Упырь на Фурштатской - Григорий Данилевский 6 стр.


— Вы поступили мудро, — вздрагивая, произнесла Франциска. — Я никогда не смогу отблагодарить вас. Знай я, что мне предстоит, я ни за что не сумела бы выполнить задуманное.

— Этого я и боялся, — сказал Войслав, — но удача была на нашей стороне.

— А что произошло с той бедной девушкой в Венгрии? — спросила Берта.

— Не знаю, — ответил Войслав. — На следующий вечер нас подняли по тревоге — приближались турки. Нам приказали выступать. Больше я ничего о ней не слыхал.

Беседа о странных событиях продолжалась еще некоторое время. Кавалер фон Фаненберг решил навсегда замуровать родовой склеп в замке Клатка. Это было сделано на следующее же утро, под предлогом того, что непочтительные гости, как заметил кавалер, не должны беспокоить мертвых.

Франциска начала понемногу выздоравливать. Ее здоровье так пошатнулось, что она долго не могла поправиться; но наконец силы вернулись к ней, и никакая опасность ей отныне не угрожала. Характер юной дамы тем временем заметно изменился. Быть может, она несколько утратила прежнюю твердость, но место ее заняли мягкость и доброжелательность, оттенявшие лучшие качества девушки. Франц продолжал ухаживать за кузиной, однако — вероятно, по совету Берты — проявлял меньшую настойчивость, выказывая свою любовь. По склонностям своим он не был расположен к войне, армейским бивуакам и погоне за славой; он стремился лишь всемерно улучшить благосостояние своих подданных, чему посвятил все силы своего ума. Франциска не могла долго противиться скромным знакам внимания со стороны молодого человека; прошло не так много времени, и уважение к его стараниям во благо ближних перешло в симпатию, которая все возрастала и в конце концов превратилась в любовь. Поскольку Войслав мечтал справить свадьбу с Бертой до возвращения в Силезию, решено было провести церемонию в имении. Сколь радостно было удивление кавалера Фаненберга, когда его дочь и Франц также испросили его благословения и выразили желание обвенчаться в тот же день! День тот вскоре настал, и закат его был встречен сияющими взорами двух пар счастливых супругов.

Р....

УПЫРЬ НА ФУРШТАТСКОЙ УЛИЦЕ

(Быль XIX столетия)

На одном из многолюдных петербургских публичных балов, я встретил, к величайшему моему удивлению, давнишнего моего знакомого и приятеля штаб-лекаря Ивана Петровича Т….

Иван Петрович человек вполне достойный уважения. Беспредельное человеколюбие, непоколебимое терпение и пламенная любовь к медицинской науке, которую он величает, когда находится в веселом расположении духа, изящным искусством— отличительные его качества. В продолжении десятимесячной осады Севастополя, он ни на минуту не покидал перевязочных пунктов, утверждая, что «разного рода бывают обстоятельства даже при самой простой ампутации и что медик не имеет права упускать ни единого случая, дающего повод к наблюдениям». Зная весьма хорошо, что Иван Петрович дорого ценит каждую минуту жизни, я, признаюсь, весьма удивился присутствию его на бале.

— Где это вы пропадали после Крымской кампании? — спросил я, дружески пожимая ему руку.

— Делишки все справлял, не управишься разом. У меня, батюшка, такой каталог ампутаций составился, что хоть в любую библиотеку. К тому же по пути знакомых много поразвелось — там без руки, тут без ноги, все добрые приятели, знаете, вот я и позамешкался.

— Я вижу, что любовь ваша к науке не охладела…

— К искусству, почтеннейший, к изящному искусству медицины.Какое — охладела! пуще разгорелась от усиленной практики.

— Ну, а каким чудом вы на бал попали? — спросил я, улыбаясь и осматривая довольно невежливо вовсе не бальную турнюру почтенного моего приятеля.

