Впрочем, на аэродроме в Чкаловской они расстались вполне дружески, Павлюк долго тряс руку Алексею Васильевичу, благодарил за выручку и особенно за урок — «как эту штабную шелупонь прищучивать, за хобот брать: «Кто говорит? Ах, тебе надо знать — кто?! Павлюк говорит! Давай быстренько — одна нога здесь, другая — там…»
В тот год скатывание в зиму началось много раньше обычного. Утрами заметно подмораживало и ветер старательно выметал улицы, гонял опавшие листья. А вот снега все не было и не было. Алексей Васильевич расстраивался: его донимала забота — поставить Тимошу на настоящие лыжи с жесткими креплениями. Лыжи и ботинки он сумел заполучить из Праги: в Москве такими маленькими ботинками с широкими рантами не торговали. Лыжи были подготовлены, ботинки уже не один раз примерены, а снег, как назло, не шел и не шел.
За неделю до Нового года позвонил исчезнувший из поля зрения Леонтьев. Иван Павлович впервые обратился к Алексею Васильевичу по имени и сказал:
— Не удивляйся, Алексей, что спешу тебя поздравить с наступающим: меня в больнице запечатали…
Алексей Васильевич попытался выяснить, в какой больнице он лежит, с каким диагнозом, чем можно ему помочь, но Леонтьев перебил:
— Алексей, друг милый, не пыли словами. Ничего не надо. Звоню попрощаться. Хорошо я на этом свете попраздновал, чего и тебе желаю… Умру я на днях, на этой неделе обязательно. Хорошо бы без кокетства помереть. Вот и все, Алексей, конец связи…
— Что с тобой, дед? — всполошилась Лена. — Тебе худо?
— Пожалуй, и так можно сказать… — И он передал только что оборвавшийся разговор с Леонтьевым. А самого не покидала странная на первый взгляд мысль Ивана Павловича: хорошо бы без кокетства помереть.
Поздно вечером снег внезапно перешел в решительное наступление — повалил густо, вздыбливаясь в сугробы. За какой-то час город сделался белым. Задыхаясь от волнения, Тимоша приступил к деду:
— Завтра едем, да? Деда, прямо с утра — в Измайлово? Чего ты молчишь, деда?
— Нет, Тимоша, завтра не получится нам поехать: кровь из носа, а я должен разыскать и повидать Ивана Павловича… Это не дело — нельзя человеку помирать в одиночестве. А кроме того, мне кажется, что завтра с утра будет оттепель, возможно даже с дождем…
Тимоша попытался было пустить слезу, но моментально сообразил — дед не разжалобится, на уступки не пойдет и тогда он обхватил ногу старика; прижался к деду всем своим почти невесомым телом… И случилось, с точки зрения, Тимоши, великое чудо!
— Та-ак! — сказал дед, поглядел на часы. — Время сейчас четверть десятого. Это, конечно, не дело, но… двадцать минут на сборы, полчаса на первую примерку к снегу. Кругом все завалило, нам двора на сегодня хватит. Быстро! Открываем сезон больших лыж, Тимофей Георгиевич…
А снег шел и шел, будто он и не прекращался с той далекой военной поры, когда Лешка Стельмах, летчик Карельского фронта, был подбит зениткой. Он протянул на восток, сколько смог и удачно приткнулся на краю замерзшего болота в самой глухомани. Алексей принял решение пробиваться к своим: с воздуха его вряд ли сумеют обнаружить, надеяться на это нельзя… Он шел уже долго и трудно, моля об одном — хоть бы уж кончился этот проклятый снегопад, заметавший следы, и это было Алексею Васильевичу на руку… Наконец он увидел дорогу, пересекавшую реку. Подумал: надо отдохнуть и понаблюдать за движением. Сплошной линии фронта тут не было — это он знал точно, но все равно нельзя лезть на рожон. Он засел в придорожном густом ельничке, соображая, что может означать эта вселенская тишина и заброшенность. Время едва волочилось. Алексею начало казаться, что его сиденье в ельничке никогда вообще не кончится, как вдруг на дороге, на взгорке замаячила темная точка, она двигалась бесшумно, довольно быстро и очень плавно. Лыжник — сообразил Алексей и подумал: «Он — один, я — один. Стрелять? Ножом? А промахнусь или осечка? Людей резать не умею, не обучен… Тут надо наверняка, чтобы взять лыжи… Упустить шанс невозможно». И Стельмах подполз к самой дороге. Он ждал.
