Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском - Эйдельман Натан Яковлевич 30 стр.


Как истукан, немой народ
Под игом дремлет в тайном страхе…

В столице же вроде бы забыли о Раевском. Нет его. Так бывало в старину: иные императоры забывали распорядиться, и человек десятки лет сидел неведомо за что. При восшествии на престол Елизаветы Петровны был объявлен по всей России сыск любезного ей офицера: бумаг никаких о нем не было, с трудом нашли, да и то, кажется, случайно.

Царское молчание страшнее сотен лжесвидетелей и доносчиков.

* * *

Меж тем из родной Хворостянки Курской губернии, кроме известия о беглом и арестованном брате Григории, одна за другою приходят другие печальные вести. Умирает вдруг старший брат Андрей, тоже майор, литератор-переводчик. Умирает сестра Наталия, по мужу Алисова. Печальные события ускоряют смерть отца.

„Буйный сей мальчик“ — аттестовал 27-летнего майора его генерал; теперь ему уж тридцать, стал сиротой, не мог оплакать нескольких близких. Конечно, пока он окончательно не приговорен, к нему и охранники обращаются „ваше высокоблагородие“; конечно, получает книги и журналы (случайно сохранился список одной из литературных присылок: „Северные цветы“, „Полярная звезда“, „Сын отечества“, „Северная пчела“, несколько книжек „Северного архива“).

Конечно, — прогулки в тюремном дворе; конечно, — постоянная связь с волей.

Сабанееву надоело следить, да, кажется, и стыдно. Позже, много позже (уже при Николае I) обстоятельства ухудшатся, и несколько офицеров по приказу Сабанеева будут схвачены, допрошены: зачем ходят к Раевскому, что делают? Мелькает имя подпоручика инженерной команды Ивана Бартенева (который 20 лет спустя будет иметь возможность рассказать обо всем, что видел и слышал, своему приятелю Виссариону Григорьевичу Белинскому).

Посетители Раевского лишнего не сказали, и мы, восхищаясь этим, одновременно жалеем, что из-за их сдержанности так мало знаем о тюремных тайнах майора. Итак, Сабанеев допрашивает подпоручика Бартенева.

„Вопрос. Какого рода было знакомство Ваше с майором Раевским?

Ответ. Пришедши на гауптвахту Тираспольской крепости уже около года тому назад, чтобы рассмотреть карниз для сделания подобного при арках порученного мне вновь строящегося в Вендорах порохового погреба, я увидел на галерее оной майора Раевского. Он вступил со мною в разговор по архитектурной части; потом, пригласив меня внутрь (где было тогда много офицеров, пришедших к разводу), обратился к словесности. Узнавши, что я выписываю альманахи и журнал, пленил меня обширностью познаний и красноречием; потом попросил убедительно, жалуясь на нестерпимую скуку и отсутствие образованных людей, приносить к нему, когда случится быть в Тирасполе, новые книжки журнала „Сын отечества“ для общего чтения и суждения о литературном их достоинстве, на что я решился, хотя не без опасения, дорожа суждениями довольно ученого человека в отдаленном крае России.

Вопрос. Известно ли Вам было запрещение ходить к Раевскому?

Ответ. Запрещение ходить к Раевскому мне было известно только по слухам, но так как я ходил к нему весьма редко и ненадолго, то есть именно на время прочтения любопытных статей журнала и прямо на гауптвахту, не скрываясь, то, считая это маловажным делом, полагал могущее быть взыскание меньшим пользы моего образования“.

