Н. Я. Эйдельман
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Тюрьма что могила — всякому место найдется
Дурные новости
Раевский:
* * *
Арестовывают человека, майора, дворянина (прибавим — поэта). Забирают не в султанской Турции, а в Российской империи, где уж сто лет, как распахнули окно в Европу…
Окончательный же приговор вынесут 15 октября 1827 года, через 2077 дней.
Долгий политический процесс, в мире и России не первый, не последний.
* * *
Так было и когда первобытное племя изгоняло или побивало каменьями нарушившего обычай; случалось, спрашивали о мере наказания первого встречного (незнакомого с „подсудимым“), и как он скажет, так поступали. В другие эпохи подвергали остракизму виднейших афинских политиков, сжигали Джордано Бруно; осуждали именем короля, а после самих монархов — именем народа (Карла I, Людовика XVI, Николая II).
Кратких исторических известий о расправах за мнения сохранилось куда больше, чем стенограмм, протоколов политических процессов. В России одно из древнейших — „Судное дело“ Максима Грека, богослова, писателя, эрудита; он проводит молодость в Греции и Италии и отправляется на поиски высшей духовной истины в православную Москву. Крупный авторитет, один из советников великого московского князя Василия III, он в конце 1520-х годов обвинен в разных идеологических и политических преступлениях, но, ловко и твердо защищаясь, требует от противников серьезных, доказательных аргументов. Сохранившийся (и в середине XIX века напечатанный) текст обрывался на „самом интересном месте“, там, где суровейшие обвинения столкнулись с изощренной защитой…
Окончание „Судного дела“ нашлось при совершенно фантастических „обстоятельствах времени и места“ (мы еще не раз увидим нечто подобное и в той истории, о которой ведем рассказ). Открытие было совершено в последней трети XX столетия в горно-алтайской глуши однокурсником и другом автора данной работы Николаем Николаевичем Покровским. Ныне он член-корреспондент Академии наук СССР, но в 1957–1958 годах был подсудимым на одном из весьма тенденциозных политических процессов, затем шесть лет провел в лагерях. Лишь благодаря огромным усилиям академиков М. Н. Тихомирова и М. А. Лаврентьева попал на работу в новосибирский Академгородок. Там он начал экспедиции за древними манускриптами, наладил контакты со старообрядцами и среди многочисленных древних книг, полученных в глухих скитах, обнаружил полную рукопись политического процесса Максима Грека.
Это было открытие мирового класса, отделенное четырьмя веками от самого процесса и несколькими тысячами километров от Москвы, где суд происходил…
Максим Грек был заточен, затем переведен в монастырь, где прожил до глубокой старости, читая, сочиняя и принимая посетителей, среди которых был и молодой царь Иван Грозный.
От царствования же Ивана „отчетов“ о политических процессах почти не осталось: лишь обширные списки казненных…
В следующем, XVII веке власть и официальная церковь, патриарх Никон среди других, осуждают неистового протопопа Аввакума, — тот же запишет: „И царь на меня кручиновать стал: не любо стало, как опять я стал говорить; любо им, как молчу, да мне так не сошлось. А власти, яко козлы, пырскать стали на меня и умыслили паки сослать меня с Москвы“…
Еще через несколько лет собрание православных патриархов осудит главного врага Аввакума патриарха Никона (что отнюдь не означало реабилитации протопопа: Аввакума вскоре сожгут).
Судопроизводство, очень далекое от того, что принято считать нормальным в XIX–XX веках, — „турецкая расправа“.
За век до ареста майора Раевского Петр I учинил следствие и суд над своим сыном; приговор царевичу Алексею подписали десятки „птенцов гнезда Петрова“, — и сверх того, было зафиксировано мнение нескольких неграмотных офицеров и чиновников; после же вынесения смертного приговора царевича в присутствии отца еще допрашивали и пытали (случай, кажется, уникальный в мировой истории): забыли выяснить некоторые пункты и посему учинили „большой застенок“…
Смерть Алексея (вероятно, удушенного или отравленного) сделала ненужным публичное исполнение казни.
XVIII век: процессы Волынского, Миниха; последний (в начале царствования Елизаветы Петровны) охотно подсказывал затруднявшимся судьям самые правдоподобные лживые показания на самого себя — ведь все равно приговор заранее предопределен.
В 1764 году был процесс Мировича, пытавшегося возвести на престол заточенного в Шлиссельбурге члена царской фамилии Иоанна Антоновича; рассказывали, что Алексей Орлов, один из ближайших сподвижников Екатерины II, кричал на государственного преступника, приговоренного к отсечению головы: „Чего ты хотел?“ Мирович же хладнокровно отвечал, что желал бы только одного: находиться на месте Орлова и вопрошать приговоренного Орлова: „Чего ты хотел?“
Скорое, простое судопроизводство — без адвокатов, присяжных (английское средневековое изобретение). Государство самодержавное, значит, главный закон — слово самодержца: но все же — закон: в России любили повторять, что самодержец собственные законы исполняет, пока сам их не отменит, деспот же — Тамерлан, Надир-шах, Иван Грозный — даже собственные законы нарушает.
