслами и стремлениями отдавались они солнечному вихрю, не сознавая даже собственного величия.

Ян Пургайлис с женой уже несколько недель проработали в колхозе, когда до них дошли слухи об организации латышской дивизии. За это время они успели освоиться и с новыми местами и с людьми. По правде говоря, произошло это так легко и естественно, что они и сами не заметили, как привыкли. Когда в село приехали эвакуированные, колхозники наперебой приглашали их к себе; женщины приносили детям молоко, а председатель колхоза Анисимов выдал каждой семье на первое время по пуду зерна и еще кое-чего на приварок. Пургайлисам и еще одной семье отвели на краю села свободную избу. Но там они в сущности проводили только ночи, потому что с восходом солнца и Ян и Марта торопились на колхозное поле убирать хлеб.

По вечерам Пургайлис вместе с другими колхозниками приходил в правление к Анисимову потолковать относительно предстоящих работ. И удивительно было Пургайлису: как это не походило на привычные ему разговоры хозяина с батраками! Здесь все были хозяева, все чувствовали одинаковую ответственность за общее дело.

Острым, наблюдательным взглядом схватывал Ян все новое, с первых же дней принялся расспрашивать, как учитываются трудодни, какой приусадебный участок остается в пользовании у каждого колхозника, как работает молочная и птицеводческая ферма. За работой он часто делился с Мартой своими впечатлениями.

— Это все надо крепко намотать на ус, — говорил он. — Когда-нибудь и нам пригодится. Кончится война, мы и в Латвии устроим что-нибудь такое.

В колхозе многие мужчины были призваны в армию, и, однако, оставшиеся успевали справляться с очередными полевыми работами.

— Подумай только, Марта, каково бы им пришлось, если бы вместо колхоза было сто единоличных хозяйств. Хлеб наполовину остался бы на полях, осенью редкая семья справилась бы с пахотой, а это уж знай — на будущий год придется голодать. Иначе как сообща таких трудностей не одолеешь. И думаю я, Марта, нам на старом фундаменте ничего хорошего не построить, — так, вроде заплаты получится. Надо фундамент новый поставить, вот как здесь, в колхозе. А этот фундамент правильный, надежный.

Пургайлиса вскоре выдвинули в бригадиры. Они с Мартой работали с таким самозабвением, как будто убирали первый урожай с собственного поля. Да… Пахали и сеяли на другом месте, и кто его знает, чья коса звенит сейчас на той ниве, чьи закрома скроют выращенный на ней хлеб. При этой мысли еще милее становились колхозные поля, и они готовы были работать на них и поздней ночью, при свете звезд.

«Погоди, Вилде, полетишь еще вверх тормашками со всеми своими Германами и Каупинями… — думал Пургайлис, складывая туго связанные снопы в золотые копны. — Придет время — отчитаешься ты передо мной. Хозяин вернется домой и наведет порядок».

Обычно, пока они с Мартой работали, где-нибудь поодаль Петерит возился на зеленой меже со своими игрушками, а игрушками ему могли служить любой цветочек, любой камешек или дубовый желудь.

— Мамочка, ту-ту! Папа, гляди, что у меня!.. — поминутно звал он. Образы матери и отца, лежавших в луже крови, уже исчезли из его памяти. Сиротство прошло для него незамеченным, он вновь обрел родителей. А люди были уверены, что Петерит родной сын Пургайлисов.

В тот день, когда в село приехал присланный Айей уполномоченный, Ян Пургайлис с Мартой кончили работу ранее обычного. Они пошли на собрание и выслушали сообщение об организации дивизии. Когда представитель кончил говорить, Пургайлис вопросительно посмотрел на жену. Марта дотронулась до его руки и улыбнулась.

— Уж знаю, знаю, что подумал… — тихо сказала она. — Иди. Мы с Петеритом выдержим.

Ян сильно сжал ее руку, потом поднялся и подошел к уполномоченному.

— Запишите меня. Ян Мартынович Пургайлис, рождения тысяча девятьсот десятого года. В старой латвийской армии служил в седьмом пехотном полку. Демобилизован в звании капрала.

После него один за другим поднимались остальные, и у маленького столика, за которым записывали добровольцев, образовалась очередь.

А потом начался праздник, и до поздней ночи по селу раздавались песни. Заиграла гармошка, молодежь пошла танцевать на току.

Ян Пургайлис сходил на речку, выкупался, надел чистое белье, побрился при свете маленькой керосиновой лампочки. Когда Петерит уснул, они с Мартой вышли во двор и долго сидели на сложенных в углу бревнах. Вспомнили пережитое и в последний раз вместе помечтали о том, как после войны снова вернутся домой. Будет много всего в их жизни, будет домик на пригорке, яблоневый садик и пасека. К тому времени подрастет и Петерит, начнет ходить в школу, человеком станет. И всех, весь народ ждет что-то большое, светлое, солнечное.

