Дуэль. Победа. На отмелях. (Сочинения в 3 томах. Том 3) - Джозеф Конрад 15 стр.


Как бы то ни было, Гейст снова появился на свет божий. Широкая грудь, лысый лоб, длинные усы, вежливые манеры и все прочее — неизменный Гейст, в ввалившихся добродушных глазах которого еще гнездилась тень смерти Моррисона. Разумеется, он смог покинуть свой остров только благодаря Дэвидсону. Других средств, кроме случайного прохода какого-либо туземного судна, не существовало, а этот шанс был ненадежен и обманчив. Итак, он отправился с Дэвидсоном, которому неожиданно объявил, что оставляет Самбуран ненадолго, самое большее на несколько дней. Он твердо решил туда вернуться.

Дэвидсон не скрывал своего ужаса и недоверия. «Это безумие», — говорил он. Тогда Гейст объяснил ему, что во время организации Общества ему переслали из Европы его обстановку.

Для Дэвидсона, как и для всех нас, мысль о том, что Гейст, этот бродяга, этот кочевник, этот бездомный, обладал какой бы то ни было обстановкой, была совершенно неправдоподобна… Мы не могли опомниться. С тем же успехом можно было говорить о мебели птицы — это было забавно и фантастично!

— Обстановку? Вы хотите сказать, столы и стулья? — спрашивал Дэвидсон с нескрываемым изумлением.

Да, Гейст именно это хотел сказать.

— Все это валялось в Лондоне со времени смерти моего отца, — пояснил он.

— Но ведь с тех пор прошли годы! — воскликнул Дэвидсон, думая о том бесконечном времени, в течение которого мы видели Гейста блуждающим в пустынных местах, подобно ворону, который перелетает с дерева на дерево.

— И даже больше, — ответил Гейст, отлично поняв его.

Из этого можно было заключить, что он начал свои странствования прежде, чем попал в поле наших наблюдений. В каких странах? С какого именно раннего возраста? Тайна, тайна! Может быть, у этой птицы никогда не было гнезда?

— Я очень рано бросил школу, — сказал он однажды во время плавания Дэвидсону. — Это было в Англии. Очень хорошая школа, но я ей не делал чести.

Признания Гейста! Никто из нас, за исключением, должно быть, покойного Моррисона, никогда не слыхал от него так много. Не думаете ли вы, что отшельническая жизнь обладает способностью развязывать языки?

Во время этого достопамятного перехода на «Сиссии», продолжавшегося около двух суток, он еще несколько раз приподнимал завесу — потому что назвать это «знакомством с его жизнью» нельзя. А Дэвидсон так этим интересовался. Не потому, чтобы эти отрывочные сведения были захватывающими сами по себе, но он испытывал к себе подобным ту врожденную любознательность, которая свойственна человеческой природе. Кроме того, жизнь, которую вел Дэвидсон, перемещаясь с Запада на Восток и обратно, была, бесспорно, однообразна и в известном смысле одинока. На судне у него никогда не бывало никакой компании. Куча туземцев в качестве палубных пассажиров, но никогда ни единого белого. Таким образом, двухдневное присутствие Гейста показалось ему даром свыше. Позже Дэвидсон целиком пересказал нам их беседы. Гейст сообщил ему, что отец его написал множество книг. Он был философ.

| — Мне кажется, что у него тоже было немного неладно в голове, — рассуждал Дэвидсон. — Он, кажется, перессорился со своей родней в Швеции. Как раз подходящий отец для Гейста! Разве у него самого «все дома»? Он сказал мне, что как только отец умер, он кинулся бродить по белу свету совершенно один и не переставал странствовать до тех пор, пока не наткнулся на это знаменитое угольное дело. Во всяком случае, это было похоже на сына такого отца, не правда ли?

В других отношениях Гейст был еще более вежлив, чем когда-либо. Он хотел заплатить за свой переезд, и, когда Дэвидсон отказался от денег, он схватил его за руку с одним из своих учтивейших поклонов и заявил, что глубоко тронут его дружеским отношением.

— Я говорю не о той скромной сумме, от которой вы отказываетесь, — продолжал он, пожимая Дэвидсону руку, — но я тронут вашей любезностью.

И снова пожатие руки. | — Верьте, что я глубоко чувствую, что она относилась ко мне.