Наконец, любопытнейший третий вопрос Сабанеева:

„Для чего отдал Вам Раевский свои бумаги?“

Ответ. „Однажды летом 1825 года, заставши Раевского в горести и тронувшись этим, я спросил о причине. Он отвечал, что получил письма от родных своих, в коих упрекают его слухами о проступках его против законных властей и называют, основываясь на оных, самым дурным человеком, делающим срам доброму семейству. Он сказал мне, что, зная меня как человека скромного, трезвого и никогда не могущего впасть в подозрение, решается и заклинает именем страждущего человечества вверить мне оправдание свое перед родственниками. Он говорил, что мне можно будет когда-нибудь ехать в случае отпуска домой в Костромскую губернию через Курскую, заехать в его деревню и отдать родным его бумаги, которые он намеревался вручить мне с условием, что если по прочтении найду их опасными для себя, отдать ему оные назад или сделать с ними что угодно. Они содержали в себе „Протест“ его, три письма Вашего высокопревосходительства и его к Вам черновое. Я принял их, прочел и считал священным долгом беречь последнюю утешительную надежду несчастного“.

Образ жизни узника, его грусть, связь с волей, живой разговор — все тут; наверняка таких сцен было довольно много, только власть не доискалась.

Однако что за удивительные вещи показывает инженерный подпоручик грозному генералу от инфантерии: оказывается, Раевский в камере получил „три письма вашего высокопревосходительства“! Судя по сохранившемуся черновику, узник отвечал генералу, причем это — отнюдь не следственные вопросы, которые все вшиты в многотомное дело Раевского и отправлены высшему начальству.

Но что вообще за переписка между столь непримиримыми врагами, столь противоположными по своему положению людьми — узником-офицером и тюремщиком-генералом?

О. это очень не простой рассказ, который поведем не торопясь!

* * *

„Протест“ Раевского у царя; освободить майора не желают, окончательно приговорить не решаются. Киселев наконец вернулся из долгого отпуска, Витгенштейн тоже. Сабанеев, уставший от южных дел, получил было предложение командовать войсками на Кавказе вместе с Ермоловым (Ермолов — за горами, Сабанеев — в горах). Дело кончилось поездкою командира 6-го корпуса на Кубань; когда же он возвращался обратно, то у Харькова лишь немного разминулся с Александром I.

Стояла осень 1825 года. Царь следовал в Таганрог, Сабанеев — в Тирасполь.

Киселев вскоре спросил Сабанеева, не знает ли он что-либо о сроках пребывания императора в Таганроге.

Сабанеев (25 октября 1825 года): „О намерении государя пробыть несколько месяцев в Таганроге ничего положительного сказать не могу, но как скоро узнаю, не замедлю уведомить“.

Пройдет еще четыре дня, и 29 октября Сабанеев вдруг совершенно определенно сообщает Киселеву, что собирается в Таганрог. У него, оказывается, много дел к императору: прежде всего, собственные, весьма прохудившиеся финансы и еще какие-то вопросы.

Мы догадываемся, более того, — уверенно утверждаем, что генерал собирается поговорить с царем о Раевском, четвертый год сидящем в тюрьме без всякого приговора…

Царю Александру в его таганрогских печалях только Раевского и не хватает.

Таганрог

Сабанеев — Раевскому: „Успех в ходатайстве об освобождении Вас почел бы я наивеличайшей ко мне милостью государя императора, и день тот наисчастливейшим днем в моей жизни“.

Единственная сохранившаяся цитата из нескольких писем Сабанеева Раевскому; подлинники либо уничтожены, либо в каком-то архиве ждут своего открывателя.

Судя по всему, письма генерала были таковы, что Раевский не случайно присоединил их к своему „Протесту“ и хотел отправить домой, родным…

А впрочем, кто знает? Хитроумные планы майора могли быть много сложнее; зачем посылать тексты в Хворостянку, где сейчас управляет делами буйный, распутный брат Петр Федосеевич? Заключенный Тираспольской крепости столь хорошо его знает, что просит начальство уберечь свою долю имения от проигрыша в карты и других импульсивных действий родственника (несколько лет спустя Петруша Раевский все пропьет, попадет в тюрьму „за буйные поступки“ и умрет там от холеры, не прожив на свете и 30 лет…).

Так что нет у нас полной уверенности, будто подпоручик Бартенев в самом деле отправлял важные копии родным — может быть, цель была совсем иная? Как понять? Или — „умом… не понять“?

