— Линочка, — сказал я, — это совсем не больно. И это нужно.
— Кому? — задала она вопрос, действительно, пожалуй, необходимый.
Кому? Людям, которые в День восьмой от сотворения Мира исчезнут с лица Земли, как не было их еще в День пятый? Или мне — ведь я решал их судьбу? Нет, я пока тоже ощущал себя человеком, особенно рядом с Линой, и мне было безумно жаль всего, хотя я и знал, что все происходящее нужно именно мне, только мне, никому больше, потому что завтра на Земле попросту не будет никого, кто мог бы о чем-то жалеть и чего-то хотеть.
Иешуа принес на подносе чашки с чаем, пахнувшим пряностями, каких у меня никогда не было, и чем-то еще, по-человечески совершенно неопределимым. Я отпил немного (Господи — нектар…) и спросил:
— Ты знаешь меня, Линочка, я всегда был бесхребетным, верно?
— Ты всегда был упрямым, — сказала она, — и делал только то, что считал нужным.
— Но ты говорила…
— Мало ли… Я хотела, чтобы мы были вместе, а ты не решался.
— Вот видишь…
— Нет, не то. Ты считал почему-то, что рано. И я хотела тебя растормошить.
— Ну неважно, я сам себя считал тюфяком. А несколько дней назад явился вот этот — Иешуа. И потребовал решения. Как по-твоему, кто он?
— Мессия, — не задумываясь ответила Лина. — Посланник Божий.
Она была совершенно серьезна!
— Ты веришь, что есть Бог?
— Он есть, — сказала Лина, и я подумал, что совсем не знаю женщину, которую люблю.
— Я имею в виду не того Бога, который в нас, который дух, природа и все такое…
— Я тоже не это имею в виду, Стас. Родной мой, говори все, что думаешь. Я вижу, что творится с тобой. И слышу — особенно сегодня. Не мог весь мир сойти с ума! Говорят, что это конец света. Пришел Мессия и возвестил. Вот он. И если он действительно Мессия, и если это конец, и если он подает тебе чай…
— Тебе тоже…
— Стас, это какое-то безумие.
— Линочка, послушай меня. После сотворения Мира Бог отдыхал, началась Суббота, которая длилась миллионы лет, и дух Божий обрел оболочку в одном из тех существ, что он сам создал — в человеке. Я пока не могу вспомнить все, но одно знаю: Бог был всемогущим, когда из Хаоса творил Вселенную. Тогда он действительно мог все. Но уже после Дня первого сила его (или точнее сказать — энергия?) перестала быть бесконечной. Еще меньше стала она после Дня второго. Сила передавалась его созданиям, растворялась в них. Бог отдавал Миру себя и слабел. Создавая человека, он и сам уже был почти человеком. Приближалась Суббота, время, когда Бог не мог больше ничего. Сотворив людей, Бог сам стал человеком. Он переходил из одной человеческой оболочки в другую и со временем вовсе забыл, кем был и что умел. Человечество оказалось предоставлено себе. Оно жило не под Богом, а рядом с ним, вместе.
Лина смотрела мне в глаза, не слушала меня, а высматривала мои мысли, и я видел — понимала больше, чем я мог выразить словами. «Женщины, — подумал я, — никому не дано понять их, даже Богу».
— Это ты…
— Да. Я — тряпка, бесхребетный интеллигент, но я тот, кто должен был решить.
— Быть или не быть — всем?
— Первая попытка сотворить разум. Первая попытка всегда обречена на неудачу. И нужно начать сначала. С самого Истока, потому что нужна — опять! — бесконечная сила. Не очень большая, не огромная, а бесконечная.
— Чтобы повернуть галактики…
— Сила не нужна была. Достаточно решения. Сеятель слово сеет. Все остальное было заложено Богом еще тогда, когда он в силах был это сделать. Вначале. И решить — да или нет — мог только Он.
— То есть, ты?
— Ты думаешь, что я несу чушь, Линочка?
— Стас, я люблю тебя. Я знаю тебя. Ты себя не знал, а я знала.
— Что знала? — ошеломленно сказал я.
— Ты не такой как все. То, что ты сейчас говорил, я не очень поняла. То, что сейчас происходит, я не понимаю вообще. Но… Если мы будем вместе… Мне больше ничего не нужно. И не страшно. Ничего! Понимаешь?
