Солнце прячется за ближние кусты. Тускнеют и стираются розовые краски заката, и медленно темнеет небосклон.
Гамалий заводит сотню в треугольник, образованный разросшимся кустарником, и располагает ее на ночлег. Запрещено разводить хотя бы самые маленькие костры, и мы остаемся без чая. Несколько счастливцев, у которых сохранился табак, лежа на мягкой, скошенной кинжалами траве, посасывают свои драгоценные цигарки. Около них сидят в самых разнообразных позах кандидаты на затяжку, нетерпеливо дожидаясь своей очереди «курнуть». Они понукают и поторапливают слишком медленно смакующих удовольствие обладателей «самокруток».
— Вирыте, вашбродь, аж в печенке свербыть. Так курить охота, що и сказать не можно, — виновато улыбается, словно оправдываясь, Скиба, которому Гамалий дал табачку из своего запаса.
Яркая луна освещает притаившихся в траве людей. Свежескошенная трава полна душистых запахов луга. Химич лежит рядом со мною и хвастливым тоном рассказывает Аветису о каком-то романтическом приключении, выпавшем на его долю в станице.
— Он старый, а она, мельничиха, молодая. Ну, а я надо сказать, казарлюга был хоть куда, справный. Она от меня, а я за нею. Она — круть на сеновал. И я туды же, схватил ее за руку, а она это луп-луп на меня глазами, делает вид, будто сомлела…
Я не слышу окончания романа сластолюбивого прапора, ибо до меня доносится голос Пузанкова, с увлечением рассказывающего слушателям:
— А травы там, не соврать, дуже богато. Ну, не хуже этой буде. От уж, братци мои, и покосилы мы тоди.
— Ну и что ж, так они вам и дали косить? — недоверчиво вопрошает чей-то голос.
— А то мы их пыталы? Косилы по приказу атамана. Тут один ногай не стерпел — хвать, окаянный, за наган да в нас…
— Ну и что?
— Та ничего, наша взяла.
— А траву — вам?
— Нам, — удовлетворенно заканчивает Пузанков.
Разговоры мало-помалу стихают и уступают место мерному храпу заснувших казаков. Караулы расставлены на своих постах и охраняют наш сон. Дневальные заботливо посматривают за стреноженными и сбатованными конями, чтобы они не разбрелись и не затерялись среди ночи.
Рано утром меня будит встревоженный вахмистр:
— Вашбродь, ероплан.
— Аэроплан?
— Так точно. Будите командира.
Я расталкиваю Гамалия.
— Где аэроплан?
— Вон, вашскобродь, еле видать, — указывая рукой на серый горизонт, говорит Никитин.
После некоторых усилий ловим черную точку в наши шестикратные цейсы. Так и есть. Это, несомненно, летящий в нашу сторону аэроплан. Но чей? Свой или врага? Скорее всего — последнее.
— Сейчас же спрятать коней, завести в кусты и, пока не дам приказания, не выводить. Казакам лечь в траву! — кричит Гамалий.
Люди быстро разбегаются по кустам, кони заведены в самую глубь треугольника и совершенно скрыты от глаз воздушного наблюдателя. Пулеметчики наводят на светлеющее небо черные стволы невидимых в траве пулеметов. Рокотание мотора слышится сильней, черная точка растет и выплывает на светлый фон. Огибая лес, аэроплан проносится на значительной высоте, летит в сторону пройденной нами пустыни. Казаки высовываются из травы и провожают шуточками стальную птицу:
— Политила шукать доли.
Черная точка делается меньше и, наконец, сливается с облаками, только глухо рокочет мотор да потревоженные птицы стаями носятся в воздухе, оглашая долину испуганным свистом. Гамалий опускает цейс и говорит:
— Кажется, мы у цели. Аэроплан английский и, вероятно, послан для наших розысков.
От изумления Химич глупо крякает и раскрывает рот. Радостный гул пробегает по сотне. Слова командира электризуют казаков.
— Свой ероплан! Англицкий! — несутся радостные восклицания, заражая надеждой измученных людей.
Взбодренные словами Гамалия, они радостно машут шапками и, не боясь обнаружить себя, вылезают из кустов, стараясь хоть краем глаза разглядеть скрывшийся в облаках самолет.
— Теперь близко, мабуть скоро и дойдем.
— Давай бог! — поддерживают довольные голоса. — Помаялись немало, треба и отдохнуть.
— По коням! — гудит голос есаула.
