Поеживаясь от озноба, Сорокин прошелся по комнате, заглянул в окно.
— Что это у вас там за ангар? Будто самолетный?
— Точно. Начальник на аэродроме достал. Говорит: списанные перекрытия. Врет, поди. Кто такое добро будет списывать? Гараж, говорит, будем строить…
— Больно ярко сверкает. Из города видно.
— Самолетный, надо же! — удивлялся вахтер. — Вот милиция — все знает. Чего я в милицию не пошел? Звали ведь…
И вдруг тяжелый грохот ударил по стеклам. Кошка, дремавшая на подоконнике, отлетела в угол и зашипела, выгнув спину. Вахтер плюхнулся на топчан, застыл с отвисшей губой. Сорокин выскочил во двор. Эхо скакало по горам, уносясь к городу.
— Быстро! — крикнул шоферу, вскочив в машину. И затеребил пальцами скобу под ветровым стеклом, холодную, скользкую, обтянутую синим пластиком.
«Мальчишка! — думал он о лейтенанте Сидоркине. — Неужто не утерпел?»
Сидоркина увидел все у того же выступа скалы, сердито разговаривающим со старшим лейтенантом, сапером.
— Я его просил только разминировать, сохранить вещественное доказательство, — пожаловался Сидоркин.
— Нельзя, — тихо сказал сапер. — Согласно инструкции старые боеприпасы, которые можно уничтожить на месте, разряжать запрещается.
— Все правильно, — сказал Сорокин, вылезая из машины. — Спасибо вам, товарищ старший лейтенант. За оперативность.
Втроем они прошли к обломленному обрыву, дымящему белой пылью, где двое солдат что-то искали в измельченной щебенке.
— Во, рвануло! — восхищенно говорил Сидоркин. — Жалко, вас не было.
— Переживу. Насмотрелся в свое время, на всю жизнь хватит.
— А вы что-нибудь узнали?
— Все узнал.
Сидоркин промолчал, но бегавшие глаза, торопливо вспыхивающая и гаснущая улыбка говорили, каких усилий стоило ему не задавать вопросов.
Всю обратную дорогу они молчали. Сорокин думал о том, как банально порой кончаются хитроумные разработки. Вот и прояснились все загадки. Осталось сделать пару запросов для уточнения и — домой. Спрашивалось: что заинтересовало иностранные разведки в этом, казалось бы, таком мирном, открытом для всех городе? Нефтегавань, новые нефтебазы в горах. Кому-то почудилось: не создается ли база для снабжения горючим военного флота? Помешались на базах! А раз база, то ее надо прикрывать, защищать и так далее. Вот и мерещится за каждой горой дракон огнедышащий. Вот и принимают они радиовышку за новейшую станцию наведения или еще за что-нибудь. Неизвестное — это же и есть самое пугающее.
Скоро все это кончится. Вышку построят, в газетах о ней напишут. Да и любой специалист по виду определит, для чего она. А пока — загадка, кроксворд, как говорит Райкин. Ни один зверь не уйдет, пока не узнает: что это так вкусно пахнет? Все живое страдает от любопытства, а иностранная разведка — в особенности.
— Что теперь, товарищ подполковник? — не выдержал Сидоркин.
— Что? Да все в порядке. За Кастикосом надо приглядеть. Пакостный человек, нашкодить может.
VII
У каждого города своя главная улица, у каждой улицы свой характер. Вовка Голубев умел это улавливать. Однажды написал стихи про Невский проспект.
Гошка даже затосковал, когда прочел. Решил, что лопнет, а тоже напишет что-нибудь. Тогда стояли в Одессе, и он начал сочинять про Дерибасовку.
Сразу понял: музы ему не улыбались. Он обозвал их последними словами и закаялся писать стихи. А зря. Может бы, научился. Так подмывало порой сказать что-нибудь этакое про свою улицу, которую, как ему думалось, знал лучше всех постовых милиционеров, вместе взятых.
По длине она была первой в городе — протянулась от гор до моря. Ширины в ней хватило бы на целых четыре улицы или на добрую площадь. По густоте зелени она походила на бульвар, а по обилию уютных уголков под свисающими ветвями — на парк культуры и отдыха. Гошке приходилось слышать, как некоторые ругали улицу за такую планировку, говорили, что надо было зелень придвинуть к домам и отделить их от проезжей части. А он не был согласен. Ему нравилось подскочить на такси, прижаться дверцей к зеленой обочине и незаметно исчезнуть, раствориться в кустарнике. Это было шиком вдруг явиться перед затаившимися дружками. Из кустов.