Я обошел стол и обнял Лину. Иешуа тихо вышел из комнаты. Я повернул Лину к себе вместе со стулом, опустился на колени, я погружался взглядом в ее глаза будто падал в бездну собственной памяти. Я знал, что Лина видит сейчас и чувствует то же, что и я. Была ли это телепатия или нечто иное, духовно более высокое? Я мог бы ответить на этот вопрос, как и на многие другие, но меня интересовало иное.
Мы вспоминали.
И стоял народ вдали; а Моисей вступил во мрак, где Бог.
Гора была — Синай. Угрюмые скалы, похожие на лунные кратеры, и ни на что земное не похожие вообще. Смотреть вниз — страшно, смотреть вверх — трудно и страшно тоже. У тех, кто карабкался по валунам, пытаясь добраться до огромного бурого пятна на вершине, были суровые лица странников, бородатые, с большими, нависающими тучей, бровями. Одеты они были, впрочем, традиционно для местных жителей — грубая дерюга едва покрывала тело, избитое частыми падениями и ночлегом на голых камнях.
Они стремились достичь вершины, потому что видели в этом некий высший смысл, в очертаниях бурого пятна чудился им призыв, божественное послание — нечто, без чего им уже невмоготу было жить.
Первым карабкался молодой гигант, голубоглазый и широкоскулый. Он был ловчее прочих и, подобно героям, рвущимся первыми в отчаянную атаку, не вынес бы, если бы не достиг цели раньше всех.
Я стоял за скалой над пропастью, у самого пятна — это был всего лишь причудливо изломанный выход на поверхность железной руды. Красиво, конечно, но ко мне, ждущему, не имело никакого отношения. Приманка — не более. Я жил здесь давно, и отец мой жил здесь, и дед, мы были из того же племени иудеев, но племя разделилось, покидая родину, наш клан пошел на юг и жил здесь, а сейчас я ждал этого гиганта, которого звали Моше, потому что настало время сказать ему Слово. Я думал над Словом много веков, во всех поколениях, и теперь оно стало Истиной. Не для меня — я знал эту Истину всегда, я сам ее придумал и хранил.
Кое-что я еще умел, хотя и с трудом, с мучительными головными болями, дрожью в руках и слабостью в ногах. И когда Моше схватился рукой за выступ и перепрыгнул через небольшой провал, а спутники его — их было трое — отстали, не решаясь это сделать, я сказал себе «пора», и острогранная скала чуть повыше путников пошатнулась и рухнула. Она промчалась вниз, грохоча и разламываясь на части, от неожиданности и испуга спутники Моше остановились, на миг ослабли их руки, и этого оказалось достаточно: все трое не удержались на ногах, и общий вопль ужаса отразился от скал.
Надо отдать должное Моше, он даже не оглянулся, он понял, что произошло, но не остановился, продолжая карабкаться вверх, он уже почти добрался до ровной площадки, цель была близка, и в буром пятне чудилась ему кровь людская, кровь народа его, оставшегося внизу, на равнине, и ждущего — чего? Он еще не знал.
Теперь нас было двое здесь, я вышел из своего укрытия и стоял на фоне слепящего послеполуденного солнца. Моше видел только мой силуэт, и его распаленному воображению предстало существо, сияющее огнем.
Моше стоял у самой кромки рудного выхода и ждал. Он увидел Бога в огненном шаре, и Бог повелел ему слушать и запоминать.
Я не в силах был переделать природу человека. Но мог попытаться убедить. Что ж, пора начинать.
Я протянул вперед руки, положил пальцы на голову Моше, и гигант медленно опустился на колени, глаза его закрылись, он слушал.
Я говорил о Хаосе, каким был Мир, и говорил о себе и тех временах, когда я еще мог все. Говорил о красоте молодой планеты, о первожизни, которую я создал в океане из неживой материи, и о перволюдях — в них я вложил последние свои силы и выпустил в Мир, чтобы они в нем жили.
Наконец я подошел к главному: люди живут не так, как должны жить разумные существа. Они предоставлены себе, и в мыслях у них хаос, подобный тому, каким был Мир до Дня первого.
Жить нужно по-людски. Почитать мать и отца. Не убивать. Не прелюбодействовать. Не красть. Не произносить ложного свидетельства на ближнего своего. Не желать дома ближнего своего; не желать жены ближнего своего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его — ничего.