Как теплое дыхание живого существа, обвевал их ночной ветерок. На августовском небе мерцали частые крупные звезды. Наговорившись обо всем, оба молчали; пальцы Марты доверчиво лежали в руке Яна.

Утром Ян закинул за спину мешок и последний раз погладил по головке Петерита.

— Расти большой, сынок. А теперь скажи папе — до свидания…

Мальчик, улыбаясь, махал ручкой, стоя на крыльце. Марта пошла проводить мужа до конца села.

— За меня не тревожься, — говорила она, прощаясь, — мы с Петеритом не пропадем. Думай только о том, что у тебя впереди. Только бы у тебя все хорошо шло, милый ты мой…

В эти дни тысячи жен произносили эти слова, провожая мужей в дальний путь войны. Любящие и взволнованные, с улыбкой смотрели они вслед уходящим, пока их можно было разглядеть, и еще долго махали рукой на прощание. Набежавшие на глаза слезы они вытирали украдкой, — пусть никто их не видит… Потом начинался новый рабочий день. Меньше стало работников на колхозных полях, но жизнь шла вперед, и ничто не могло остановить ее вечного течения.

3

В субботу Чунда попросил Арбузова принять его минут на пять — нужно поговорить наедине. У него была серьезная причина не откладывать этого разговора до понедельника: все латыши, жившие в городе, знали, что из районов вот-вот должны прибыть первые партии добровольцев. Вполне естественно, что тогда множество глаз вопросительно уставятся на молодцеватую фигуру Чунды, и даже Арбузов может самым бестактным образом справиться относительно его планов. Надо поторапливаться, пока еще события не зашли слишком далеко.

Отпустив нескольких посетителей, Арбузов вызвал к себе Чунду.

— Что случилось, Эрнест Иванович? — спросил он. — Личные дела или в отделе что-нибудь? Садитесь.

Чунда сел и стал печально рассматривать пол. Вид у него был усталый и удрученный.

— Да уж не больны ли вы, Эрнест Иванович? — допытывался Арбузов.

Чунде того только и надо было. Он сделал еще более печальное лицо.

— Никифор Андреевич, я должен прежде всего поблагодарить вас за вашу отзывчивость, за исключительно чуткое отношение… Я так уважаю вас, что обращаюсь как к близкому человеку… — он вдруг махнул рукой. — У меня беда, Никифор Андреевич. Мне и в голову не приходило, что это может начаться так незаметно. До сих пор думал, что здоровее меня и человека не сыщешь, и потому не обращал внимания ни на пот, ни на отсутствие аппетита, ни на кашель. Выгляжу я здоровым, но это, оказывается, одна видимость. У нас в роду все такие были. Последние дни только почувствовал себя совсем скверно. Обратился в поликлинику, и вот, после всяких исследований, можете представить, что мне сказали врачи? Туберкулез легких, вторая стадия…

Арбузов почти с недоверием взглянул на Чунду.

— Гм… это очень серьезно, Эрнест Иванович. Кто бы мог подумать…

— Скоротечная чахотка… У меня ведь отец умер от этой болезни. И до самой смерти выглядел здоровым. Очень коварная болезнь, любого может подвести.

— Печально, печально, — сказал Арбузов, — но вы не отчаивайтесь, Эрнест Иванович. Это очень хорошо, что вы обратились к врачам, современная медицина творит чудеса.

— Чудеса творит, Никифор Андреевич, — согласился Чунда. — Врачи то же самое сказали. Если взяться за систематическое лечение, я могу выздороветь и прожить еще пятьдесят лет. И поэтому мне категорически приказано уехать отсюда. Здешний климат вреден для моих легких. Мне нужно солнце, чистый горный воздух. Велят ехать на юг.

— Гм-да… — Арбузов побарабанил пальцами по столу. — Ну что ж, надо уезжать, пока не поздно, Охотно бы задержал вас, но не решаюсь.

— Я и сам ни за что не расстался бы с вами, Никифор Андреевич. Даже так думал: черт с ними, с легкими — работай, пока можешь двигаться и пока твоя работа идет на пользу Родине. Да что там? До осени, может, продержался бы, ну а потом?

— Не выдумывайте, Эрнест Иванович, — сказал Арбузов вставая. — Здоровьем не шутят. Я сегодня же распоряжусь, чтобы отдел кадров подготовил приказ об освобождении согласно личной просьбе. В понедельник оформим расчет. До свиданья, Эрнест Иванович. Будьте здоровы.

— Благодарю за все, Никифор Андреевич, — растроганно повторял Чунда, тряся ему руку. — Никогда этого не забуду.

Еле волоча ноги, вышел он из кабинета Арбузова. Глядя на него, можно было подумать, что он получил нагоняй, но сейчас Чунде было безразлично, что о нем думают другие. Он ничего не сказал сотрудникам, но когда в комнате никого не осталось, позвонил на вокзал одному своему знакомому:

— Степан Кириллович? Говорит Чунда. У меня к вам большая просьба, выручайте, дорогой. Надо устроить два места в мягком вагоне на понедельник. На Ташкент. Очень нужно. Всю жизнь буду обязан. Можно надеяться? Хорошо. Спасибо, спасибо. Всего доброго, Степан Кириллович.