Едем, пригибая высокую, сверкающую росой траву. Усталости как не бывало. Аэроплан развеял сомнения и неуверенность. Тяжелый путь, зной, убитые товарищи и страх за себя — все забыто и рассеялось как дым. Востриков, несмотря на разболевшуюся рану, потешает прибаутками казаков. Взрывы смеха пугают притаившихся в траве птиц.
— Очумели от радости, жеребцы, — кивая в сторону смеющихся, говорит вахмистр, — ровно живой водой сбрызнули. Ну, и то сказать, вашбродь, много муки на себя приняли, не дай бог никому. Спасибо вам да командиру: без вас нам бы не дойти.
Я гляжу в ясные глаза Никитина и чувствую невыразимую радость от простых слов честного малого.
затягивает вполголоса запевала. Певцы негромко подтягивают старинную запорожскую песню, разливающуюся по сонной равнине. Гамалий довольно усмехается.
— Пусть поют. Впереди еще немало трудностей, конец пути не близок, а такая бодрость духа доведет нас до англичан.
Я еду рядом с ним. Мы отделяемся от сотни. Есаул продолжает:
— Я не уверен, был ли это на самом деле союзный аэроплан. Думаю, что да. Его окраска, направление и моя, редко обманывающая меня, интуиция говорят за то, что это был английский самолет. Но так или иначе необходим был хороший подъем, который подбодрил бы и освежил казаков. Я не ошибся в своих расчетах. Сейчас мне не страшен целый батальон регулярной турецкой пиады .
Цель оправдывает средства, и я внутренне согласен с есаулом, но мне почему-то не хочется повернуться лицом к весело поющей сотне. Я вспоминаю ясный взгляд Никитина и его просто сказанные слова: «Не дай бог, сколько муки приняли на себя казаки» — и мне становится тоскливо от веселых звуков залихватской песни.
Переходим вброд неглубокую речонку и, напоив коней, снова двигаемся в путь. Веселая бодрость не покидает казаков, и только отсутствие табака мучает людей.
— Ничего, вот придем к английцам — они каждому по фунту отвалят, — шутит Химич.
— А кто их знает? Они, может, через фронт добры, а как по соседству станут, так, может, еще хуже сталоверов. Эх, веселое горе, казацкая жизнь!
— Это правда. Добер топор до бревна, как поцелует — бревну смерть.
— А бис их знае? Балакают люди, що английцы ти ж сами нимци.
— Тож порося, только ростом с карася, — подхватывает Востриков.
— Хо-хо-хо! — заливается сотня, забыв на минутку об отсутствующем табаке.
Делаем привал. Дозоры спугнули пару бурых лисиц, во всю прыть улепетывающих по равнине. Казаки с удовольствием гогочут им вслед.
— Видите, что значит допинг? Бодрый дух — великое, батенька, дело!
Казаки беспрестанно оглядываются назад, каждому хочется увидеть возвращающийся аэроплан. Иногда чей-нибудь прерывистый голос радостно возвещает:
— Летыть! Ей-богу ж. Он летыть.
Сотня устремляет взоры в указанную сторону и внимательно разглядывает совершенно чистый небосклон.
— Тю, ведьмак, так то ж карга, — неожиданно сплевывает в сторону Востриков, и смущенный наблюдатель под общий хохот прячется в ряды.
Аветис чувствует себя слегка нездоровым. Его лихорадит с самого утра и тянет ко сну. Фельдшер сует ему облатки с хиной и какие-то порошки. Переводчик пожелтел, осунулся и жалуется на отсутствие аппетита.
— Малярия тропическая, — стонет он, лязгая зубами и ежась от холода.
Через пять минут он настолько ослабевает, что его укутывают в бурку, покрывают дорожным плащом и кладут на походные носилки, на которых он продолжает дальнейший путь.
Снимаемся с места и идем опять. Странно, когда мы проходили по выжженным пескам пустыни и жарились под нестерпимыми лучами солнца, мы не имели такого количества больных, как теперь. Почти четвертая часть сотни ощущает слабость, озноб и болезненное головокружение. Даже Гамалий ослабел и принимает удвоенные дозы хинина. Тучи несносной мошкары и больших, усатых комаров атакуют нас. Мелкая мошка забирается в рот, в глаза и буквально не дает дышать. Сырой луг, на котором сквозь травы просачивается вода, переполнен мириадами беспощадных насекомых, с неописуемой жадностью набрасывающихся на людей. Кони еле идут, мотая головами, тщетно пытаясь согнать облепивших их маленьких мучителей. Мы напрягаем силы, чтобы выбраться из долины и избавиться от этой новой напасти.
