Последний парад - Анатолий Маркуша 2 стр.


Как-то в ранний час Тимоша просочился в комнату к Алексею Васильевичу и спросил:

— А правда, что раньше мимо нашего дома трамваи ходили?

— Откуда у тебя такая информация?

— Мама у тети Риши спрашивала, а та говорит: «Я уже плохо помню, но кажется ходили… Голова у меня совсем дырявая стала», — и Тимоша рассмеялся.

— По Тверской трамваи правда ходили, со звоном к перекрестку бывало подкатывали, и мы, мальчики, как трамвай потише катит, прыг на подножку — и понеслись в Петровский парк.

— Деда, а ты случайно не загибаешь? На какую это такую подножку вы прыгали, сквозь двери что ли?

— Буквоед ты несчастный, — притворялся рассерженным дед и принимался растолковывать, какие были трамваи во времена его детства. При этом Алексей Васильевич увлекался. Он подробно описывал Петровский парк былых времен, не скупясь на подробности, казалось, чудом сохранившиеся в памяти. С особым удовольствием он описывал старые дачки, табуном сбившиеся на месте будущего стадиона, а еще он любил рассказывать о лыжных соревнованиях, старт которым давали тогда чуть не от самого Белорусского вокзала. Он не забывал потрясающих шоколадных запахов, что истекали от стен знаменитой фабрики «Красный Октябрь. Он охотно делился воспоминаниями о постройке первого столичного стадиона «Динамо», перечислял имена знаменитых когда-то спортсменов, которых встречал здесь. Имена — братья Старостины, Гранаткин, браться Знаменские, Исакова, Бобров воображения Тимоши никак не затрагивали. Ну, были… А вот при упоминании Ляудемега, он начинал хохотать:

— Как, как… это еще что за зверь?

— Чего ты ржешь? — сердился дед, — Знаменитейший был француз. Бегун мирового класса. Не понимаю, чего тебя смешит?

— Ляу — де — мег… ничего себе фамилия… — и Тимошу просто раздирало от смеха.

Никогда, делясь воспоминаниями своего детства, Алексей Васильевич не «приводил» Тимошу к круглому прудику, где однажды он увидел утопленных котят. Пройдя две войны, он видел, понятно картины и пострашнее, но самая первая встреча с убийством — пусть всего лишь котенка — легла не исчезнувшим шрамом в его сознании. Пруд исчез, засыпали пруд, соорудили на том месте малую спортивную арену, а котята все помнились.

В послевоенное уже время он едва не рассорился со своим лучшим другом: Алексей Васильевич без одобрения отозвался как-то об истребителях, что расстреливали парашютистов, беспомощно висевших под шелковыми куполами, а приятель — тоже летчик и к тому же еще Герой, взвился:

— Чистоплюй ты, Лешка! Враг и есть враг… нормальное дело — стрелять! Война же…

— Ты летчик, а не палач, — настаивал на своем Алексей Васильевич. — Неужели не ощущаешь разницы?..

— Перестань! Противно слушать такую болтовню.

— Можешь считать меня болтуном и слюнтяем, но безоружных и беспомощных я убивать не стану: у меня другая профессия.

Прошлое постоянно преследовало Алексея Васильевича. Вскоре после войны судьба привела его сюда — к матери погибшего друга. Друг день за днем вел записи в толстой, переплетенной в вонючий ледерин тетради. В эскадрилье посмеивались: «Тише, ребята, Пимену мешаете… Еще одно последнее сказанье и летопись окончится его…» Бедного Пимена сбила собственная зенитка, приняв по ошибке новый (Лавочкине за «Фоке-Вульф-190». В обгоревшем планшете ребята обнаружили толстую тетрадь и прочли на первой странице:

«Если что, передайте эту тетрадь моей маме. Здесь все по чистой правде записано. Мама, не плач. На войне не бывает хорошо, но делать свое дело надо наилучшим образом. Ты должна знать, как я жил, действовал, о чем думая. Пусть тебе не будет за меня стыдно. Лучше бы вернуться самому, но… неопределенность — хуже горькой истины: раз тебе принесли эту тетрадь, мама, меня больше не жди».

Алексей позвонил в двери незнакомой квартиры и притаился, он не мог не исполнить тягостного долга и старательно отгонял от себя назойливую мысль: «Может, матери давно уже здесь нет… переехать могла, умереть… мало ли что могло произойти».

