- Испытание, выпавшее на наш город, мы одолели. Наше общество оказалось мудрее, чем мы думали. Никакого насилия, никаких репрессий, ни единого нарушения права личности. Наш идеал, идеал свободы и демократии, выдержал проверку на прочность. За это и выпьем!
Гости выпили, поднялись, и дамы, направляясь к лестнице, наперебой говорили о том, что самый замечательный человек в городе, конечно, Бергов. Другого такого нет и не может быть.
Полуэктов пошел вместе со всеми, но Бергов его задержал и отвел в сторонку.
- Сегодня ты совершаешь этот обход в последний раз. Больше тебе не нужно там быть, ты поднимаешься выше. А завтра узнаешь нечто другое, там, внизу. - И Бергов пальцем указал себе под ноги.
Полуэктов, стараясь не выдать радости, наклонил голову. Что ж, все свершилось и свершилось так, как ему хотелось. Он догнал гостей, уже спустившихся с лестницы, вошел вместе с ними под своды коридора, и черный ковер с длинным ворсом заглушил звук шагов.
В круглой комнате, на круглой эстраде, стоял балалаечник. Когда гости рассредоточились у стены и замерли, он вскинул голову, тряхнул белой гривой густых волос и наклонился набок, безвольно бросив правую руку. Набухли и выперли крутые жилы.
Играть балалаечник не начинал. Его диковатый взгляд, упертый в потолок, не двигался. Гости стали нервно переглядываться, а балалаечник все стоял, будто окаменевший. По спине Полуэктова брызнули холодные мурашки. В безмолвии и неподвижности человека, стоящего на эстраде, чудился непонятный, пугающий знак, пугающий особенно сейчас, когда наступил счастливый исход тревожных событий. "Ну давай, не тяни!" мысленно поторопил он балалаечника, потому что безмолвие становилось невыносимым. И тот, будто услышав его, шевельнулся. Выпрямился, встряхнул правую руку и поднял инструмент, крепко обжимая сильными пальцами тонкий гриф. Ударил он по струнам с такой силой и напором, что люди впечатались в стену, невидимая сила, идущая с эстрады, придавила их, не давая вздохнуть. Напев клокотал, бил в потолок, грозя разметать бетонные плиты, но плиты были прочны, и ни один звук не проник через них. Балалаечник закусил губу, зажмурился от напряжения, в кровь расхлестал пальцы, и все-таки напев на волю не вырвался: бился у потолка, слабея, теряя напор, и падал на пол.
На полном взлете балалаечник оборвал игру. Переломил балалайку, бросил ее себе под ноги и растоптал до мелких щепок.
- Я не вырвался, но они ушли! Ушли! - закричал он, вскидывая над головой руки и потрясая сжатыми кулаками. Хохотал, по лицу текли слезы. Ушли-и! Вашей власти нет полной! Ушли-и!
Сошел с эстрады и стал надвигаться на гостей, как гора. Они не выдержали его страшного вида и крика - бросились врассыпную из круглого зала. Полуэктов бежал и оглядывался - боялся, что балалаечник кинется следом. Но тот сделал лишь несколько шагов, качнулся и пластом рухнул на пол.
Навстречу уже бежал Бергов, его на ходу обгоняли санитары. Полуэктов вернулся следом за ними в круглую комнату. Балалаечник бился головой, выгибался огромным телом, и на губах у него пузырилась густая пена. Санитары навалились на него, придавили к полу, и он затих.
- Пойдем, - Бергов тронул Полуэктова за локоть. - Пойдем. Это последняя вспышка. Больше не будет.
"Последняя? - Полуэктов вздрогнул. - О ком же он кричал, что они ушли? Охранник и проститутка? Их ведь до сих пор не нашли. Последняя? Последняя ли?"
33
Вот и свершилось, о чем так истово мечталось.
Расступились-разбежались слепящие белизной березы и открыли выход на высокий бугор, у подошвы которого вольно лежала деревня, принимая на себя первое и поэтому самое сладкое тепло. Нежились под солнцем переулки, по-хозяйски расчищенные от снега, столбики дыма поднимались над печными трубами, вздрагивали и тянулись в небо. Орал, срывая голос от неумения, молоденький и дурашливый петушишко. Вторя ему, посвистывала с ближней ветки пичуга и ясно, почти по-человечески выговаривала: "Жив-жив... жив-жив..."