— Вот это уж подлинно ребячество, — отвечал Иван Петрович, несколько сконфузясь. — Захотелось испробовать, какое впечатление произведут на меня здешний блеск, шум, тары-бары и увеселительная музыка после нашего адского огня, трескотни и всех осадных удовольствий. Не поверите? прошлое показалось просто сон! Не верится, чтобы такие ужасы могли быть наяву. Чудно устроен, как подумаешь, человеческий sensorium! Иной раз запах какого-нибудь цветка так глубоко заляжет в памяти, что его оттуда и штыком не выжмешь, а другой раз самые ужасные происшествия — промчатся в воспоминании, как китайские тени. Впрочем, на бал-то я не даром прокатился; на ловца зверь бежит,как гласит пословица. Пойдемте-ка, я вам чудный субъект покажу. Такого великолепного «Сhlorosis» мне еще не случалось потрафить в продолжение долголетней практики.

Иван Петрович взял меня под руку и провел на другой конец залы; там, в группе молодых, свежих, румяных девушек он указал мне на предмет его удивления. И действительно, было чему подивиться! Вообразите себе девушку, как бы поднятую неизвестно по какой причине из гроба и выставленную напоказ, в бальном платье и с цветами на голове. Лоб, щеки, губы, обнаженные плечи, все это было покрыто смертною бледностью, без малейшего признака жизненности. Правильные черты лица казались высеченными из белого мрамора и светло-голубые, почти белые и потухшие глаза довершали иллюзию. Возле призрачнойдевушки сидела дородная, краснощекая барыня; вопиющий контраст цветущего здоровья и самых явных признаков разрушения.

— Что это такое? — спросил я Ивана Петровича, невольно сделав гримасу.

—  « Сhlorosis»!почтеннейший, великолепнейший chlorosisв полном развитии.

— Зачем же возят на бал эту девушку?

— Это не мое дело, — отвечал Иван Петрович, жадно всматриваясь в любопытный субъект;— а вот хотелось бы попробовать над ней электромагнитный аппарат, с присоединением железной окиси… Ну, да это до вас не касается. А как вы думаете? смешно будет, если я предложу свои услуги?

Я улыбнулся.

— Что и говорить? — продолжал, оживляясь, Иван Петрович, — разумеется, смешно! Однако ж, как-нибудь да распознаю, уж доберусь до барышни! Вот не приди мне давеча в голову — странная мысль сравнить бальные впечатления с севастопольскими, я не увидел бы любопытного субъекта. Следовательно, я действовал бессознательно, под влиянием вдохновения, а где есть вдохновение, там непременно возникает изящное искусство.Я говорю это в подтверждение известной вам мысли, почтеннейший!.. — и Иван Петрович добродушно засмеялся.

Между тем, бал был в полном разгаре, множество прелестных девушек порхало в мазурке, точно разноцветные бабочки, во всю длину залы. — Огромный, сплошной круг в сто пятьдесят пар занимал всю окружность наподобие гигантской гирлянды, сплетенной без разбора, потому что тут самые враждебные цвета, розовый и красный, голубой и зеленый и так далее приходились сплошь да рядом. Увлекательные танцы, упоительная музыка и не менее упоительный женский говор, разнообразие щегольских нарядов, блистательное освещение, все это придавало общей картине очаровательный вид. Но вот чудо! девица-призрак нашла себе отважного кавалера и отплясывала также мазурку, не утрачивая на единый гран,по выражению Ивана Петровича, мертвенно-мраморной своей бледности.

Чудак мой приятель не спускал с нее глаз, хотя я всячески старался отвлечь его внимание — беспрестанно указывая на прелестнейшие и животрепещущие плечики, ротики, глазки, ножки и проч. и проч.

Наконец, упорство его мне надоело и я предоставил ему восхищаться сколько душе угодно — патологическоюего находкою. В толпе, хлынувшей по всем направлениям по окончании мазурки, я потерял из виду и любознательного медика и страшный предмет его наблюдений.

С следующего дня я стал сбираться навестить старинного своего приятеля; но собирался, как водится, на петербургский манер, т. е. откладывая со дня на день, и так как Иван Петрович шел по одной стезе, а я совершенно по противоположной тропинке, то мы могли бы прожить весь свой век в одном и том же городе и никогда не встретиться. — Однако же, месяц спустя, мне посчастливилось и я однажды, на повороте какой-то улицы, столкнулся почти нос с носом с Иваном Петровичем.