Сперва показалась фуражка с длинным козырьком и вязаными наушниками. Через плечо лыжника была перекинута большая брезентовая сумка. На откидном клапане золотились два окрещенных почтарьских рожка… Алексей шагнул на дорогу и крикнул!
— Хальт!
Лыжник остановился. На Стельмаха смотрели голубые, откровенно перепуганные глаза. Финн, понял Алексей. Взмахнув для большей убедительностью пистолетом, показал на лыжи и велел:
— Гиб! Шнель!
Лыжи были первоклассные с полужестким пяточным креплением. На таких, — подумал Алексей, — можно дать духу!» Он взял воткнутые в снег палки и велел почтальону разуваться. Ботинки оказались, к счастью, немного великоваты. Что с самим делать? Война, конечно, все опишет, но вот так застрелить невооруженного… И тут Алексея осенило: он отстегнул с ремня флягу, отвинтил колпачок приказал:
— Тринк! — и сразу! — Нох! Шнель…
Спирт был почти не разведенный, и почтарь осел как-то сразу, а Стельмах двинул в путь. Теперь, когда он ходко передвигался на лыжах, появилась надежда — проскочу! Но к ночи Алексей совершенно обезножил. В детстве он много читал про путешествия и путешественников. Из воспоминаний Амундсена он знал, что человек может пережить любую арктическую бурю в снежном иглу, домике, сложенном из снежных кирпичей. Но ни времени, ни сил строить иглу у него не было. Он разгреб под корнями упавшей ели яму, навалил в нее сколько смог наломать лапника, и повалился в пахучую хвою… Проспал недолго: его поднял холод. Побегал, помахал руками, подумал: «А ведь я вполне мог убиться, когда садился на болото… И перехватить меня могли… а почтальон мог оказаться вовсе не почтальоном, а профессионалом-разведчиком, не стал бы со мной миндальничать, пришил без угрызений совести. Пожалуй, пока не замерз, рискну еще раз…» Он развел костерик. С теплом к нему медленно стали возвращаться силы. В предрассветную пору он снова пошел на восток. Кошмарно медленно тянулось время, а озеро, к которому он рассчитывал выйти, все не показывалось, и последний тягун едва не доконал Алексея. Спазмом свело сухое горло. Он набил в рот снега, но от этого деревенели челюсти, а дыхание не становилось свободнее. Тягун все-таки кончился, и за редкими елочками угадывалась береговая черта озера, кажется, он проскочил. Не успел подумать: «А там — свои», как в спину уткнулось что-то жесткое, и Алексей услыхал тихий, с украинским выговором голос:
— Хенде хох, падла!
— Ах, мать твою, — обалдевая от счастья, выговорил Алексей. — Скорее бери меня в плен, скорее! Гвардия умирает, но не сдается, хватай меня сам… Я рук не подниму!
Пленивший Стельмаха старшина Доленко был откровенно разочарован: он шел за языком, а получилось… Впрочем, и летчика привести в часть совсем не так уж плохо. «Шо сбитые летаки под каждым кустом ховаются?..
Перед тем, как перейти под опеку офицеров смерша, Стельмах успел подарить старшине Доленко свои трофейные лыжи и самодельный, из ленты-расчалки выточенный нож с роскошной наборной ручкой. Это не табельное холодное оружие высоко ценилось в авиации и еще выше — в наземных войсках…
Теперь Алексей Васильевич вышел с Тимошей на первый снег, и старик подумал: пусть все и говорят — жизнь прожить — не поле перейти, но я давненько понял, чтобы жизнь одолеть и поле перейти надо! Каждому свое…»
Снегопад, как внезапно начался, так же и неожиданно утих. Воздух будто заменили, двор пах чистотой, снегом, дышалось непривычно легко. Снег искрился и действовал на Стельмаха умиротворяюще. А Тимоша сопел, старался скользить и тянуть шаг и держать равновесие без палок, как учил его дед.
Алексей Васильевич смотрел, как старательно исполняет его наставления Тимоша и невольно умилялся: «Господи, как же ему хочется быть уже большим, взрослым, сильным… И, дуралей, не понимает — лучшего времени у него ведь не будет! Только Тимофей не должен знать об этом. Правильная жизнь — динамична, если ты не сопротивляешься среде и обстоятельствам, жизни не бывает, в лучшем случае — существование». Алексей Васильевич поглядел на часы. Ого! Скоро одиннадцать.