Павел первым выбрался на бугор, глянул на деревню, разом принимая ее в свои повлажневшие глаза, и тихо, облегченно вздохнул - все, добрели... Сломал леденистую корку наста и полной пригоршней зачерпнул зернистого снега. Утерся им, царапая кожу, и лицо от прилившей крови пыхнуло жаром. Павел засмеялся, упал на спину и вольно раскинул руки. Глаза Соломеи заслонили небо, придвинулись совсем близко, едва не вплотную, и он увидел в ее неподвижных зрачках самого себя. Не нынешнего, а давнего - мальчика, удивленно взиравшего на мир.
- Неужели мы добрались? - беззвучно, одними губами, спросила Соломея. - Неужели сбудется?
- Сбудется!
Сгреб Соломею в охапку, притиснул к себе, и они покатились по твердому насту вниз, под уклон. Шуршал снег, холодил голые ладони, и по-ребячьи захватывало дух, когда виделось поочередно, мгновенно сменяясь: небо, снег, изгородь огорода, макушка тополя и снова - небо и снег... Весь мир крутился радужным колесом.
- Подожди, подожди, - с обессиленным смехом взмолилась Соломея. Подожди, я сказать хочу.
- Говори! - Павел вскочил, поднял ее на ноги и заботливо отряхнул от снега. - Говори.
- А дом, дом - где?
- Во-о-н, видишь тополь? Правее, правее. Видишь? А рядом - крыша. Наша с тобой крыша. Пошли.
Они спустились к крайнему огороду и взяли вправо, целясь к узкому переулку, который выводил к дому. Над крышей дома вздымался разлапистый тополь. Ствол и ветки чернели, резче подчеркивали синеву неба. Прочно, надежно стоял дом, обещая всем своим видом такую же прочность и надежность в жизни. Серые стены, обмытые дождями и обдутые ветром, притягивали, манили к себе, и хотелось сорваться и бежать бегом.
Подошли к переулку, и Павел оперся о черное прясло.
- Постоим, - сказал он Соломее, - а то меня пересекло прямо. Я уж, грешным делом, и не мечтал сюда...
Договорить Павел не успел.
Оглушительный вой сирены тяжелым колуном расколол тишину. Сирена выла надсадно, без передыху, быстро набирая разгон. Звук ее ввинчивался в уши, грозя продырявить барабанные перепонки. Округа враз потемнела и съежилась. Павел крутнулся на месте, мгновенно оглядываясь, запоздало выругал себя черным словом. Как же он, опытный волк, смог так разнежиться и прямиком угодить в западню! Как мог позабыть, в каком мире живет!
По переулку бежали люди в белых халатах, на колпаках у них горели красные крестики. Такие крестики, знал Павел, нашивали охранники Бергова. Значит, и деревня принадлежит Бергову.
Слева, отсекая отход к лесу, тоже бежали санитары. Расстояние на глазах сокращалось. "Обкладывают, в колечко жмут..." Чем быстрее неслись санитары, тем дальше, в недосягаемость, уплывали дом, крыльцо и высокий разлапистый тополь над крышей. Но Павел не желал, чтобы они для него исчезли, не хотел в этой жизни оставаться без них. Пружиня на твердом снегу ногами, взглядом сторожа санитаров, несущихся во всю прыть, решился - ему надо пробиться к дому. Взойти на крыльцо, нащупать ладонью смолевый сучок. Спастись и выжить сейчас, убежав из дома, - страшнее смерти. Выжив, он никогда не избавится от жажды мстить, а Соломею, которая будет мешать ему, он оттолкнет от себя, он не сможет тогда быть с ней.
Рывком развернул ее, крикнул в самое ухо:
- Уходи! В лес уходи!
Она хотела возразить, сказать, что не может оставить его одного, но Павел подтолкнул ее, показывая пальцем на их же следы - уходи! Подтолкнул так решительно, что Соломея пошла, побежала, оглядываясь назад. Она не думала о своем спасении. Просто доверялась Павлу: и, подчиняясь ему, думала, что там будет лучше, безопаснее для него.
Санитары, отсекавшие ей отход к лесу, бросились наперерез. Павел, оставаясь на месте, выдернул из-за пояса пистолет. Как не хотел он сейчас сжимать в ладони рубчатую рукоятку! Именно сейчас и именно здесь - на краю деревни, под ярким солнцем. Но он ее все-таки сжал. Сирена выла. Выстрелов санитары наверняка не услышали, но фонтанчики снега под ногами заставили их остановиться.
Соломея скрылась в лесу.
Павлу стало спокойнее. Он даст ей время уйти, а сам... Про себя он уже все решил.
