Ада, или Радости страсти (Часть 1) - Набоков Владимир Владимирович 14 стр.


Пожалуйста, теперь ты.

Голый Ван потянулся, освещенный уже неколеблемым пламенем свечей.

– Давай здесь поспим, – сказал он. – Они не вернутся раньше, чем заря затмит дядюшкину сигару.

– У меня вся рубашка trempée, – прошептала она.

– Ну и сними ее, пледа хватит обоим.

– Не смотри, Ван.

– Это будет нечестно, – сказал он, помогая ей стянуть рубашку через встряхнувшую волосами голову. Легкие проходы угольного карандаша затенили сокровенное средоточие ее млечно-белого тела. Между двух ребер остался от дурного фурункула розовый шрам. Ван поцеловал его и откинул голову на скрещенные руки. Ада, замерев над его загорелым телом, разглядывала муравьиный караван, ползущий к оазису пупка; Ван был на редкость мохнат для столь юного отрока. Ее молодые округлые грудки нависли над самым его лицом. Как врачу и как художнику, пошлая посткоитальная сигаретка мне безусловно противна. Следует, однако, отметить, что Ван сознавал присутствие стеклянной папиросницы с турецкими «Травоматическими» – на поставце, далековато для ленивой руки. Напольные часы отбили неведомо чью четверть, и Ада, с кулаком у щеки, уже следила за внушительным, хотя и странно угрюмым, вздуванием, за строго следующим стрелке часов продвижением и грузным восстанием оживающей мужской силы.

Но ворс дивана казался колюч, как усеянное звездами небо. Раньше чем что-либо произошло, Ада, вставши на четвереньки, принялась поправлять плед и подушки. Туземная девочка, играющая в крольчиху. Потянувшись к ней сзади, он заключил в ладонь жаркое устьице и неистовым рывком принял позу лепящего песчаный замок мальчишки, однако она развернулась в невинной готовности обнять его так, как учили Джульетту принимать своего Ромео. И она была права. Впервые за всю историю их любви благословенный гений лирической речи снизошел до грубоватого мальчика, и он лепетал и стонал, со звучной нежностью осыпая ее лицо поцелуями, выкрикивая на трех языках – трех величайших в мире – ласковые словечки, коим еще предстояло лечь в основу словаря интимных уменьшительных, претерпевшего множество изданий, чтобы застыть в окончательной редакции 1967 года. Она успокаивала его, когда он чересчур расходился, наполняя ему своим умиротворяющим дыханием рот, и теперь вся четверка ее членов обвивала его с такой открытой простотой, словно она годами предавалась любовным схваткам во всех наших снах, – но торопливая юная страсть (переливавшаяся через край, – как Ванова ванна, пока он переписывает эти строки: сердитый седой мастер слова на краешке гостиничной кровати) не смогла пережить и первых слепых тычков; она выплеснулась на губу орхидеи, и синяя птичка залилась остерегающей трелью, и огни поползли, крадучись под рваным краем зари, и светляки, сигналя, уже огибали край водоема, и обратились в звезды точки каретных фонариков, засвиристели по гравию колеса, все собаки возвратились домой, довольные ночным развлечением, и племянница повара, Бланш, выпрыгнула в одних чулках из полицейского тыквенного цвета фургончика (полночь, увы, давно уж, давно миновала), – и голые наши детишки, подхвативши плед и ночную рубашку и на прощанье похлопав по спинке диван, разбежались, каждый со свечечкой, по невинным своим спальням.

– А помнишь, – спросил седоусый Ван, вынимая из пачки «Канабисовых» сигарету и гремя желто-синим спичечным коробком, – как безрассудны мы были, как переставшая на миг храпеть Ларивьер вновь принялась сотрясать дом, каким холодом несло от железных ступенек и как меня озадачила твоя – как бы это сказать – безудержность?

– Идиот, – от стены ответила Ада, не повернув головы.

Лето 1960-го? Битком набитый отель где-то между Эксом и Ардезом?

Надо бы ставить дату на каждом листке манускрипта: следует быть добрее к неведомым мне сновидцам.