Здесь можно было тихо сидеть на скамеечке и, оставаясь невидимым, хоть целый день наблюдать жизнь улицы. Рано утром она была молчаливо-торопливой: работяги топали в порт и на заводы. Чуть позже улица начинала шуметь таксомоторами: командировочные мчались с поезда занимать очередь в гостиницу. Потом открывались магазины, и слепые от спешки женщины метались от одного к другому, громко хлопая дверями. Они были стремительны, как норд-ост, появлялись на четверть часа и так же внезапно исчезали неизвестно куда. После них в магазины тянулись засидевшиеся на пенсии старички и старушки, шаркали по цветной брусчатке любимыми шлепанцами, громко сморкались, гремели бидонами и подолгу стояли на каждом углу, обсуждая личные и коммунальные проблемы, трудные школьные программы и положение на Ближнем Востоке.
Потом наступали самые неуютные часы: на тихие дорожки выкатывались дивизионы детских колясок. Тогда из-под кустов то и дело слышалось мучительное «пис-пис» или вдруг раздавался такой рев, что, живо вспоминались рвущие душу стоны теплоходных сирен в морском тумане. И уж не дай бог, если по соседству обосновывалась нервная нянечка с отпрыском счастливого возраста от двух до пяти. Тогда сиди и оглядывайся, чтобы целы были сигареты, мирно лежащие рядом на скамье, или чтобы не шлепнулось тебе на шею что-нибудь грязное и мокрое. От контактов с этими чересчур любознательными горожанами Гошка старался воздерживаться, вставал и уходил куда-нибудь. Возвращался, когда тени от домов переползали на другую сторону улицы.
С часу до двух время пролетало быстро и весело: на бульвар приходили продавщицы из соседних магазинов. Затем оставалось переждать еще немного — и начиналось самое его, Гошкино, время. Открывалась не регламентированная ни одной инструкцией толкучка. На скамеечках в тени акаций собирались разного рода филателисты, филуменисты, нумизматы и прочие охотники до никому не понятных, но всеми почитаемых увлечений. Толпа как магнит, к ней слетаются все праздношатающиеся «мотыльки». И тут только не зевай. Среди них много тех, кого «деловые люди» с бульвара уважительно называют «купцами». Лучшие из них — командировочные. Они, не торгуясь, берут все подряд, и особенно жевательную резинку. Тут можно поймать и морячка, жаждущего поменять «монету на монету».
Конечно, особенно разгуляться не дадут «друзья с повязками». Но, имея голову на плечах, не влипнешь. А Гошка был уверен, что эта «деталь» у него всегда на месте.
Улица для Гошки была всем — и местом отдыха и местом работы. Как термы у древних римлян. Он где-то читал про них и помнит, что очень удивлялся догадливости этих черт те когда живших и потому вроде бы диких людей. Умудрились совместить труд с удовольствием. Сидя на любимой скамье, он представлял себя лежащим в голубом бассейне в окружении услужливых одалисок (или как их там называли?), беседующим с такими же, как он сам, добряками. Вроде бы ни о чем говорили, а дело делали. Потому что слово, сказанное в голубом бассейне, было весомее речи в сенате.
Правда, когда накатывало плохое настроение, ему приходило в голову, что голубых бассейнов, верняком, на всех не хватало, что кому-то приходилось и работать. Но был уверен, что с ним такого бы не случилось, что он устроил бы какое-нибудь восстание, как Спартак, только уж не сглупил бы, а ухватил свой голубой бассейн под голубым небом.
Он не больно завидовал древним, понимал — времена меняются. Раньше были в моде голубые бассейны, теперь — голубые скамейки. Но ведь и на скамье можно сделать так, чтобы работа походила на отдых, а отдых не походил на работу. И вроде добился, чего хотел. Даже «одалиски» прибегали к нему, когда магазины закрывались на обеденный перерыв, балабонили возле, услаждая слух доброжелательным хихиканьем, готовые услужить — притащить пачку сигарет или бутылку пива.