Круто развернулся и чутким, звериным бегом двинулся санитарам в лоб. Сходу продырявил им полы халатов. "А? - весело бормотал сквозь зубы. Как? Это вам не лишенцев гонять!" Убыстрял бег и боялся лишь одного, что наст не выдержит и провалится. Но наст держал.
Врассыпную санитары бросились к деревне. Другие, выскочившие из переулка, растерянно замешкались. Опережая их, Павел перемахнул прясло и помчался по огороду. Санитары кинулись за ним следом, и он уводил их за собой, как птица уводит от гнезда охотников.
Сирена надрывалась, не умолкая.
Павел проскочил огород, залетел в ограду ближнего пустого дома. Следующий дом тоже оказался пустым, хотя ограда была расчищена от снега, а на окнах висели пестренькие занавески. В деревне, охраняя ее, пустую, жили одни санитары. Коренной народ давным-давно покинул свои дома и летучей пылью осел в каменных городских коробках. Дорога сюда была заказана прежним жителям, и они видели свою деревню только в тоскливых снах. Все это Павел уразумел на бегу и лихорадочно подумал: "Хоть один, да прорвусь..." Ему казалось, что сотни тоскующих глаз смотрят на него, замерев в ожидании, - прорвется?
"Прорвусь!"
Как гончие собаки, ломились за ним санитары, он на бегу оглянулся, и мелькнула шальная мысль - перестрелять их всех, до единого. Он бы смог, но с ним что-то случилось за несколько дней, что-то перевернулось в его существе и потому, стреляя, отпугивая санитаров, когда они наседали совсем уж настырно, он боялся убить. Не хотел убивать. А те, видимо, выполняя приказ, пытались его взять живьем.
Через ограды, через стайки, по снегу, в обход, Павел прорывался к дому. Чистый воздух входил без задержек в молодые легкие, будоражил, веселил ярую кровь, и она звонко стучала в висках. Приседали изгороди и прясла, подставляя ему самые ловкие и удобные места, чтобы он перепрыгивал без помех. Снег не проваливался и не цеплялся за ноги, а ворота сами распахивались перед ним. Деревня помнила своего сына и пособляла ему чем могла.
Совсем близко уже виделся тополь, его черные ветки, впечатанные в синеву, калитка и ровная, расчищенная дорожка к ней. Павел рванулся к последней изгороди, которая разделяла его теперь с калиткой, и тут же отпрянул назад. Там, за калиткой, стояли в ограде санитары. Они все-таки зажали колечко.
Он остановился, хватая раскрытым ртом воздух, словно ему ударили под дых. Опустил пистолет и обернулся назад - погоня была уже совсем рядом. Сейчас налетят, сомнут... Железная игла впорется в тело, впрыснет через узенькое отверстие дьявольскую смесь в кровь, и он не то что не увидит, а никогда и не вспомнит ни тополя, ни крыльца, ни дома. Он закричал, брызгая слюной, заплакал, перекосив лицо в судороге, и через силу, как великую тяжесть, поднял пистолет. После первого выстрела оружие вновь стало легким. Сунув запасную обойму в зубы, не переставая кричать и мутно видя сквозь слезы фигуры санитаров, Павел по-рысьи метался на сжатом пространстве и стрелял, ничего не помня, до тех пор, пока не понял дорога к дому свободна. Тогда он сунул пистолет за пояс, перелез через последнюю изгородь и, шатаясь, едва волоча ноги, подошел к калитке. Откинув вздрагивающей рукой защелку, ступил в ограду. Перешагнул через убитого санитара и шагнул уже дальше, но взгляд задержался, и Павел, не веря самому себе, наклонился. "Не может быть! Не может такого быть!"
Но было именно так: убитый санитар, как две капли, походил на Павла. Он кинулся к другим, переворачивал их, вглядывался в лица и снова, в каждом новом лице, узнавал самого себя. "Я перебил таких же, как сам". У него не осталось сил даже закричать.
На крыльце лежал снег, на верхней ступеньке - большая проталина, а в ее середине светился смолевый сучок. Павел накрыл его ладонью и уловил кожей едва ощутимое тепло. Вот и дома. Как он надеялся, что достигнув крыльца, он всех простит, не будет держать ни на кого зла и сам попросит прощения, что душа его, впервые за долгие годы, станет тихой и покойной, а главное - чистой. Не сбылось. Последнее, самое заветное мечтание, хрустнуло и преломилось, не оставив никакой надежды, открыв перед глазами черную пустоту.