Четыре года Раевский — „Я не боюсь Сабанеева“.

Сабанеев: „Не боитесь… Я Вас арестую! Раевский, буйный сей мальчик…“

И вдруг — успех ходатайства перед царем об освобождении Раевского будет для Сабанеева „наисчастливейшим днем жизни“.

Для подобных дел необходимы объяснения разнообразные.

Материальные: видя, что дело от царя не возвращается и приговор суда не утвержден, генерал справедливо начинает опасаться, что это признак высочайшего неудовольствия (разве разглядишь из южных степей все хитросплетения царского „не мне их судить“?). Кроме того, Сабанеев (так же как Киселев и Витгенштейн) всегда опасается, что если начнется уж слишком детальный разбор дела Раевского, то всплывут многие корпусные, армейские недостатки и злоупотребления, которых в Петербурге знать не должны.

Еще один „материальный резон“: Раевский может пойти на все; в показаниях мелькают имена юнкера Сущова и других, пригретых генералом и его невенчанной женой Пульхерией Яковлевной.

Наконец, по мнению ленинградского исследователя И. В. Немировского, Сабанеев к осени 1825-го довольно много уже знал о „большом заговоре“ декабристов, но сравнению с которым вина Раевского достаточно мала и „заслуживает снисхождения“.

Разные начальственные лица 6-го корпуса, внимательно приглядываясь в ту пору к сложному переплету общероссийских и бессарабских дел, случалось, искренне или притворно жалели Сабанеева. Столько раз уже упомянутый в нашем повествовании зверский генерал Желтухин писал „себе подобному“, начальнику штаба корпуса генералу Вахтену:

„Поверьте, рано или поздно наделает ваш тираспольский (Раевский) неприятностей нашему генералу, и жаль будет Ивана Васильевича. ибо, не льстя ему, он верный подданный своего государя, патриот примерный, который всегда будет необходим отечеству“.

Итак, корпусному генералу вроде бы надо опасаться Раевского…

Идеальные же причины неожиданных писем Сабанеева, может быть, в том, что старому, боевому, толковому, суворовского закала генералу все же стыдно за столь длительное подавление „буйного мальчика“; в майоре легко отыскать черты собственной юности, и, как ни посмотреть, — он достоин уважения за свои твердые, хотя для службы недопустимые взгляды. Во всяком случае, четыре года заключения — более чем достаточный срок наказания за любую его вину, и если это дальше продлится, то Сабанееву придется оправдываться перед такими знаменитыми, уважаемыми товарищами юных лет и многих войн, как Ермолов, Денис Давыдов.

Вряд ли они посоветуют извиниться перед Раевским, но отчего же все-таки по-русски не протянуть руку?

Осмелимся заметить, что обе версии, материальная, идеальная, не так уж противоречат друг другу. Деловые опасения, естественно, могли посетить генерала, но при этом совсем не обязательно было писать узнику, да еще в столь сильных выражениях.

Нет, тут чего-то не хватает, что-то произошло, и нам никак не втиснуть сложность характеров в простые, исторические рамки.

Подождем…

* * *

Странная и страшная осень 1825 года. Царь Александр, подавленный доносами Шервуда и Бошняка опасается взрыва, повторения 1801 года; когда В Грузине аракчеевские слуги убьют ненавистную сожительницу Змея Настасью Минкину, царь в Таганроге не усомнится, что это обнаружились действия тайного общества, направленные на сокрушение духа графа Аракчеева…

Заблуждение, „у страха глаза велики“; однако в военных лагерях под Киевом члены тайного общества Соединенных славян действительно клянутся той осенью нанести смертельный удар императору, и Бестужев-Рюмин возбуждает их чувства чтением пушкинского стихотворения „Кинжал“, того самого, что наверняка одобрял Раевский, но в эту пору уже не очень одобрял сам Пушкин (его, впрочем, не спрашивают — творение от автора независимо!).