Дверь распахнулась. Мать оказалась на месте. Женщина была совсем не старой. Впрочем, ничего удивительного: ее погибшему сыну шел двадцать второй год.

— Исполняя поручение вашего сына, — трудно выговорил Алексей Васильевич, — то есть, я хочу сказать, Боря просил передать вам эту тетрадь.

Она осторожно, ни о чем не спрашивая, приняла тетрадь, с опаской раскрыла ее и прочла первые строки.

— Вы понимаете, я не могу поблагодарить вас, — сказала женщина, никаких подробностей я знать не хочу… Извините, не приглашаю: мне надо привыкнуть.

Он браво козырнул матери и тут же подумал: «Как глупо… козырять…» Спросил:

— Разрешите идти? — Наверное, это было еще глупее. Впрочем, как и кому тут судить? Больше он никогда не входил в этот дом, никогда не встречал мать Бори, но всякий раз, проходя тем кривым переулком, впадал в несвойственную ему мысленную риторику: хорошо — плохо… доброе дело — злое… Вся жизнь так, как стрелка компаса, один конец на север глядит, а другой — на юг… И справедливость штука относительная: у волка — одна, а у овцы — другая…

Стоило Алексею Васильевичу завидеть тот серый дом старой постройки, как: он невольно ускорял шаг — мимо, мимо… не думать.

На рынке он купил картошки, большой кабачок, помидоров, хотел было взять еще репчатого луку, но раздумал: Лена опять будет сердиться: «Тебе же нельзя носить по столько. Не соображаешь что ли? Инфаркта тебе не хватает?» Алексей Васильевич ухмыльнулся, закинул голову к небу и, любуясь мощной кучевкой, нарождавшейся в нежно-синем небе, подумал: «Дуреха ты все-таки, Лена! Да мне теперь все уже можно: живу в подарок…» И без всякой связи с предыдущим, вспомнил монгольскую неоглядную степь, словно выстланную верблюжьей шкурой, буроватую уже с начала лета, ровную-ровную — сплошной аэродром!.. Жили неустроенно, просились на войну, но их не пускали — будет время, отправитесь.

Их полк принял новый командир. Он был капитаном, обстрелянным на Халхин-голе. В первый же день, едва глянув на выстроенных в две шеренги летчиков, отменил планировавшиеся полеты.

— На полет будете являться отныне, как на праздник в лучшем обмундировании и при всех орденах. Поглядите на себя! Не летчики, а трубочисты, смазчики.

Капитан был резок и бескомпромиссен. Он позволял себе весьма рискованные по тем временам суждения. Алексей Васильевич запомнил, к примеру, такие его слова: «Человечество делиться должно на людей порядочных и непорядочных, остальные классификации исключительно от лукавого — фарисейство и чушь». Развивая эту идею, командир настаивал — непорядочные долго не летают, непорядочные убиваются раньше и чаще остальных…

Когда, спустя многие годы, Лена, путаясь в соплях и слезах, объявила отцу, что разводится, что муж, в принципе, не возражает, но требует судебного раздела имущества, «пусть все будет по закону», Алексей Васильевич сразу же принял сторону Лены:

— Не реви! Тебе радоваться надо… Опись барахла, оценка… да хрен с ним со всем… Как ты его два года терпела? Непорядочный он человек. О таком нечего плакать. Перестань сейчас же! И радуйся, что этот сукин сын не успел нам Тимошу испортить.

С того времени внук сделался первой и главной заботой Алексея Васильевича. Старый и малый пришлись друг другу, так пришлись, что Лена порой возмущалась: «Спелись! Дышать один без другого не могут! Покрывают друг дружку, выгораживают и брешут дуэтом…»

Приглашение в военкомат пришло совершенно неожиданно и, конечно же, удивило: годы у Алексея Васильевича были уже не те, чтобы отправлять его на сборы или переаттестовывать. Так, недоумевая, и пошел. Полковник военком принял его лично, был отменно любезен, заглядывая в какие-то бумаги, интересовался — не забыл ли уважаемый Алексей Васильевич немецкий язык? Вот тут в личном деле записано: читает, говорит, переводит без словаря»… Как отнесется подполковник к предложению съездить на юбилейные торжества в ГДР? Делегация отправляется в Берлин третьего мая?