— Коли б був табак, воны бы дыму боялись, — выплевывая изо рта мошек, бормочет Гамалий.
Есаул явно заболел. Синие круги рельефнее выступают под глазами, и нездоровая бледность ясно свидетельствует о его состоянии. Слегло еще трое казаков. Осталось только двое свободных носилок, а малярия избирает себе все новые жертвы. Хина, принятая утром, не помогает, и число больных к вечеру удваивается. От утренней бодрости и оживления не осталось и следа. Понуро, еле-еле передвигая ноги, кони везут на себе выбившихся из сил, апатичных казаков, из которых добрая половина страдает от жестокого приступа лихорадки.
Гамалию худо. Силы покидают его. Стиснув зубы, он слезает с коня.
— Прихворнув, треба полежать, — говорит он и, не выпуская из рук повода, валится навзничь на траву.
— Иван Андреевич, ложитесь на носилки, — советую я.
— Нет, не надо, малость отдохну. А вы езжайте дальше, не задерживайте людей, — едва слышно бормочет он, и я вижу, как его лихорадочно горящие глаза закрываются от нестерпимой боли.
Около командира остаются Горохов, фельдшер и вахмистр. Сотня, не обращая внимания, равнодушно проходит мимо. Наша колонна напоминает теперь передвижение тылового госпиталя. Изнуренные лица казаков бледны и искажены страданиями. Неудержимая дрожь трясет их, заставляя громко лязгать зубами. Некоторые не могут преодолеть мучительного приступа рвоты.
Мало-помалу проклятая мошкара отвязывается от нас. Сырой, топкий луг с его ядовитыми испарениями сменяется неровной долиной, окаймленной кое-где высокими холмами. Вечереет. Я беспокоюсь о командире, и к тому же состояние, моих еле держащихся в седле людей заставляет меня остановиться на ночлег. Выбираю самый высокий холм и, подведя к нему сотню, спешиваю казаков. Половина из них сейчас же пластом валится на землю, забывая о еде. Усталые кони, повесив головы, не пытаются даже отойти от хозяев. Отбираю здоровых казаков и приказываю им стреножить лошадей. Забравшись на холм, оглядываю в бинокль окрестности. Химич, которого не берет никакая лихорадка, жуя сухарь, карабкается ко мне.
— Ну и дела! Больше половины сотни в горячке лежит. Ежели завтра не отойдут, надо дневку делать. Все равно не дойдем.
Я и сам это знаю. Но меня успокоил фельдшер, уверяющий, что приступы тропической лихорадки повторяются лишь через сутки и, следовательно, завтра она как будто не должна мучить казаков, если только наутро не заболеет другая половина людей.
Закат догорает, и долина быстро погружается в темноту. На горизонте вспыхивают зарницы. Что-то отсвечивает вдали. Несомненно, это река. Но какая? Неужели Тигр? Я так потрясен этой догадкой, что не смею даже поверить в ее правдоподобность. Ведь если это так, то мы уже добрели до назначенных мест. Ждут ли нас здесь или дальше союзные разъезды, я не знаю, но сознание, что мы, русские солдаты, несмотря на непреодолимые препятствия, на голод, зной, бои и многоверстный путь, все-таки дошли до цели, наполняет меня горделивой радостью, которая тут же гаснет подобно спичке.
— Вашбродь, командир едут. Совсем ослабели, вовсе не в силах.
По ложбинке едет группа из трех человек. Двое всадников поддерживают с боков поникшего в седле Гамалия. Мы кладем есаула на сложенные бурки и закутываем его, обтянув лицо и руки марлевым, пологом, чтобы предохранить больного от укусов комаров.
Ночь. Долина. Холмы. И на одном из них спит сотня почти поголовно больных, разметавшихся в лихорадочном бреду казаков. Я снова вспоминаю слова мечущегося в жару Сухорука: «Видать, им своих жальче».