— Вот славно! — проговорил он, отступая шаг назад, — гора с горой не встретится! Хорош же вы гусь! У меня занятий с три короба — а вы-то что поделываете? Не грешно ли вам, что не навестите?

— Разумеется, грешно и стыдно, почтеннейший Иван Петрович, но, во-первых, вы мне не дали вашего адреса, а во-вторых… не слишком ли вы уж заняты, — прибавил я с лукавою улыбкою, — патологическоювашею девицею?

Добродушное лицо Ивана Петровича вдруг приняло какое-то особенно грустное выражение.

— Да, да, да, — теперь вспомнил, — проговорил он, озираясь, — ведь вы присутствовали при первой нашей встрече. — Ну! это, любезнейший, целая курьезная история или, пожалуй, страшное, казусное дело, рассказывать его на перекрестках не приходится. — К тому мне некогда, я спешу на ампутацию,стариной тряхнуть захотелось; — а вот заходите ко мне ужо, часу в девятом, я вам кой-что порасскажу. Есть над чем призадуматься.

Слова Ивана Петровича возбудили до крайности мое любопытство, — я знал, что он человек вовсе не романтический и не станет терять времени над какими-нибудь бреднями и пустяками. — Вот почему, не дождавшись даже назначенного срока, я отправился, вскоре после обеда, отыскивать по указанию квартиру Ивана Петровича. — Отыскать вечером, в Петербурге, квартиру небогатого холостяка, вовсе не безделица; однако ж мне на этот раз посчастливилось. Во-первых, я попал как раз на то крыльцо, на которое следовало; ощупью взошел до четвертого этажа; наудачу толкнулся в дверь по левую руку и очутился в кухне Ивана Петровича. — «Тут ли вход?» — спросил я у денщика, отворившего мне дверь. — «Тут, батюшка, тут, — отвечал старик, снимая с меня шубу, — только извольте поосторожнее около плиты-то…»

— Тьфу ты пропасть!! — подумал я, — родятся же на свет Божий бестолковые архитекторы!

Чувство досады еще более увеличилось, когда я увидел, что жилые комнаты светлы, достаточно просторны и высоки, словом, как быть следует.

Я застал Ивана Петровича в старом пальто, застегнутом как-то наискось, без галстуха и без других необходимых принадлежностей — впрочем, на ногах у него были дамские туфли, обитые беличьим мехом под горностай.

Иван Петрович сидел спиною к дверям, за большим столом, отягощенным донельзя бумагами, брошюрами, инструментами, трубками, сигарами и пр. и пр. В то время, как я входил в комнату, Иван Петрович погружен был в созерцание какого-то окровавленного, черного, губчатого предмета, бережно положенного на чистую фаянсовую тарелку. По этому случаю Иван Петрович вооружил даже свой коротенький, жирный нос очками, увеличительного, вероятно, свойства. Это бы еще ничего. Но вот что для меня вовсе непонятно: как мог Иван Петрович, делая наблюдения над этой отвратительной мертвечиной, прихлебывать из стакана чай, да еще закусывать баранками! — решительно непонятно!

Иван Петрович принял меня, разумеется, весьма ласково — и тотчас угостил своей диковинкой.

— Как вы думаете, что это такое? — спросил он, надевая снова очки.

— Право, не знаю! — отвечал я, отворачиваясь и зажимая нос.

— Всего только одна фаланга указательного пальца, — произнес Иван Петрович. — Но что за чудо, какая игра природы? губчатый, огромный, грибовидный нарост на живом существе. — Развитие жизни растительной наперекор жизни органической.

Только тут Иван Петрович заметил, вероятно, кислую мою физиономию, потому что он поспешно прикрыл рукою свое грибовидное сокровище. «Виноват, почтеннейший, виноват», — проговорил он, унося тарелку в другую комнату, — «все забываю, вы не из нашей братии…»

—  Artista del bisturi ,— прибавил он, смеясь.

Пока Иван Петрович нянчился с своей мертвечиной, я, рассматривая кафарниумовидный стол, обратил внимание на небольшую шеренгу аккуратно выставленных книжек, противно обычаям прочих товарищей, валявшихся как попало. Книги, выставленные аккуратно, оказались все без изъятия «психиатрического» содержания.