Пока любезный полковник выяснял, есть ли у Алексея Васильевича желание принять участие в этом «ответственном мероприятии» и сумеет ли он в случае необходимости толкнуть приветственную речь по-немецки, Алексей Васильевич вспомнил, как, улетая с ближних подступов к Берлину в сорок пятом на завод в Горький за новой партией «Лавочкиных», они нарвали по здоровенной охапке только что распустившейся тогда сирени. По дороге приземлились в Москве, с аэродрома Монино припожаловали на Ярославский вокзал. С парашютными сумками на плече и привядшими вениками сирени в руках, в авиационных фуражках, они производили несколько странное впечатление. И кто-то поинтересовался: «Ребята, а цветочки у вас откуда?» И озорной пилотяга Володя Жаринов, не задумываясь, ляпнул: «Из Берлина цветочки! Свеженькие… Считайте — цветы победы!» Что тут началось: веточки рвали из рук, какие-то женщины обнимали ребят, через минуту-другую кругом гудело: победа! победа! До капитуляции Германии оставалось еще десять дней, но люди так жаждали завершения войны, так торопили время… а тут цветы Берлина… Военком спросил:

— Так что решаем, Алексей Васильевич?

— Если родина прикажет, комсомол ответит: есть!

Из Берлина Алексей Васильевич вернулся через неделю. Хмурый приехал. Привез Тимоше роскошный заводной автомобильчик, Лене — входившие в моду колготки, себе складной нож в кожаном чехле. О пребывании в «логове врага» рассказывал неохотно. Ну, восстановили разрушенное войной, ну, чистота у них… колбасы много, пива — залейся… Живут — не тужат.

— А почему ты хмурый, дед? — Поинтересовалась Лена. — Или плохо вас принимали?

— Поглядела бы ты, Лена, в какой обувке они были…

— О чем ты? Кто?

— Ветераны наши. Победители. Только что не в лаптях, — и Алексей Васильевич безнадежно махнул рукой.

В последних числах апреля сорок пятого, за несколько дней до окончания войны, Алексей Васильевич, которого тогда еще никто по отчеству не величал, прилетел в Штаргардт. Перегонщики доставили два десятка новеньких, с иголочки «Лавочкиных», только что выпущенных в Горьком, сюда — на ближние подступы к Берлину. Принимая машины, командир корпуса сердечно благодарил перегонщиков, а они, что называется, хором просили: дайте один вылет на Берлин сделать!.. Не дал. У комкора половина летчиков ходила безлошадными, а те, кому еще было на чем летать, летали на таком дранье, что нельзя было понять — как только эти прокопченные и залатанные самолеты держатся в воздухе? В компенсацию перегонщиков повели на склад трофейного имущества, и интендантский майор, доброжелательно улыбаясь, предложил:

— Налетай, ребята, грабь, что кому понравится! Алексей Васильевич пробыл в том складе не дольше трех минут, обругал майора и ушел на самолетную стоянку. Увидев, как другие из перегонной группы накинулись на радиоприемники, ковры и прочее, сваленное в громадные кучи барахло, он ощутил непреодолимый приступ брезгливости. Что же это за люди, что за народ?..

Интенданта военной поры и склад трофейного имущества он вспомнил теперь, возвратясь из поездки в Берлин, где уклонился от произнесения речей и тостов, о чем его просил руководитель делегации. Теперь он ехал в военкомат, куда следовало сдать отчет о командировке. Ехал в троллейбусе, грустный и злой, спрашивал себя: так где она — справедливость? Победили — кто? Как живем мы и как живут побежденные? Что-то не так… в нас самих, пожалуй, не так…

На сиденье впереди Алексея Васильевича сидела совсем молодая женщина, хорошо и модно одетая, она громко бранила крошку-дочку, что вертелась у нее на коленях и, выйдя из себя — ребенок не хотел подчиняться матери, — хлестко стеганула малышку по голове.