20

Назавтра, еще утопая носом в набитой снами пышной подушке, добавленной к его в прочих смыслах скудной постели благожелательной Бланш (с которой он, следуя салонным правилам сна, держался за ручки в занимающем дух ночном кошмаре, возможно, навеянном ароматом ее дешевых духов), мальчик вмиг осознал, что у порога стучит, ожидая, когда его впустят, счастье. Стараясь насильно продлить блистанье его неузнанности, Ван сосредоточился на последних оставленных глупым сном следах слез и жасмина, однако счастье тигриным скачком само ворвалось в его жизнь.

О, опьянение только что обретенными льготами! Похоже, тени его удалось прокрасться и в Вановы грезы, в ту, последнюю часть недавнего сновидения, где он рассказывал Бланш, что выучился летать и что эта его способность к волшебной легкости обращения с воздухом позволит ему побить все существующие рекорды по прыжкам в длину, прогулявшись, так сказать, в нескольких вершках над землей на расстояние, к примеру, футов в тридцать-сорок (чрезмерную протяженность прогулки могут счесть подозрительной), между тем как трибуны сойдут с ума, а Замбовский из Замбии подбоченясь будет смотреть, не имея сил ни отвести глаза, ни им поверить.

Нежность утраивает настоящий триумф, ласковость – лучшая смазка истинной свободы, но гордости и страсти снов эти чувства неведомы. Добрая половина неизъяснимого счастья, которое Вану отныне предстояло вкушать (вовеки, надеялся он), была обязана своей мощью уверенности, что теперь ему можно привольно и неторопливо расточать перед Адой все те незрелые нежности, о которых доселе он, ходивший в узде светской стыдливости, мужского самолюбия и добродетельных опасений, не смел даже помыслить.

По субботам и воскресеньям о всех трех трапезах дня оповещали три удара гонга: малый, средний, большой. Первый сейчас как раз гудел, сообщая, что в столовой накрыт завтрак. Вибрации гонга напомнили Вану, что, сделав всего двадцать шесть шагов, он воссоединится со своей юной сообщницей, вкусный мускус которой еще сохранялся в ямке его ладони, – и все его существо всколыхнулось в слепящем изумлении: неужто это и вправду случилось? И мы с ней вправду свободны? Некоторые из живущих в неволе пичуг – рассказывают, смешливо подрагивая тучными телесами, китайские любители птичьего пения – каждое божье утро, едва пробудившись, с размаху бьются о прутья клетки в машинальном, продолжающем сон и направленном сном порыве (и после несколько минут пребывают в беспамятстве), – хотя в остальное время они, эти радужные каторжане, вполне веселы, разговорчивы и послушны.

Ван сунул голую ступню в полотняную тапочку, одновременно нашаривая ее напарницу под кроватью, и полетел вниз мимо удовлетворенного князя Земского и поскучневшего Винсента Вина, епископа Балтикоморы и Комо.

Однако она еще не спустилась. В яркой столовой, полной желтых цветов, поникших под гроздьями солнечных пятен, питался дядя Дан. Он был в одежде, уместной в уместно жаркий деревенский день и состоявшей из костюма в полосочку поверх лиловой фланелевой сорочки и пикейного жилета с красно-синим клубным галстуком и очень высоко заколотым золотой английской булавкой мягким воротничком (правда, пока комикс печатался – ибо речь идет о воскресенье, – все опрятные полоски и краски слегка сместились). Дядя Дан как раз покончил с первым кусочком поджаренного хлеба, намазанного маслом и годовой выдержки апельсиновым джемом, и теперь, набрав полный рот кофе, по-индюшачьи гулюкал, прополаскивая им, прямо во рту, зубные протезы, перед тем как проглотить напиток вместе со смачным сором. Будучи, во что я имею основания верить, человеком решительным, я, конечно, могу заставить себя еще раз взглянуть в его розовое лицо с рыжими (вращающимися) «усишками», но выносить этот профиль с отступающим подбородком и кудрявыми рыжими баками я не обязан (так сказал себе Ван, когда в 1922-м снова увидел цветы baguenaudier’а). И потому он не без приятного предвкушения обвел взглядом синие кувшинчики с горячим шоколадом и ломтики палкообразного хлеба, приготовленные для оголодалых детей. Марина завтракала в постели, дворецкий с Прайсом кормились в нише буфетной (напоминает что-то приятное), а мадемуазель Ларивьер до полудня к еде вообще не притрагивалась, ибо принадлежала к обуянным смертным страхом «мидинеткам» (вероучение, а не модная швея) и даже своего исповедника ухитрилась вовлечь в эту секту.