Человек — высшее существо на этой планете, у него есть разум, и поэтому не может быть у него полной свободы. Человечество — гигантская система, в которой все действия подсистем — людей — должны быть взаимно согласованы. Этого нет сейчас. Это должно быть. Должен существовать Закон. Должны существовать Заповеди. Вот они.
Моше понимал, может быть, десятую часть того, что я говорил. А из понятого еще только десятую часть мог пересказать своими словами. Я знал, что пройдут века, и пересказ Моше, сам уже во многом сфантазированный, обрастет нелепыми подробностями. Но это было неизбежно — рождалась Книга.
Я должен был дать ему что-нибудь с собой, что-то вполне материальное, что он мог бы держать в руках и показывать: вот Книга, дарованная Богом. Каменные пластины я обтачивал год, выбивал на них буквы, понятные народу Моше. Конечно, это был не весь текст: ровно столько, сколько голубоглазый гигант смог бы унести.
Я кончил говорить, когда до захода солнца оставался час. Моше должен был еще совершить нелегкий спуск, и я не хотел, чтобы он сломал себе шею. Очнувшись от транса, Моше огляделся (я отошел за камни), увидел у своих ног божественные скрижали, и сдавленный вопль вырвался из его груди.
— Иди! — сказал я.
Моше затолкал пластины в заплечный мешок, где лежали остатки еды, и побежал по камням вниз — слишком резво, как мне показалось.
Он кричал что-то, но я не понимал слов, я возвращался к своим, предвкушая горячий ужин и теплую постель под холодными звездами. Жена моя ждала своего мужа и повелителя, чтобы этой ночью зачать сына, которому предстоит родить своего через двадцать с небольшим лет, и тогда умрет это мое тело, а дух мой перейдет в потомка, чтобы продолжить цепь жизни. Я был человеком среди людей, и Заповеди, которые я дал Моше и его народу, были Заповедями и для меня. Я знал, как трудно исполнять их. И как нужно, чтобы они были исполнены.
Моше Рабейну — Моисей — спускался с горы Синай к своему народу.
Мы смотрели друг другу в глаза. Мы были совсем одни. И Лине уже не было страшно. Я спросил:
— День восьмой продолжается. Ты хочешь видеть?
Она кивнула.
Отсчет времени шел, и сила моя росла. Нет, она была еще ничтожна, я оставался, в сущности, тем же Станиславом Корецким, но уже мог кое-что, чего не умел еще час или даже минуту назад. Не сделать нечто (на это сил не хватило), но — увидеть и понять.
День восьмой продолжался. В подмосковном городе Можайске пылали пожары. Началось с того, что исчез — по грехам его — сторож продовольственного склада. Дружок, распивавший с ним в закутке традиционную бутыль, решил воспользоваться ситуацией и начал выносить дефицитнейшие банки с зеленым горошком. Он исчез — по грехам своим, — когда его уже засекли горожане, и это, возможно, спасло бедолагу от худшего конца. Но склад это не спасло; в суматохе и темноте (кто-то перерезал проводку) загорелись от искры картонные коробки из-под апельсинов (заморских фруктов, не появлявшихся в магазинах не то четвертый, не то пятый год). Тушить не стали — не до того было. Потом, когда все сгорело, недосчитались нескольких человек, и никто не мог понять, что с ними случилось: исчезли как многие другие или погибли, когда рухнули перекрытия.
А в индусском селении на юге Кашмира (я видел все, что происходило на планете, но не все допускал в мозг, не все охватывал сознанием) первой исчезла — по грехам ее — женщина, стиравшая на реке белье, и это было сочтено началом Суда Кришны. Когда час спустя исчез молодой Радж Гупта, избивавший свою жену по всякому поводу и без него, старейшины, понимая свою ответственность глашатаев судьбы, выбрали следующую жертву Бога — богатого Джамну, нажившего состояние с помощью нечестных махинаций. И оказались правы, и день этот продолжался при полном, так сказать, понимании момента. Все селение собралось у храма, сидели, ждали, и когда жертва, назначенная старейшинами, покидала Мир, люди согласно кивали головами — так, верно судит Бог, верно…
А в Кении шел бой между повстанцами и правительственными войсками. Когда исчез — по грехам его — главнокомандующий, солдат охватила паника, чем повстанцы не замедлили воспользоваться. Сражение было проиграно вчистую, и министр обороны принял самоубийственное решение о применении химических боеприпасов. Я попытался спасти хотя бы жителей близлежащих селений, чей час еще не настал, это были люди, близкие к природе, грешившие, быть может, чуть меньше прочих. И я действительно спас их, с удовольствием ощущая растущую во мне силу, отогнал газы в глубокие овраги, где не водилось никакой живности, кроме змей. Но больше половины повстанческой армии, совершенно не готовой к газовой атаке, погибло на месте.