В поседевшей, некогда контуженной голове Алексея Васильевича завертелись красные круги, как бывало в тяжелых воздушных боях, и, теряя контроль над собой, он схватил еще крепкой клешней взбеленившуюся мамашу за шею, притиснул и совершенно несвойственным ему образом, рявкнул по-фельдфебельски:

— Отставить! Кого бьешь, сука?! Ребенка…

Он не помнил, как очутился на тротуаре, почему-то в объятиях милицейского капитана, у Алексея Васильевича сильно стучало сердце и подрагивали пальцы рук:

— Нельзя так, отец, нельзя! Она факт — стерва, по если бы ты ее часом поуродовал, отец…

Троллейбус катил дальше, в сторону Белорусского вокзала. Капитан разжал хорошо натренированные объятия и усмехнулся:

— Грехи наши тяжкие… А ты однако здоров, отец, — и отпустил Алексея Васильевича, посоветовав малость пройтись, подышать успокоиться.

Размашисто шагая в направлении военкомата — дожидаться следующего троллейбуса не имело смысла, Алексей Васильевич не доехал до цели всего одну остановку, он обнаружил, что его большая и четкая тень следует впереди, и подумал: ухожу от солнца. Это открытие почему-то огорчило его, хотя в свое время он не знал лучшей позиции для успешной атаки — с пикирования на большой скорости, от солнца, слепящего врага, а его делающего невидимым. В последнее время он стал все чаще расстраиваться по пустякам. А когда случайно обнаружил, что Лена, разведясь с мужем, начала покуривать и вовсе ударился в панику. С неделю не находил себе места. По части легких у Лены не все было в порядке, и Алексей Васильевич терзался: если что — на кого тогда Тимоша останется?

«Я совершенно спокоен, — мысленно произносил Алексей Васильевич. — Все будет хорошо, все будет нормально». И все-таки он выполнил разворот на девяносто градусов влево, оторвался от собственной тени. Переулок продувался прохладным ветерком. Ветерок успокаивал. Когда-то он очень любил бездумно повторять знаменитое изречение мудрого царя Соломона: «Все проходит». Он и сегодня не брал под сомнение эту очевидность, хотя был готов чуть-чуть скорректировать Соломона: «Все проходит, оставляя свой след». Да. И тень — след…

В тот печальный день косая тень его персонального последнего «мигаря» отчетливо чернела на белесом, словно застиранном, бетоне. Алексей Васильевич был еще свой, но отчасти уже и чужой. На аэродром его пускали, а с полетами было — хуже некуда, медицина вынесла не подлежащий обжалованию приговор: к летной работе ограниченно годен. Это означало, что реактивная авиация для него кончилась.

«Мигарек» стоял расчехленный.

Алексей Васильевич неспешно поднялся в кабину, занял привычное место и закрыл фонарь. В кабине было тихо и душновато.

«Вот и все. — Он осмотрелся слева направо и снизу вверх, как учили еще в летной школе, как он привык оглядываться перед каждым запуском двигателя. Он погладил желтый бочонок РУДа и представил себе прощальный пилотаж, когда, задыхаясь от перегрузок, он тянул машину в зенит, одновременно оборачивая ее одной, другой, третьей замедленной бочкой и переходя в отвесное пикирование, строго следил, чтобы сваливание шло точно «через крыло», в идеально вертикальной плоскости. «Мигарек» должен был склонится к земле плавно, не запрокидываясь на спину и только по окончании маневра набирать скорость. — Вот и все… Теперь уже никогда…»

Сидя теперь в закрытой кабине, мирно дремавшей на краю бетона машины, он так ярко представлял себе, как все было… было…! И что-то стронулось в душе. «Этого еще не хватало, — подумал Алексей Васильевич, — морда-то вся мокрая. — Он даже не сразу поверил — плачу?!»

К машине подошел техник звена. Оценил ситуацию, удивился, конечно, но никак своего удивления не проявил, деликатно замер около стремянки, потупившись и помалкивая.

Все проходит.

Так завершилась пилотская жизнь. И хочешь — не хочешь, приходилось идти за тенью…

Они сидели в тылах Дома офицеров, над самой водой небольшого озерка. На зеленоватой воде белели прогулочные лодки, небо едва проглядывало сквозь густую листву старого парка.

— А чем, деда, все-таки хорошо летать? — неожиданно спросил Тимоша и уставился в дедовы глаза, как никто больше не умел смотреть, — настырно, малость подозрительно и… ласково. — Ну, чем? Вот воробьи летают, видишь, им тоже хорошо?

Назад Дальше