Все было б хорошо, если бы не раздумья. Безделье для дум — как варенье для мух. Случалось, наваливались такие, что хоть вешайся. Тоска по морю — это уж ладно, к этому он привык. Да и не видно голубого моря с голубой скамьи, а стало быть, нет и той маяты. Но о ком бы ни начинал вспоминать Гошка, обязательно задумывался о себе. Вроде бы отплыл в море, а приплыть никуда не может, так и барахтается посередине, не видя берегов. Где его маяки? Был друг Вовка, «влюбленный антропос», работяга и стихоплет, был да сплыл. Только случайные встречи, как зарницы по горизонту, когда там, на краю моря, скользит маячный импульс.
Страшно далеко до берега, и ветер не попутный. Есть, правда, Верунчик, надежно качается рядом вроде спасательного плотика. Устал — цепляйся, отдыхай. Но нет у плотика мотора, чтоб увез куда-нибудь. Качаться на волнах, поддерживая потерпевших кораблекрушение, — это и есть его дело.
Единственное, что видел Гошка перед собой, — опасный утес. Это — Дрын, первый в их «торговой компании». Как ни крути мозгами, а все выходит, что Дрын с его мертвой хваткой и есть главный Гошкин маяк. В их деле тот впереди, кто умеет подешевле купить и подороже продать, кто может заставить «заткнуться» проболтавшегося посредника, у кого хватит совести в случае «полундры» заслониться первым же глупым школяром, распустившим слюни над заморскими джинсами… Иначе голубая скамья в любой миг может превратиться в серую, казенную, с высокой спинкой…
Откуда он взялся, этот Дрын? Говорит, что с детства меряет эту улицу. Но прежде Гошка его не встречал. И в компанию он вошел тихо и незаметно, длинный, молчаливый, с холодным оскалом кривых зубов. Звали его Кешка, и простоватая братва быстро перекрестила его в Кишку. Вначале прозвище приклеилось, казалось, намертво. Но после того как он здесь, на улице, на глазах у всех, жестоко изуродовал за Кишку одного шкета, кто-то кинул другое прозвище — Дрын. Оно тоже приклеилось. Дрын — это ведь палка. Он и есть, как палка, — длинный и хлесткий.
Но можно ли плыть за Дрыном? Когда-то Гошке было даже весело барахтаться в этом «море свободы»: поймал рыбешку — радуйся, не поймал — не горюй. А когда появился Дрын, стало неуютно жить. Это был молчаливый мужик. Но когда он открывал рот и начинал ухмыляться тонкими бледными губами, Гошке становилось не по себе. Вот и вчера Дрын притащился со своей страшной ухмылкой.
— Слышал, рвануло в горах? Кто-то на мину напоролся. Значит, уцелели. Значит, если мы в нашем тайнике поставим такую игрушку, напорется кто, подумают — от войны.
Гошка не сразу понял. Тайник — это их нора под бетонным колпаком на бывшем плацдарме. Там прятали они все, что опасно с собой таскать. Сейчас в норе лежал мешочек, а в нем яркие журнальчики со смачными картинками — всего-то. А сверху — камень.
— Туп же ты, — сказал Дрын. — Это тебе не жвачка в кармане. Сразу мильтона подсадят, чтоб следил за тайником. С поличными накроют. А мину положим, верняком будем знать — никто не подходил.
— А если… мальчишка? — растерялся Гошка. — Они ж, заразы, везде шастают.
— Еще хуже. Мужик, может, журналы зажал бы, а малец начнет всем показывать. А так бац — и ни свидетелей, ни вещественных доказательств.
С утра было тоскливо Гошке от этих воспоминаний. Проснулся ни свет ни заря, подумал: упрям Дрын, в самом деле достанет мину. Чьей-то смертью прикроется. Он все может. И своих не пожалеет, если придется.
И день был как раз по настроению. Вздрагивали рамы от ветра, даже через стон двойных стекол было слышно, как гремят жестяные крыши на всех улицах.