– Дядя, голубчик, вы могли бы и нас взять с собой на пожар, – заметил Ван, наливая себе шоколаду.

– Ада тебе все расскажет, – ответил дядя Дан, любовно намазывая маслом и джемом еще один тост. – Ей наша экскурсия очень понравилась.

– А, так она, значит, тоже ездила?

– Ну да – в черном шарабане, с дворецкими. Превеселое зрелище, rally (псевдобританский выговор).

– Это, наверное, была какая-то из кухонных девушек, а не Ада, – заметил Ван и добавил: – Я и не знал, что у нас их несколько, – то есть дворецких.

– Да вроде того, – неуверенно сказал дядя Дан. Он повторил процесс полоскания и, негромко кашлянув, надел очки – но, поскольку утренней газеты нынче не было, снова их снял.

Внезапно Ван услышал ее долетевший с площадки лестницы милый сумрачный голос, говоривший кому-то вверху: «Je l’ai vu dans une des corbeilles de la bibliothèque», – предположительно о герани, фиалке или венерином башмачке. Наступила «перильная», как выражаются фотографы, пауза, затем из библиотечной донесся довольный вопль горничной, и голос Ады прибавил: «Je me demande, хотела бы я знать, qui l’a mis là, кто ее туда сунул». Aussitôt après она появилась в столовой.

Она надела – вовсе с ним не сговариваясь – черные шорты, белую безрукавку и тапочки. Зачесанные назад и заплетенные в тугую косичку волосы открывали высокий округлый лоб. Под нижней губой отливал глицериновым блеском кустарно припудренный розовый прыщик. Слишком бледна, чтобы казаться хорошенькой. С собой она принесла томик стихов. Старшая моя пожалуй что простовата, но у нее хорошие волосы, а вот меньшая мила, только рыжая, как лиса, говаривала Марина. Неблагодарный возраст, неблагодарное освещение, неблагодарный художник, но не неблагодарный влюбленный. Его качнула истинная волна обожания, поднявшаяся из поддушной ямки прямиком в небеса. Трепетная радость видеть ее и знать, что она знает, и знать, что никто больше не знает о том, чему они предавались не далее как шесть часов назад – безудержно, сладостно, нечистоплотно, – оказалась непомерной для нашего неопытного любовника, как ни старался он принизить эту радость нравственной коррективой очернительного наречия. С натугой выдавив вместо привычного утреннего приветствия хилое «хелло» (на которое она к тому же не обратила внимания), он сгорбился над завтраком, продолжая, однако, приглядывать потайным полифемовым органом за каждым ее движением. Пройдя за спиной господина Вина, она легко прихлопнула его книгой по лысой макушке, шумно придвинула стул поближе к нему и уселась напротив Вана. Изящно, по-кукольному перемигивая ресницами, она нацедила себе большую чашку шоколаду. И хотя тот был изрядно подслащен, дитя подцепило ложечкой сахарный ком и опустило его в чашку, с удовольствием наблюдая, как коричневатая жидкость пропитывает и растворяет зернистый, обкрошенный уголок, а там и кусок целиком.

Тем временем туго соображавший дядя Дан попытался словить на лысине воображаемое насекомое, поглядел вверх, по сторонам и наконец обнаружил, что едоков за столом прибавилось.

– Ах да, Ада, – сказал он, – вот Вану не терпится кое-что выяснить. Чем ты тут занималась, дорогая моя, пока мы с ним тушили пожар?

Отблеск последнего облил ее. Вану еще не приходилось видеть, чтобы девочка (белокожая до прозрачности, какой была Ада), да, собственно, и кто-либо другой, фарфоровый или персиковый, краснел столь основательно и привычно, и эта привычность удручила его, как нечто гораздо более предосудительное, нежели любое деяние, из-за которого стоит краснеть. Метнув на помрачневшего мальчика дурацкий вороватый взгляд, она залепетала что-то о том, как, объятая огнем, лежала в своей кроватке.

– Ну чего ты там лежала, – резко оборвал ее Ван, – мы же с тобой вместе любовались заревом из окошка библиотечной. Дядя Дан is all wet.

– Ménagez vos américanismes, – сказал дядя Дан и раскинул в отеческом приветствии руки навстречу бесхитростной Люсетте, которая семеня входила в комнату; в маленьком кулаке она, будто орифламму, сжимала младенчески розовый, туго набитый бабочками сачок.