Заключительное рукопожатие. Из этого можно заключить, что Гейст сумел оценить периодическое появление «Сиссии» в виду его обители.

— Это истинный джентльмен, — говорил нам Дэвидсон. — Я был искренне огорчен, когда он съехал на берег.

Мы спросили, где он его высадил.

— Да в Сурабайе… Где же еще?

Главная контора братьев Тесман находилась в Сурабайе. Между ними и Гейстом существовали весьма давние отношения. Нам не представлялось диким, что отшельник имел поверенных в делах, как не поражало нас и то, что забытый, уволенный, покинутый директор-распорядитель потерпевшего крушение, рухнувшего, исчезнувшего Общества мог иметь какие — либо расчеты. Говоря о Сурабайе, мы были уверены, что он остановится у одного из Тесманов. Кто-то из нас спросил, как он там будет принят, ибо известно было, что Юлий Тесман был чрезвычайно рассержен крушением Тропического Угольного Акционерного Общества. Но Дэвидсон вывел нас из заблуждения. Мы ошибались! Гейст остановился в гостинице Шомберга и съехал на берег в ее шлюпке. Не потому, чтобы Шомберг снизошел до того, чтобы выслать шлюпку к такому ничтожному торговому судну, как «Сиссия», но шлюпка встречала береговой почтовый пароход, который дал ей сигнал. На руле сидел сам Шомберг.

— Посмотрели бы вы, как глаза Шомберга полезли ему на лоб, когда Гейст спрыгнул в шлюпку со старым коричневым кожаным мешком в руках, — говорил Дэвидсон. — Он делал вид, что не узнает его — в первую минуту, по крайней мере. Я не уехал с ними на берег. Мы простояли в общем не более двух часов. Ровно столько времени, сколько нужно, чтобы выгрузить две тысячи кокосовых орехов — и дальше. Я обещал забрать его обратно в следующий рейс, через двадцать дней.

V

Вышло так, что во время обратного рейса Дэвидсон опоздал на двое суток. Разумеется, это было неважно, но он счел своим долгом немедленно съехать на берег, в самую жаркую пору дня, и отправиться на розыски Гейста. Гостиница Шомберга стояла в глубине обширной ограды, заключавшей в себе прекрасный сад, несколько больших деревьев, и в стороне, под их широко раскинутыми ветвями, зал «для концертов и других увеселений», как гласили объявления. Рваные афиши, огромными красными буквами вещавшие о «концертах каждый вечер», висели на каменных столбах по обе стороны ворот.

Путь был долог под жгучим солнцем. Дэвидсон остановился, чтобы вытереть облитые потом лицо и шею, на том месте, которое Шомберг называл «пьяццей». Сюда выходило несколько дверей, но все шторы были спущены. Не видно было ни души, даже ни одного китайского боя, ничего, кроме нескольких крашеных железных столов и стульев. Тень, одиночество, мертвая тишина и предательский легкий ветерок, совершенно неожиданно налетавший под деревьями, вызвали у Дэвидсона дрожь — ту легкую дрожь тропиков, которая часто означает — особенно в Сурабайе — лихорадку и больницу для неосторожного европейца.

Благоразумный Дэвидсон поспешил укрыться в ближайшей темной комнате. В искусственном полумраке, позади покрытых чехлами бильярдов, приподнялась распростертая на двух стульях белая фигура. Шомберг ежедневно предавался сиесте после второго завтрака, за табльдотом. Он медленно выпрямился, величественный, подозрительный и уже готовый к обороне, с распущенной на груди, подобно броне, широкой бородой. Он не любил Дэвидсона, который никогда не был его частым посетителем. Проходя мимо одного из столов, он нажал кнопку звонка и сказал холодным тоном запасного офицера:

— Что угодно?

Добряк Дэвидсон, вытирая снова мокрую шею, в простоте душевной заявил, что пришел за Гейстом, как это было условлено.

— Его здесь нет.

На звонок появился китаец. Шомберг повернулся к нему:

— Примите заказ.

Но Дэвидсону некогда было ждать; он попросил только передать Гейсту, что «Сиссия» уходит в полночь.

— Его здесь нет, повторяю вам.

— Боже великий, держу пари, что он в больнице.

Довольно естественное предположение в этой в высшей степени нездоровой местности.