С час еще он поработал в отделе, подготовил дела к сдаче, разорвал кое-какие бумажки и ушел домой.

Руту в этот вечер он ждал с нетерпением.

— Наверное, опять просидит до полуночи, — ворчал Чунда. Сегодня он собирался посвятить ее во все свои планы.

Но он напрасно нервничал. Рута тоже решила поговорить с ним и пришла домой вовремя. Пообедав на скорую руку и убрав со стола, она села у окна. За деревьями бульвара виднелась Волга. На пристани еще не затихла дневная суета. На противоположном луговом берегу дымились покосы, и из мглы, как мелкие островки, поднимались стога сена.

— Правда, чудный вечер? — начал Чунда, подсаживаясь к Руте. Он хотел обнять ее, но она отодвинулась.

— Пусти, Эрнест, мне так неудобно…

— Почему неудобно? Нервная стала?

Рута отодвинулась еще дальше и обернулась к Чунде.

— Я хочу поговорить с тобой об одной вещи.

— Поговорить? Очень хорошо. Я тоже хочу. Может быть, о том же, о чем и ты.

— Тогда говори сначала ты.

— Нет, ты же первая хотела.

— Нет, нет. Может быть, тогда мне и не придется начинать разговор.

— Ну, как хочешь.

Чунда повернул стул поудобнее, чтобы облокотиться на подоконник. Достал папироску, закурил, откашлялся.

— Нам с тобой пора подумать о том, как мы будем жить зимой… Зимы здесь страшно холодные, а насчет дров пока ничего неизвестно. Теплых вещей у нас тоже нет.

— Как другие обходятся, так и мы, — сказала Рута. — Если еще об этом беспокоиться, то как же быть тем, кто на фронте? Им и в мороз и в метель придется спать под открытым небом…

— Это совсем из другой оперы, Рута. Никто и не говорит, что фронтовые условия нужно считать нормальными. Но когда есть возможность устроиться лучше, почему ею не воспользоваться? Я не могу понять, для чего нам оставаться на зиму именно здесь. Местные жители — другое дело, но ведь мы приезжие, у нас нет ни своей обстановки, ни своего угла, за который стоило бы держаться. Поэтому мы не проиграем, если переедем в другие места, где потеплее. Осенью многие задумаются над этим, но тогда будет поздно. Если ехать, то ехать сейчас, пока тепло. И пока меньше народу едет.

— А куда ты собираешься?

— Хорошо бы в Ташкент или Алма-Ату.

— Ты это серьезно?

— Что за вопрос? В нашем положении это самое разумное.

«Никаких сомнений. Полная уверенность в своей правоте».

— Так. А других планов у тебя нет?

— Нет… Какие еще могут быть планы? Главное, чтобы тебе было хорошо.

— О том, что для меня хорошо, разреши знать мне самой, — почти грубо ответила Рута. — Ты лучше подумай о себе. Тебе известно, что сейчас происходит в области?

— А что?

— Ты не слышал об организации латышской дивизии?

— А, дивизия? Да, конечно, это само собой. Здоровым людям тут и рассуждать нечего. Но только я не думаю, что в дивизию будут брать туберкулезных. Я ведь на днях был у врача. Понимаешь, оказывается, у меня в легких процесс. Теперь, если я даже буду просить, меня все равно не возьмут. Им и здоровых хватит.

— Покажи заключение врача.

— Справку он еще не написал.

— Зачем ты врешь, Эрнест?

— Вот те на, опять «врешь». — Он пожал плечами. — Какой мне смысл тебя обманывать? С тобой я всегда…

— Не сваливай, пожалуйста, на здоровье. Его у тебя хоть отбавляй. Ты просто притворяешься, ты дрожишь за свою шкуру и готов спрятаться в щель, лишь бы не идти на фронт.

— Послушай, Рута… — торопливо заговорил Чунда. — Я тебя все-таки не понимаю. Скажи лучше прямо: ты гонишь меня на фронт, чтобы меня там убили, чтобы избавиться от меня? Я тебе надоел?

— Да, надоел! Такой, какой ты сейчас, надоел. Такого я больше не желаю видеть ни единого дня, даже часа.

— Веселенькое дело… Ну, этого я от тебя не ожидал.

— Ответь мне на один вопрос, больше мне от тебя ничего не нужно. Пойдешь ты в дивизию или будешь разыгрывать больного?

— Я уезжаю и думаю, что ты сделаешь то же самое.

— Я-то непременно уеду, но только в другую сторону.

— Интересно, куда это? — Чунда попробовал улыбнуться, хотя ему было не до улыбок. — Может, будем попутчиками?

Рута встала.

— Я еду в дивизию. Это единственное место, куда я согласна ехать вместе с тобой.

Назад Дальше