Государство самодержавное, но все же дворцовый обиход европеизируется, в 1762 году издан закон о вольности дворянской, а за восемь лет до того Елизавета Петровна отменила смертную казнь, опередив в этом отношении все крупные государства.
Отмена казни означала, что ни один суд империи не имеет права приговорить к смерти, и лишь при чрезвычайных обстоятельствах специально созванный высший суд может вынести чрезвычайный приговор, который, однако, вступает в силу только после собственноручной царской подписи.
Так, Екатерина II подписала „четвертование“ Пугачеву, но притом послала секретное предписание — сразу отрубить голову и лишь потом руку, ногу: уступка „веку просвещения“ (многие дворяне, собравшиеся на площади, возмущались и хотели жаловаться на палача, проявившего неожиданную гуманность).
Конечно, множество крестьян и солдат засекали до смерти без всяких приговоров, и майор, герой нашего повествования, об этом хорошо знает, против этого восстает; но притом — „арестовать штаб-офицера по одним подозрениям отзывается какой-то турецкой расправой“. Все-таки Россия — не Турция!
Проспер Мериме в своем предисловии к „Хронике времен Карла IX“ (написанном примерно тогда же, в 1829-м) замечает об одном из своих „бесцеремонных“ современников:
„Мехмет-Али, у которого мамлюкские бей оспаривали власть над Египтом, в один прекрасный день приглашает к себе во дворец на праздник их главных военачальников. Не успели они войти, как ворота за ними захлопываются. Спрятанные на верхних террасах албанцы расстреливают их, и отныне Мехмет-Али царит в Египте единовластно. Что же из этого? Мы ведем с Мехметом-Али переговоры, более того: он пользуется у европейцев уважением, во всех газетах о нем пишут как о великом человеке“; писатель прибавляет, что многие французские министры охотно поступили бы так же со своими противниками, но — „убивать — это уже не в наших нравах“.
И в последней фразе ключевое словечко — „уже“. Раньше, лет 250 назад, во Франции была Варфоломеевская ночь и прочее: российский майор-поэт в 1822 году тоже надеется, что султанские зверства и беззакония — уже не в наших нравах». Надеется, но не уверен…
* * *
Итак, на исходе первой четверти XIX века в цивилизующейся Российской империи, на одной из ее окраин, в Кишиневе, случается история, которую считаем и самой обычной и совершенно необыкновенной.
С 6 февраля 1822 года майор Раевский становится незримым братом по судьбе тех миллионов, что в разные века, в разных странах не избежали тюрьмы.
„Сколько же лет заключения вмещают в себя 1957 лет от рождества Христова!“ — шутил (в соответствующем году) польский острослов Станислав Ежи Лец.
„Тюрьма что могила: всякому место найдется“.
Отцы против детей
„Наш Инзушко… отстаивал тебя горою… Но из последних слов Сабанеева я ясно уразумел, что ему приказано, что ничего открыть нельзя, пока ты не арестован.
— Спасибо… — сказал я Пушкину. — Что будет, то будет“.
Раевский просит француженку-гадалку предсказать судьбу:
„Пики падали на моего короля. Кончилось на том, что мне предстояли чрезвычайное огорчение, несчастная дорога и неизвестная отдаленная будущность…
Возвратись домой, я лег и уснул покойно. Я встал рано поутру, приказал затопить печь. Перебрал наскоро все свои бумаги и все, что нашел излишним, сжег…
Дрожки остановились у моих дверей. Я не успел взглянуть в окно, а адъютант генерала Сабанеева, гвардии подполковник Радич, был уже в моей комнате.
— Генерал просил вас к себе, — сказал он мне вместо доброго утра.
— Хорошо, я буду!
— Но, может быть, у вас дрожек нету, он прислал дрожки.
— Очень хорошо. Я оденусь.
Я приказал арнауту подать трубку и позвать человека одеваться. Разговаривать с адъютантом о генерале было бы неуместно, хотя Радич был человек простой и добросовестный. Я оделся, сел с ним вместе на дрожки и поехал.
Этот роковой час 12-й решил участь всей остальной жизни моей. Мне был 27-й год“.
* * *
В описанных сценах на стороне арестуемого действуют Александр Сергеевич Пушкин, а также столь известный нам по биографии поэта генерал Инзов, „наш Инзушко“. Главный же противник 26-летнего майора Владимира Федосеевича Раевского — 50-летний генерал-лейтенант Иван Васильевич Сабанеев (вместе с теми, кто способен ему приказать).