Лейтенант запаса удовольствовался тем, что сжал губы и приподнял брови, не глядя на собеседника. Это могло означать псе что угодно, но Дэвидсон без колебания отбросил мысль о больнице. Тем не менее необходимо было разыскать Гейста до полуночи.

— Он здесь останавливался? — спросил он.

— Да, останавливался.

— Можете вы мне сказать, где он сейчас? — спокойно продолжал Дэвидсон.

Он начинал тревожиться, так как чувствовал к Гейсту привязанность добровольного покровителя.

— Не могу сказать. Это не мое дело, — ответил Шомберг, покачивая головой с торжественностью, заставлявшей предполагать какую-то страшную тайну.

Дэвидсон был само спокойствие. Это была его натура. Он ничем не проявил своих чувств, которые далеко не были благоприятны для Шомберга.

«Мне, без сомнения, дадут все нужные сведения в конторе Тесмана», — сказал он себе.

Но на дворе было чрезвычайно жарко, и если бы Гейст спустился в порт, он должен был уже знать о приходе «Сиссии». Быть может, он находился уже на судне, наслаждаясь неведомой городу свежестью. Как тучный человек, Дэвидсон особенно ценил прохладу и склонен был к неподвижности. Он остановился на минуту в нерешительности. Шомберг, стоя на пороге, смотрел на двор, притворяясь глубоко равнодушным. Но он не выдержал и, повернувшись, спросил с внезапной яростью:

— Вы хотели его видеть?

— Ну да, — сказал Дэвидсон. — Мы условились встретиться.

— Не портите себе кровь, он сейчас плюет на это.

— Как так?

— А вот судите сами. Его здесь нет — не так ли? Можете мне поверить. Не портите себе кровь из-за него. Я даю вам дружеский совет.

— Спасибо, — проговорил Дэвидсон, внутренне содрогаясь от злобы тевтона, — Я, пожалуй, присяду и выпью чего-нибудь.

Шомберг этого не ожидал. Он резко крикнул:

— Человек!

Вошел китаец, и Шомберг, кивнув посетителю головой, удалился ворча. Дэвидсон слышал, как он скрежетал зубами.

Дэвидсон сидел посреди бильярдов в полном одиночестве; можно было подумать, что в гостинице не было ни души. Дэвидсон был от природы так спокоен, что его не слишком взволновало исчезновение Гейста и таинственное поведение Шомберга. Он смотрел на все это по-своему, будучи до некоторой степени прозорливцем. Что-то случилось, и ему противно было производить розыск, так как его удерживало предчувствие, чти свет прольется для него здесь. Афиша, возвещавшая о «концер тах каждый вечер» и сохранившаяся лучше, чем висевшие у вхо да, была прибита к стене против него. Он машинально взглянул на нее и поражен был довольно редким в то время фактом, что оркестр состоял из женщин «Восточного турне Цанджиакомо и числе восемнадцати исполнительниц». Афиша гласила, что они имели честь играть свой избранный репертуар перед различны ми «превосходительствами» колоний, а также перед пашами, шейхами, вождями, его величеством Маскатским султаном н проч. и проч.».

Дэвидсон пожалел этих восемнадцать исполнительниц. Ом знал, что это была за жизнь, знал жалкие условия и грубые при ключения в поездках такого рода под предводительством таких Цанджиакомо, которые выдают себя за музыкантов, но зача стую бывают всем, чем угодно, кроме этого. Покуда он читал афишу, позади него открылась дверь и вошла женщина, которая считалась женою Шомберга — и считалась, без сомнения, спра ведливо, потому что, как цинично заметил некто, она были слишком непривлекательна, чтобы быть чем-либо иным. Ее запуганное выражение заставляло предполагать, что трактирщик ужасно обращался с нею.

Дэвидсон приподнял шляпу. Госпожа Шомберг наклонила бледное лицо и тотчас уселась за чем-то вроде высокой конторки, стоявшей против двери; позади нее находилось зеркало и ряд бутылок. Из ее тщательно возведенной прически на худую шею падали с левой стороны два локона; на ней было шелковое платье; она приступала к исполнению своих обязанностей. Шомберг требовал ее присутствия здесь, хотя она, разумеется, ничего не прибавляла к приманкам кафе. Она сидела среди шума и табачного дыма, словно идол на троне, посылая время от времени в сторону бильярдов бессмысленную улыбку и ни с кем не заговаривая; с нею также никто не заговаривал. Что касается Шомберга, то он обращал на нее внимание только затем, чтобы злобно сдвигать брови безо всякой причины. Даже китайцы игнорировали ее присутствие.