Ван, неодобрительно глядя на Аду, покачал головой. Ада показала ему заостренный лепесток языка, и ее любовник в ужасе и самоозлоблении осознал, что тоже заливается краской. И это все об обретенных льготах. Сунув салфетку в кольцо, он удалился в «местечко», расположенное неподалеку от парадных сеней.

Дождавшись, когда и Ада покончит с завтраком, Ван перехватил ее, чуть не лопавшуюся от повидла, на лестнице. Для обдумывания дальнейших действий им отводился от силы миг, все происходило, говоря исторически, на заре развития романа, еще пребывавшего в руках пасторских жен и членов Французской академии, так что миги, подобные этому, представляли немалую ценность. Они сговорились отправиться перед обедом на прогулку и отыскать уголок поукромнее. Ей нужно было закончить для мадемуазель Ларивьер перевод на английский. Она показала набросок. Франсуа Коппе? Да.

Their fall is gentle. The woodchopper
Can tell, before they reach the mud,
The oak tree by its leaf of copper,
The maple by its leaf of blood.

– «Leur chute est lente, – сказал Ван, – on peut les suivre du regard en reconnaissant» – парафрастический оттенок, присущий «chopper» и «mud», – это, разумеется, чистой воды Лоуден (мелкий поэт и переводчик, 1815–1895). Пожертвовать же первой половиной строфы ради спасения второй значит, по-моему, поступить на манер русского барина, который, бросив волкам кучера, следом и сам вывалился из саней.

– А по-моему, ты глуп и чрезмерно жесток, – ответила Ада. – Я не собиралась создавать произведение искусства или блестящую пародию. Речь идет просто о выкупе, которого спятившая гувернантка требует от бедной, перетрудившейся гимназистки. Жди меня в Павильоне пузырника, – прибавила она, – я спущусь ровно через шестьдесят три минуты.

От рук ее веяло холодом; шея пылала; мальчик почтмейстера звонил у дверей; Бут, молодой лакей, внебрачный отпрыск дворецкого, уже летел по звучным плитам сеней.

По воскресеньям утренняя почта запаздывала вследствие пухлости воскресных приложений к газетам Балтикоморы, Калуги и Луги, которые старый почтмейстер Робин Шервудский, облачась в ярко-зеленый мундир, верхом развозил по дремотной деревенской округе. Сбегая по ступенькам веранды и напевая школьный гимн – единственный мотив, какой ему когда-либо удавалось воспроизвести, – Ван увидел Робина, сидевшего на старой гнедой кобыле, придерживая за узду бойкого вороного жеребчика своего воскресного помощника, миловидного паренька-англичанина, которого старик, как шептались за розовыми изгородями, любил куда сильней, чем того требовала служба.

Ван достиг третьей лужайки и павильона за нею и внимательно осмотрел подмостки, предназначенные для сцены, которую здесь предстояло сыграть, «будто часом раньше приехавший в оперу провинциал, коего целый день растрясало на горячих проселках с васильками и маками, цеплявшимися за колеса его двуколки и, переливаясь, кружившимися вместе с ними» (из Флюберговой «Урсулы»).

Голубые бабочки величиною примерно с малых белянок, да и происходившие, подобно им, из Европы, перепархивали над зарослями, опускаясь на поникшие гроздья желтых цветов. Через сорок лет после этого дня, в обстоятельствах менее щекотливых, нашим любовникам предстояло с зачарованной радостью снова увидеть таких же бабочек над таким же пузырником, обступившим лесную тропу близ Зустена в Валлисе. Пока же Ван вглядывался в будущее и предвкушал, как он станет запоминать то, что ему предстоит вспоминать потом, и, раскинувшись на траве, следил за громадными гордыми голубянками, то пламенно призывая в пестром свете павильона видение бледных Адиных ног и рук, то холодно повторяя себе, что факту ни за что не сравняться с фантазией. Впрочем, когда Ван с мокрыми волосами и звоном в коже вернулся, поплавав в широком и глубоком ручье, что бурлил за боскетом, его ожидала редкая радость: встреча с точно воспроизведенным ожившей слоновой костью предвиденьем – только и было разницы, что она распустила волосы и переоделась в куцее платьице из солнечного ситца, которое он так любил и так яро жаждал осквернить в таком недалеком прошлом.

Назад Дальше