Раевский и Сабанеев, двое, столь разного возраста и чина — один из отцов, другой — из детей, — начинают длительный, на несколько лет, поединок, и он-то будет в центре нашего внимания; а посему находим полезным, необходимым начать сопоставление двух персонажей и надеемся этим способом отыскать, доказать кое-что существенное.
Итак, Иван Васильевич Сабанеев, 1772 года рождения. Владимир Федосеевич Раевский, 1795-го… Оба дворяне, — добавим, из старинных фамилий: предок генерала мурза Сабан Алей пришел в XV веке из Золотой Орды к великому князю Василию Темному, однако креститься не пожелал, и еще несколько поколений этого рода упорно держались мусульманства: лишь при царе Алексее Михайловиче прапрадед генерала принял православие и сделался ярославским дворянином Сабанеевым…
Предки Раевского пришли в Россию примерно в ту же пору, что и мурза Сабан Алей, но с противоположной стороны, из Дании и Польши. Фамилия Раевских размножилась, растеклась по разным губерниям; по одной линии, через князей Глинских, они были свойственниками Ивана Грозного, по другой, через Нарышкиных, — Петра Великого. Наиболее известная „отрасль“ Раевских — та, что связана с именем генерала Николая Николаевича Раевского и его детей: однако родители нашего майора уже не могли считаться родством со знаменитым генералом и только знали, что — очень дальние… Сравнение продолжится после: сначала познакомимся с каждым в отдельности.
1772–1795
Отец, ярославский помещик, по обычаю, записал Ивана Сабанеева в гвардию: в 15 лет юноша уже сержант Преображенского полка, где сама императрица — полковник. Пока чины идут заочно, можно отсидеться в родовом имении или использовать время более плодотворно. Поскольку семейный архив не сохранился, мы не ведаем, по собственной ли воле или под влиянием родителей сержант, прежде чем явиться в полк, записывается в Московский университет.
Может быть, не хватило средств для Шляхетского корпуса или других закрытых привилегированных дворянских заведений, где карьера шла побыстрее: университет был в ту пору отнюдь не самым престижным местом, и его здание, что находилось в „Аптекарском доме“ на Красной площади, соединяло в лучшем случае несколько десятков студентов. Правда, в свое время здесь посещал лекции сам Григорий Потемкин, — но, как известно, сила его была не в том.
С другой стороны, преображенец Сабанеев в Московском университете — это как-никак „доверие к прогрессу“: ответ на призывы Петра I и Екатерины II — учиться, просвещаться.
Не случайно в эту же пору или чуть позже среди московских студентов — Жуковский, Ермолов, Инзов, братья Тургеневы; почетными гостями являются в „Аптекарский дом“ Карамзин и Крылов: можно сказать, целое поколение просвещенных людей — отцы, старшие родственники будущих декабристов.
Среди них — юноша, отлично владеющей французским, с прекрасной памятью, невысокий („не более двух аршин трех вершков“ — 169 см), рыжий, несколько странный, беспокойный; один из современников вспомнит, что Иван Сабанеев был „умница и образованный“; мы уверенно утверждаем, что он, как и все другие, начал с философского факультета, откуда лишь через три года можно было выйти на юридический или медицинский. Впрочем, философией, то есть общим образованием, ученая карьера Преображенского сержанта, по-видимому, ограничилась. 1791 год: университет „для себя“ окончен; наступает час настоящей военной службы. Можно, конечно, отправиться в гвардию, в столицу, но есть другой путь, тем более для столь уже взрослого 19-летнего военного. Идет война с Турцией: есть случай отличиться или голову сложить…
Разумеется, — на войну; гвардии сержант преобразуется в капитана Малороссийского гренадерского полка. В Причерноморье, где уже четвертый год гремят победы Суворова, Потемкина, Ушакова, Репнина, война приближается к концу, — как бы не опоздать! Не опоздал: 28 июня 1791 года при Мачине понюхал пороху в последнем крупном сражении той кампании.
Тридцать тысяч русских против 80 тысяч турок, возглавляемых великим визирем. Генерал Николай Васильевич Репнин неожиданно атакует превосходящие силы неприятеля и одерживает блистательную победу.
Вскоре война оканчивается, северное Черноморье — за Россией. Вслед за тем рыжего капитана отправляют на западную границу, где в 1794-м он под командой Суворова действует в нескольких сражениях и при штурме Варшавы.
Опять Сабанеев среди победителей; после третьего раздела Польша на долгие десятилетия исчезает с карты Европы.
Меж тем капитану уже предлагается совершить длинное путешествие с Вислы на Каспийское море, куда Екатерина II на закате своего царствования бросает войска во главе с Валерианом Зубовым. Дорога, которой ехал на свою третью войну 23-летний уже офицер, проходила невдалеке от Хворостянки, того черноземного имения, где весенним днем 28 марта 1795 года раздается первый крик Владимира Федосеевича Раевского — наиболее страшного, почище любых басурман, будущего противника Ивана Васильевича Сабанеева.