Пытка усилилась. Шествие живых мертвецов по долине продолжается. Несмотря на успокоительные заверения сотенного эскулапа, малярия с самого утра начинает трепать больных. Проглоченная на ночь хина не дала никаких результатов. Люди еще больше ослабели, и почти вся сотня мучится в лихорадке. Химич, я да еще десятка два людей кое-как крепимся и не поддаемся болезни. Коварная река, заболоченный луг с его смертоносными миазмами и мириады комаров отравили нас. Лихорадкой болеют не только люди, но даже кони. Они не похожи на себя. Глаза их мутны и воспалены, ноги дрожат и поминутно спотыкаются, пот и пена обильно покрывают тела животных. Солнце сильнее нагревает долину, и горячий воздух дурманит больных. Гамалию все хуже. Его поминутно тошнит, мучительные судороги сводят ноги и руки, зеленая слизь проступает на губах.
Страдания людей достигают своего предела.
— Не можу… не мучьте мене! — глухим стоном раздается позади меня.
Один из казаков сворачивает в сторону и почти валится с коня. Жесточайший озноб трясет скорченное тело, и хриплые стоны вырываются из груди. Пример действует на остальных. Еще двое казаков, не говоря ни слова, слезают с коней и садятся на землю.
Смотрю на колонну, и она представляется мне вереницей теней. Проклятая малярия подкосила дух этих крепких, двужильных людей. В таком состоянии мы не пройдем и версты.
Приходится остановиться. Казаки сползают с седел и тут же опрокидываются на траву. Желтые, осунувшиеся, перекошенные страданиями лица с укором смотрят на меня. Тяжелобольные лежат пластом, без движения, как покойники. Двое выкрикивают что-то нечленораздельное в горячечном бреду. Кони разбрелись по ложбинке. Немногие еще здоровые казаки гоняются за ними, стараясь их изловить.
Усатое, перекошенное страхом лицо Химича вырастает передо мною.
— Погибаем ни за что. Как бы к вечеру все не полегли.
— Отберите сейчас же всех здоровых людей и приготовьте их, — приказываю я прапорщику. — Надо произвести глубокую разведку и найти какое-либо село. Нельзя оставлять людей без призора в таком состоянии.
— Так точно! — по-солдатски отвечает растерявшийся Химич и сокрушенно вертит головой. — Вот тебе и добрались до союзничков. И за что только людям такая маята досталась?
— Не дай бог, что с хлопцами творится, вот-вот с жизнью расстанутся, — печально говорит Никитин.
Бравый вахмистр заметно сдал и осунулся. Его ласковые, немного печальные глаза страдальчески смотрят на меня.
— И за что, вашбродь, мучаемся? Разве нужно нам это все? Своих гор да степей некуда девать, а тут еще за чужие душу отдавай. Э-эх!
Он тяжело дышит, и его простое, открытое лицо, передергивается судорогой гнева. Это Никитин, вахмистр, тот, кто должен служить примером и опорой дисциплины сотни! Да, этот «исторический», будь он проклят, рейд отрезвил не только казаков, но и нас, офицеров «лихого» Уманского полка.
— Командир сомлел! Никак не очухаются, — с растерянным видом подбегает ко мне Горохов.
Около Гамалия возится фельдшер. Он льет воду на бледное лицо потерявшего сознание есаула и сует ему под нос пузырек с нашатырем. Грудь больного судорожно вздымается. Из-под расстегнутого бешмета высовывается ворот грязной, давно не мытой рубахи. По волосатой груди стекают капли. Командир медленно открывает глаза. Секунду он неподвижно смотрит в небо, затем мутным взглядом обводит нас и слегка задерживается на мне. Напрягая усилия, он с трудом, еле слышно говорит:
— Голубчик… не за…бы…вайте… мы уже… у цели. Вперед!
Я успокаиваю его, и он, обессилев, слабо кивает головой. Обильный пот покрывает его желтое, обтянувшееся лицо.
— Соберите разъезд и отправляйтесь с ним в разведку. Необходимо выяснить, куда мы попали.
Химич испуганно смотрит на меня. Его лицо тревожно, а маленькие глазки беспокойно бегают по сторонам.
— Что с вами?
Он мнется, недоверчиво косится на вахмистра и, беря меня под руку, уводит вперед. Мы идем, сопровождаемые тоскливой симфонией из кашля, стонов и тяжелых вздохов больных людей.
— Не дай бог, что творится. Нехорошо с казаками. Беда!
— Что такое?
— Развалилась сотня, прямо сказать. Нипочем нет дисциплины. Озверели. С ними не только что в разъезд идти, а их теперь и на коня не посадить.
— Глупости! Что вы там мелете вздор. Немедленно же отберите людей поздоровее и отправляйтесь!
Химич еще больше меняется в лице. Его шея и лицо багровеют, на лбу выступает мелкий пот и надуваются синие жилки.