Она оторвала Дэвидсона от его размышлений. Очутившись с нею наедине, он почувствовал себя стесненным ее молчанием, ее неподвижностью, ее широко раскрытыми глазами. Он легко сочувствовал людям. Ему показалось невежливым не оказать ей никакого внимания. Он сказал, указывая на афишу:

— Эти дамы остановились у вас в гостинице?

Она так мало привыкла, чтобы посетители обращались к ней, что при звуке его голоса подпрыгнула на месте. Дэвидсон позже рассказывал нам, что она подпрыгнула совсем как деревянная кукла, не утрачивая нисколько своей общей неподвижности. Она даже не повела глазами, но свободно ответила ему, хотя губы ее, казалось, не шевелились:

— Они пробыли здесь больше месяца. Теперь они уехали. Они играли каждый вечер.

— И хорошо?

Она ничего не ответила, и так как она продолжала пристально смотреть перед собой, ее молчание смутило Дэвидсона. Между тем невозможно было, чтобы она его не слыхала. Быть может, она не хотела высказать своего мнения. Могло случиться, что Шомберг по семейным соображениям выучил ее оставлять его при себе. Но Дэвидсон чувствовал себя обязанным поддерживать беседу. Поэтому он снова сказал, истолковывая по — своему это странное молчание:

— Понимаю. Ничего замечательного. Эти оркестры редко бывают хороши. Итальянцы, мистрис Шомберг, судя по фамилии директора?

Она отрицательно покачала головой.

— Нет. На самом деле он немец. Только он красит волосы и бороду в черный цвет из-за профессии. Цанджиакомо это псевдоним для сцены.

— Удивительно, — пробормотал Дэвидсон.

Так как мысли его были полны Гейстом, то ему пришло в голову, что хозяйка могла что-нибудь знать. Предположение прямо невероятное для всякого, кто бы взглянул на госпожу Шомберг. Никто никогда не подумал, что она могла иметь хоть каплю ума. На нее смотрели, как на вещь, как на автомат, как на ужасный манекен с механизмом, который заставлял ее по временам наклонять голову и изредка глупо улыбаться. Дэвидсон рассматривал этот профиль с приплюснутым носом, впалыми щеками и круглыми, пристальными, немигающими глазами. Он спрашивал себя: «оно» сейчас говорило? Будет ли «оно» еще говорить?

По своей необычайности это было так же занимательно, как пытаться разговаривать с механической игрушкой. На лице Дэвидсона появилась улыбка человека, делающего забавный опыт. Он снова спросил:

— Но другие участники этого оркестра были настоящие итальянцы — не правда ли?

Это было ему совершенно безразлично, но он хотел убедиться, будет ли механизм действовать. Механизм заработал. Дэвидсон узнал, что они не были итальянцами, они, по-видимому, принадлежали к всевозможным национальностям. Произошла минутная остановка; на неподвижном лице круглый глаз повернулся через всю комнату к открытой на «пьяццу» двери, потом тот же тихий голос произнес:

— Там была даже одна молодая англичанка.

— Бедное создание, — посочувствовал Дэвидсон. — Я боюсь, что с этими женщинами обращаются не лучше, чем с рабынями. Что, этот субъект с крашеной бородой был в своем роде порядочный человек?

Механизм остался безмолвным, и участливая душа Дэвидсона сама вывела свои заключения.

— Ужасная жизнь у этих женщин, — продолжал он. — Говоря «молодая англичанка», вы действительно хотите сказать «молодая девушка», мистрис Шомберг? Большинство этих музыкантш далеко не подростки.

— Скорее молодая, — проговорил глухой голос из бесстрастных уст госпожи Шомберг.

Ободренный Дэвидсон заявил, что он очень ее жалеет. Он легко чувствовал жалость к людям.

— Куда они направились отсюда? — спросил он.

— Она не поехала с ними. Она сбежала.

Таковы были полученные Дэвидсоном сведения. Они возбудили в нем новый интерес.

Назад Дальше