Я отвернул глаза Лины от этой трагедии и показал ей поселок неподалеку от Смоленска. Узкие кривые улочки на окраине и широкий проспект в центре. Недавно он носил имя Ленина, но дело Ильича стало очень уж непопулярно, и проспект переименовали, дав ему изящное название — Старославянский. Все шло, как я и думал — Весы судьбы не ошибались. Первым здесь исчез — по грехам его — некий Власов, арестованный по подозрению в том, что именно он на протяжении последнего года убил молодых девушек в количестве, как он выразился на допросе, восьми штук. Особь, измерявшая девушек штуками, не должна была жить, и она исчезла из камеры предварительного заключения, вызвав переполох в райотделе. Переполох перешел в панику, когда час спустя во время оперативного совещания исчез — по грехам его — начальник отдела майор Кузнецов. Вот ирония судьбы — прегрешения Кузнецова были ненамного меньше власовских. Не взятки, конечно — это тьфу. А не хотите ли участие в ограблении кооперативного кафе? Кузнецов разработал план, нанятые профессионалы с блеском исполнили, а потом майор навесил это дело в число нераскрытых — одним больше, одним меньше…
Когда майор исчез, сотрудники разбежались по домам — защищать семьи табельным оружием от неизвестного безжалостного и невидимого врага.
Чуть позже десятка два мужчин с ломами и железными прутьями начали штурмовать запертое помещение райотдела — народ желал обзавестись хотя бы пистолетами, чтобы обороняться от нечистой силы. Массивная дверь не поддавалась, и осаждающие начали переговоры.
— Слышь, начальник, — закричал рослый детина, на котором, несмотря на прохладную погоду, были только майка да широкие брюки, — слышь, открой, никто вас не тронет, те же вишь, что делается, нечистая, едрит твою, ну человек ты или дерьмо? Баба есть у тебя или нет, хрен ты ненужный? Открывай, сволочь!
Сволочь не открывала, из помещения не доносилось ни звука — там никого не было.
В сотне метров от райотдела в квартире на первом этаже забаррикадировалась семья: муж, тщедушный на вид инженер, смотрел в окно, стараясь быть незамеченным, а жена сидела на диване у дальней стены, прижав к груди семимесячного ребенка. Она не боялась, женским чутьем понимала, что кара настигает грешников, а грехов за собой она не знала. Муж этого не понимал и страдал от полной своей неспособности что бы то ни было понять. Догадывался только, что баррикады не спасут от этого страшного полтергейста — его приятель, человек большой силы, но гад, каких мало, исчез из закрытой квартиры еще два часа назад.
Объяснения этому не было. И потому возник ужас, которым невозможно управлять. В поселке была небольшая церковка, до начала перестройки ее использовали для складирования никуда не годной продукции местной текстильной фабрики. В восемьдесят седьмом помещение вернули церкви, списав все содержимое, и на пожертвования прихожан — не столь уж и щедрые — произвели кое-какой ремонт. Сегодня церковь была переполнена, люди толпились на паперти, вслушиваясь в гулкий бас священника, призывавшего каяться и не грешить более.
А люди исчезали — по грехам их. В толпе неожиданно возникала пустота, кто-то, опиравшийся на кого-то, чувствовал, что поддержка пропала, и вскрикивал, и люди подхватывали крик, и сдвигались еще теснее, и голос священника вздрагивал, но служба продолжалась, пока вдруг не упала тишина, и прихожане увидели, что нет больше никого на амвоне, подались назад, и возопили, и бросились вон, потому что ясно стало, что никакого спасения от Бога ждать не приходится, но в дверях поместиться враз могли не более четырех человек, сзади давили, и упасть было невозможно, а можно было только умереть стоя. Что и случилось со многими, чья очередь — по грехам их — еще не настала.