Норд-ост подметал улицы с усердием тысячи дворников. Прохожие по виду резко разделялись на тех, кто шел по ветру, и тех, кто — против. Одни бежали с удвоенной скоростью, прямые, как жерди, другие шли согнувшись, придерживая шляпы. Странно было смотреть на людей, которые почему-либо поворачивали назад. То бежали, стройные и молодые, а то вдруг сгибались, словно за один миг старились вдвое. Гудели провода, как ванты в шторм. Свистели голые ветки тополей, сухо стучали, схлестываясь. Закрыв глаза, очень просто было представить себя в ревущих сороковых или в кино, где крутят какое-нибудь ледовое побоище, когда битва на переломе, когда у сражающихся уже нет сил кричать, а только драться, хрясать мечом о меч, рубить топорами гремящие доспехи, бить дубинами по гулким, как ведра, шлемам. Норд-ост гулял по улицам полным хозяином, свирепый и ледяной. И над всем этим безобразием в ослепительно голубом небе сияло ослепительно белое, совсем не греющее солнце.
Гошка привычно прошелся по улице, нырнул в свои кусты, сел на холодную скамью. Из головы не выходил Дрын с его страшной идеей. Если он поставит мину, тогда лучше бежать куда глаза глядят. Тогда уж не тряпки будут за спиной — мокрое дело.
И вдруг ему пришла в голову мысль, от которой он даже привстал. Перехватить. Достать журналы, выбросить их или перепрятать, сделать так, будто тайник уже «накололся». Тогда Дрын поймет, что в степи прятать не стоит, а лучше где-нибудь в городе. А тут мину не поставишь, никто не поверит, что она от войны.
Он даже выглянул из-за кустов, готовый сейчас же схватить такси и помчаться к памятнику, возле которого был тот старый дот с тайником. Но вдруг увидел на тротуаре знакомого грека. Он шел, как все, согнувшись против ветра, и смешно выворачивал голову, что-то говоря такому же, как он, черному и сухому матросу.
— Э-эй! — закричал Гошка, выскакивая на дорогу.
Грек остановился, придержав рукой своего приятеля, и, заулыбавшись синими щеками, шагнул навстречу.
— Кастикос, — сказал он, протягивая руку. — Я хорошо помнил вас.
— Помнил, а не пришел, — сердито сказал Гошка.
— Завтра восемь, морвокзал.
— Опять обманешь?
— Не обманешь.
Он уселся на скамью, по-хозяйски оглядел кусты.
— О, тихо. Уголок. — И ткнул пальцем в грудь своего приятеля: — Доктопулос.
Приятель Кастикоса показался Гошке похожим на кого-то из знакомых. Но он не стал ломать голову над этим вопросом, поторопился перейти к делу.
— Бизнес, — сказал, невольно подражая лаконичным фразам Кастикоса. — Ваш товар, мои деньги. Или тоже товар. Выгодно.
— Какой товар? — почему-то удивленно сказал Кастикос.
— Любой. Джинсы, — он подергал его за штанину, — косынки, бюстгальтеры, ну, эти самые… Кожаные чулки берем, жвачку, что есть…
— О! — удовлетворенно воскликнул Кастикос. — Греция вы был большой бизнесмен.
— Наплевать мне на Грецию. Тут тоже бизнес.
— Греция — хороший страна!
— Хороший, хороший, — поспешил согласиться Гошка. — Только я не японский дипломат, чтобы раскланиваться. Я — человек дела.
— Дело! О! Греция мы беседовал бы большой контора: кино, кофе… Поедем Греция?
Гошка расхохотался.
— Бестолковые же вы, иностранцы. Я ему про Фому, а он — про Ерему.
Думал, что грек не поймет, но тот понял, сказал обиженно:
— Фома, Ерема — нет. Я говорю, бизнес надо делать там, Греция. Тут — нет, мелко.
— Заладил. Я что, спорю? Но кто меня туда пустит?
— Не надо — пустит. Ты приходишь «Тритон», я тебя прячу, плывем Греция.
— Он прячет! — засмеялся Гошка. — Пачку сигарет можно спрятать, не человека. Тут тебе не Салоники. У наших пограничников нюх знаешь какой?
— Не найдут.
— Найдут, я их лучше знаю.
Он спорил, а сам задыхался от нахлынувшей вдруг, хоть и нереальной, но такой увлекательной мечты. Вот так, одним махом, показалось ему, можно разрубить все узлы — и от Дрына отколоться, и заняться настоящим бизнесом, не прячась под заборами, и плавать, плавать из страны в страну, жить в настоящей каюте, каждый день глядеть на закаты и восходы, на изменчивые, никогда не повторяющиеся краски моря.