В эти самые месяцы, утомленный раздорами меж разными фракциями декабристов, Павел Иванович Пестель обдумывает идею, не явиться ли вдруг к царю в Таганрог с открытым забралом, с повинной: открыть всех заговорщиков в обмен на реформы и полную поддержку реформатора?

В это самое время Раевский, наверное немало знающий или подозревающий о событиях на воле, ждет решительных событий, а его погубитель, генерал Сабанеев, тоже собирается в Таганрог — просить за Раевского.

О, Русь…

* * *

Итак, все узлы стянуты; и убийцы, и доносчики, и просители, и выжидатели — все размышляют, как бы попасть к государю в Таганрог.

* * *

19 ноября 1825 года, на сорок восьмом году жизни и двадцать пятом году царствования, Александр I внезапно умирает в Таганроге.

Лейб-медик Вилье записал, что заболевший император не хотел лечиться и вел себя странно:

„Уже с 8-го ноября я замечаю, что его занимает и смущает его ум что-то другое, чем мысль о выздоровлении.

„Я отлично знаю, что мне вредно и что полезно, — сказал Александр. — Мне нужны только уединение и покой. Я уповаю на волю Всевышнего и на свой организм. Я желаю, чтобы вы обратили внимание на мои нервы, так как они чрезвычайно расстроены““.

Вилье отвечал: „Я полагаю, что это случается с монархами чаще, нежели с прочими людьми“.

„А в настоящее время я имею на это причины более, чем когда-либо“, — возразил император.

Среди огорчений и доносов, ожидая покушений заговорщиков, Александр вызывал в Таганрог любезного друга Аракчеева; а тот объявил себя больным, тяжко больным от горя (гибель Настасьи Минкиной) — да еще сам себя „уволил от дел“ (забыв, что это прерогатива императора), не откликнулся на отчаянный призыв из Таганрога; меж тем болезнь Аракчеева оказалась нетяжелой, потому что в начале декабря Змей уж вернулся в строй и действовал вполне энергично. Петр Волконский, сопровождавший царя, знал все подробности последних переговоров Александра и любимого министра; знал, очевидно, и то, что Аракчеев представил убийство Минкиной как тайный заговор — а царь (мы хорошо понимаем почему), царь поверил и очень огорчился. Не можем удержаться, чтобы не процитировать письма двух заметных особ по поводу всей этой истории.

Волконский:

„Проклятый Змей и тут отчасти причиною сего несчастия мерзкою своею историею и гнуснейшим поступком, ибо в первый день болезни государь занимался чтением полученных им бумаг от Змея и вдруг почувствовал ужаснейший жар, вероятно происшедший от досады, слег в постель и более уже не вставал“.

Генерал Закревский (как помним, давний корреспондент Киселева и Сабанеева):

„Змей… сам теперь раскрыл гнусный свой характер тем, что когда постыдная история с ним случилась, то он, забыв совесть и долг отечеству, бросил все и удалился в нору к своим пресмыкающимся тварям…“

Эх, в Таганроге…

Эх, в Таганроге, эх, в Таганроге,

Эх, в Таганроге солучилася беда…

Так начинается странная народная песня, которую еще вспомним.

В Таганроге царь не хотел жить, не хотел лечиться, не хотел царствовать…

Император всея Руси, чей титул состоял из 35 географических названий, зная, что его вот-вот должны убить, не испытывал по этому поводу особой радости, но не находил спасения по многим причинам.

Лучше и легче было уйти: уйти в другой мир или затеряться в этом — в конце концов, не так уж важно…

Мы отнюдь не собираемся, в интересах нашего повествования, доказывать, будто майор из Тираспольской крепости прогнал Александра с престола. Однако мы не склонны лишать майора его доли в тех чрезвычайных огорчениях, которые делали царя все печальнее и печальнее, а время от времени заставляли произносить — „пора в отставку“, „не мне их судить“…

Раевский подождет, ему долго сидеть — главные же линии нашего повествования, столь расходящиеся в пространстве и времени, обязательно сойдутся (пусть читатель не сомневается!) — нельзя им не сойтись.

Назад Дальше