Иван Петрович, заметив, что я рассматриваю заглавия книг, провел ласково рукою по их корешкам, прибавив, неизвестно почему:

— Вот канашки-то! — я вам скажу, уж мое почтение!

— Но тут большею частью французские сочинения, — заметил я с двусмысленною улыбкою.

— Нет, есть также два русских сочинения… впрочем, — продолжал он, как бы отвечая на мою улыбку, — в психиатрии первенство по всем правам принадлежит французским медикам. Пинель ( Pinell) первый вступился за несчастных, одержимых страшным недугом помешательства. — До того времени их держали прикованными к стене, без всякой классификации, без различия пола и возраста. — Страх забирает при одной мысли, от каких ужасных бедствий Пинель избавил значительную, немаловажную часть страждущего человечества. — Да скажите мне на милость, продолжал Иван Петрович, постепенно воодушевляясь, — что это у вас вышла нынче за мода, хаить и порочить французских писателей и ученых. Вишь, говорят: народ ветреный, не художественный!

Полноте, господа! Народ сам по себе — а писатели сами по себе! Голова всегда выше туловища. От того, что Гоголь родился в Малороссии, из этого не следует, что все малороссы должны быть Гоголями! Странные бывают у нас, можно сказать, повальные умственные болезни.

Оттого, что некоторым не нравятся рассказы Дюма — так и пиши пропало. Все французы, вишь, болтуны и вертопрахи! Вот как? И Декарт, родоначальник аналитического мышления, и Condillac, и Condorcet, и Dallembert, и Diderot, и Voltaire  — все это так — comment vous portez vous! Полноте, пожалуйста! да по медицинской части у французов, от Ambroise Pare до Bichatи Шомеля можно насчитать сотни светильников; — точно так же и в химии, в истории, и пр. и пр.Образумьтесь же, господа, ради Бога: посбавьте с себя спеси. — Нет слова, и у нас были, есть и будут люди с талантами и познаниями, люди вполне достойные, только если кто-либо из них вздумал бы дать поручение на том свете, «кланяться нашим»,то признайтесь, что тот, кто исполнит поручение, не накостыляет себе шеи. — Что ж? и тут беда не велика! Молодость не порок; дойдет и до нас очередь, разумом разводить — других учить и тысячами считать писателей и ученых, — а теперь не худо бы поскромней! Так небось, нет! все норовят петушком! — Соберутся умницы наши, да друг другу и ну в пояс кланяться: «Почтеннейший Фома Фомич, ты-де семи пядей мудрец во лбу;» а тот отвечает: «Ох-ма! Акакий Иванович, про вашу премудрость вся, мол, Эвропия ведает». — Вот так-то и потешаются! А какой Эвропия ведает — ей еще не до наших умников. — Вот, например, хоть я, человек я простой, по-иностранному тары-бары вести не умею, — но понял, что мне следует выучиться читать и уразуметь на языках иностранных и признаюсь смело, откровенно, и не краснея, что многого бы не досчитался, если бы остался только при познании одного родного языка…

Тут я прервал речь Ивана Петровича.

— Позвольте, однако же, это вовсе ко мне не относится….

— А вот это и худо, — продолжал Иван Петрович, взошедший в совершенный азарт, — в деле общественном все до всех должно касаться. — Отвиливать или отнекиваться не следует. Помогай как знаешь: кто словом, кто делом, а кто одним понуканьем — и такие нужны. — Когда каждый будет в действии, авось дело и пойдет вперед, — а теперь только кичимся, похваляемся, а проку еще не много. Вот еще в моду пошло — взывать к правде,выкликать ее наружу! Правда не сразу дается! Прежде, чем о штукатурке говорить, выведи фундамент, прочное основание положи — нельзя же с крыши начинать? — Снизу-то, пожалуй, и не напустит правды — а такой, что тошно станет; а сверху правда не соскочит — стара штука, охота себе шею сломать! — На правду— есть кошечка,это гласное разбирательство за клевету — вот эта так и с чердака ее, пожалуй, добудет. А теперь нет поощрения! — Будь ты Кузьма бессребреник, али Иуда предатель, все равно, клевета безнаказанно взвалит тебе на плечи какую хочешь небылицу…

Назад Дальше