— Заканчиваем, Тимоша. Пора домой. Приготовься — мама нас обязательно наругает, но мы не будем возражать. Договорились?
И они побрели к своему подъезду, очень довольные друг другом.
Лена имела привычку где-то во второй половине зимы устраивать, как она говорила, генеральную уборку. В тот день полагалось вытаскивать на снег ковры, половики, одеяла и матрацы, вымораживать мягкую мебель. Алексею Васильевичу Ленины генеральные уборки не правились: есть же в доме и пылесос, и электрический полотер… двадцатый век на исходе, черт возьми, пора бы уже и отказаться от прабабушкиной методики. Но уборки он терпел и к бедламному этому дню относился спокойно: жалел Лену, хочется ей, пусть тешится. Впрочем порядок и чистоту в своей комнате он поддерживал сам, придерживаясь особых правил, сложившихся не вдруг. Он не любил ковров, полагал, что пол должен быть непременно деревянным, радующим глаз своей первозданной чистотой. Его паркет блестел так, что в нем отражался свет люстры. Вещей Алексей Васильевич держал мало — никаких безделушек, если не считать Двух — трех дорогих самолетных моделей, в его комнате не было. Гардероб не отличался разнообразием — два костюма, два свитера, две кожаные куртки и расхожие брюки вместе с бельем помещались в одном стенном шкафу, который он давным-давно собственноручно переделал на свой вкус. Лена окрестила отцовское жилье берлогой, хотя на самом деле оно скорее напоминало больничную палату или, может быть, камеру-одиночку.
Алексей Васильевич всегда старался самым энергичным образом помогать Лене в ее домашних хлопотах и заботах, но это Лену не радовало:
— Прекрати, дед: у тебя — сердце, у тебя — давление!..
— Нормальная вещь: без сердца и без давления какая может быть житуха?
— Хватит! — Не отступалась Лена, — ты делаешься совершенно невозможным, дед.
— И это тоже нормально: все старики кажутся молодым невозможными. Терпи…
Кто радовался генеральной уборке, так это Тимоша: в этот день ему не возбранялось переворачивать вверх ногами весь свой уголок. По выражению Алексея Васильевича, Тимоша занимался ревизией.
— Тимоха, ты ревизию игрушек закончил? — Серьезным тоном запрашивал внука дед. — Которые в ремонт отложил?
— Долго ты еще будешь в шкафу ковыряться? — Спрашивала Лена, — ревизор копучий…
Под вечер, уставшие и умиротворенные сознанием — дело сделано, отужинав и напившись чаю, все разбредались по своим углам. На этот раз Алексей Васильевич уселся в кресло и принялся перелистывать свою очень старую записную книжку, обнаруженную Леной в давно заброшенных нотах. Впервые Алексей Васильевич подумал: «Сколько же телефонных номеров помечены скорбными крестиками и как много крестиков следовало бы добавить в эту забытую книжку?» Имен умерших друзей, знакомых он никогда в книжке не вычеркивал, он всерьез верил — пока о человеке помнят, пока хоть какой-то след существует, он, этот человек, еще не вполне убыл. Увы, убывших, судя по найденной книжке, было, пожалуй, побольше, чем присутствующих. Но считать он не стал: бесполезная статистика… И тут, скользя взглядом по аккуратным строчкам, он увидел: «Зоя Черноватая…» и пришел в полнейшее изумление — откуда, когда и как попал к нему ее телефон? Этого он совершенно не помнил. На заре туманной юности, они были соседями по даче. В ту пору мальчишки только-только начинали ощущать себя мужчинами и стали, естественно, проявлять повышенный интерес к представительницам возможно лучшей половины человечества. Не став еще джентльменом, Алешка попался на пошлом подглядывании за Зойкой, попался у стенки отдельно стоявшего маленького домика, окруженного зарослями дикой малины. Сцапала его «на месте преступления» сама Зойка. Была она года на три старше и, вероятно, кое в каких отношениях значительно просвещенней. Она уставилась прямым взглядом в Алешкины бегающие с перепугу глазенки и спросила, что именно он хотел увидеть, заглядывая в щелку? Не получив, понятно, никакого вразумительного ответа.
Зойка сгребла Алешку в охапку и потащила к расположенной по близости баньке. Алешка отчаянно сопротивлялся, пытаясь вырваться и удрать, но рослая Зойка была сильнее.
— Да не брыкайся, Леший, — говорила она вполне миролюбиво, — Раз тебе интересно, я могу показать… сама… мне не жалко.