Маленький мальчик, безгрешный, как ангел, неслышно подступил к Павлу, обдал его легким дыханием и погладил по щетинистой щеке пухлой ладошкой. Отступил и стал удаляться, невесомо покачиваясь в воздухе, растворяясь в солнечном свете.
"Погоди, побудь, дай я тебя разгляжу!"
Но мальчик удалялся, удалялся и исчез...
Совсем исчез...
"Вот и все. Будь жива, Соломея. Слышишь, будь жива, ты еще сможешь жить. А я..."
Не убирая ладони с сучка, Павел сунул другую руку за пояс, ухватил рубчатую рукоять пистолета, сдвинул тугой предохранитель, поймал указательным пальцем послушный спуск. Тело дернулось, обмякло и тихо сползло с крыльца на землю.
34
Вой сирены оборвался, как срезанный.
Соломея услышала под ногами хруп снега и споткнулась. Не удержалась, упала на твердый наст. Дыхание от удара пересекло, и она поняла в короткий миг онемения, что Павла на этом свете уже нет. Он ушел.
Таяли под голыми ладонями леденистые крупинки. Холод пробирался через кожу и доставал до сердца. Оно билось чаще и больно стукало прямо в наст. Соломея впала в короткое забытье, словно провалилась в неизвестную глубину. Но дна не достала и вынырнула обратно. Очнулась и на ноги поднялась совершенно другим человеком. Мир лежал вокруг тот же, он не переменился, но виделся теперь совсем по-иному. Отныне не таил для нее угрозы, отныне она в нем никого и ничего не боялась. Неведомая, раньше незнаемая ей сила подтолкнула и повела по старым следам в деревню. По тем самым, которые еще помнили тяжесть ног Павла. Вот здесь он пробил наст и пригоршней черпал снег, а вот здесь лежал на спине и она наклонялась над ним, тут они катились под уклон, крепко обнявшись, а здесь он поставил ее на ноги и показал дом... Мелькнула перед глазами голубая коробочка, глубоко вдавленная ребром в снег. Соломея подняла ее и открыла. На красном бархате лежали два золотых кольца. "Подарок, Павел о нем говорил. Выпала... Кольца обручальные... Обручение и венчание. Слова-то какие, несбыточные". Золото под солнцем блестело, алая внутренность коробочки светилась.
Дом Соломея узнала сразу. Вошла в распахнутую калитку, увидела простреленных санитаров и сразу поняла, что случилось. Павел лежал на красном, подтаявшем снегу. Руки - вразброс. Так падают обычно на отдых, обессилев после долгой работы. Соломея опустилась перед ним на колени, пригладила ему растрепанные волосы. Она не плакала, не рыдала, а только вглядывалась в родное лицо, пытаясь его навсегда, до последней черточки, запомнить. После подняла Павла на руки и понесла в дом, пятная себя охолодавшей кровью. На крыльце невольно споткнулась, увидя широкую проталину и посредине ее - смолевый сучок.
Похоронных обрядов Соломея не знала, но неслышный голос нашептывал ей на ухо и вразумлял, что нужно делать. Натопила печку, нагрела воды, обмыла покойного и обрядила его в белую рубаху, которая нашлась в доме. Перенесла Павла в горницу и положила на лавку в переднем углу, под маленькую икону, на которой Георгий-победоносец поражал копьем змия. Вспомнила о кольцах и достала коробочку. Раскрыла ее и одно кольцо, большое, надела на правую руку Павла, а другое, поменьше, - себе. "Вот мы и повенчались..." - тихо сказала она и поцеловала Павла последним целованием в неподвижные и твердые губы.
До самого вечера Соломея копала в саду могилу. Долбила ломом мерзлую землю, выгребала руками комки и время от времени поднимала глаза на закатное солнце, торопясь закончить работу до сумерек.
Могилу она выкопала глубокую и просторную. Когда опустила Павла, а рядом с ним положила убитых им санитаров, то подумала, что осталось место еще для одного человека. Но пыхнул в глазах неистовый свет, и глаза ее, обретя новое зрение, увидели: отца Иоанна, убитого на паперти храма, сам храм, уродливо заколоченный досками, обугленных Петра и Фросю, могучего балалаечника, придавленного санитарами к полу, а еще - Юродивого, одиноко, потерянно бредущего по городу, - разом увидела всю землю, до краев налитую горем и мороком. Земля, беспризорная без этих людей, призывала, моля о спасении, остаться тех, кто еще мог помнить и думать.