И показала. Правда, от жаркого волнения, — от пота, застившего глаза, Алешка мало что разглядел в подробностях, а когда бедовая Зойка предложила — можешь потрогать, только тихонько, Леший, — он и вовсе потерял всякий контроль над собственным телом.
И вот в старой телефонной книжке записано — «Зоя Черноватая…» Прикинув сколько же с тех пор — на даче в Удельной — минуло лет, Алексей Васильевич, сам того не ожидая, засмеялся: Зое Черноватой, если она жива, должно быть да-а-а-алеко за семьдесят… Что бы она сказала, напомни ей: «Если тебе интересно, пожалуйста, мне не жалко, могу показать…». Вообразив подобную сцену в лицах, он расхохотался во всю мощь. В комнату вошла Лена:
— Что случилось?
— Ничего… ты не поймешь… Это специфически мужицкое…
Лена внимательно оглядела комнату, но придраться было не к чему. Она скользнула пальцем по самолетной модели, распластавшей крылышки над рабочим столом — ни пылинки. Словно дотошный служака-старшина распахнула дверку шкафа: синий костюм — правофланговым, за ним — серый, дальше черная и потрепанная коричневая куртки… На левом фланге появилось нечто новое — застиранный, бывший когда-то синим летный комбинезон.
— А это что за старье?
— Летний комбинезон, хабэбэу… хлопчатобумажный бывший в употреблении… Образца тридцать шестого года…
— Откуда?
— Достал. Кто ищет, тот всегда находит.
— Ну, ты даешь, дед! На что тебе такое старье?
— Нужен, Лена, я знаю…
Они не заметили, когда появился Тимоша, он стоял в дверях и внимательно прислушивался к разговору взрослых.
— Нет, серьезно, для чего тебе эти лохмотья?
— Деда хочет, чтобы его похоронили в этом старом комбезе, — пояснил Тимоша. — Он в таком еще в аэроклубе летал.
— Это что ж, он тебе сам объяснил — дед твой?
— Зачем? Он по телефону говорил Ивану Павловичу, а я слышал.
Не скрывая своего возмущения, откровенно чертыхаясь, Лена поспешила покинуть апартаменты отца, а Тимоша, искруглив глаза, спросил:
— Чего это она, деда?
— Молодые похоронных разговоров не любят, брат. Наверное, правильно — куда им спешить?..
— А разве она еще молодая? — поинтересовался Тимоша.
Ему было лет пять, когда Алексей Васильевич услыхал анекдот из разряда «бородатых»: офицер ругает денщика за плохо вычищенные сапоги — носки блестят, а задники грязные. Денщик оправдывается: «Дык, ваше благородие, сзади не видать!» Малыш Алеша не очень еще понимал, кто такой офицер, кто — денщик, однако главное в немудреной байке уловил: показуха — плохое дело, стыдное. Спустя, можно сказать, целую жизнь подполковник в отставке, оценивая свой армейский путь, говорил:
— Все я в армии готов был стерпеть ради полетов. Летал — будто праздновал всю дорогу! От чего только воротило — от показухи. Никаких тормозов не хватало…
Он был еще курсантом, когда к приезду высокого начальства была дана команда навести полный блеск в гарнизоне. Первым делом вымыли полы, вымыли окна, идеально заправили койки, но этого оказалось мало. Старшина велел причесать ворсистые одеяла шашечками, глянешь против света — не одеяло, а форменная шахматная доска видится… Во всех этих приготовлениях курсант Стельмах принимал участие: куда было деваться, раз приказ. Но когда велели покрасить пожухшие листья сирени на кустах, обрамлявших плац, покрасить едучим пронзительно зеленым эмалитом, Алексей обозвал затею идиотизмом и участвовать в такой работе отказался. Результат незамедлительно был объявлен: пять суток простого ареста. Но тем все не кончилось. Высокий начальник оказался дотошным и въедливым. Он самолично осмотрел пищеблок и устроил разнос всей службе тыла, найдя заметенный в укромные уголки мусор, ему не понравилось, как моется посуда, он возмутился сальными ложками. После пищеблока инспектирующий начальник появился на складах материально-технического обеспечения, он не пропустил санитарной части и под занавес, добрался до гарнизонной гауптвахты. На гауптвахте сидело пятеро, у каждого полковник спрашивал сколько суток тому осталось досиживать, за что попал, есть ли претензии? Когда очередь дошла до курсанта Стельмаха, тот на вопрос, за что наказан, ответил на манер бравого солдата Швейка: