Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском - Эйдельман Натан Яковлевич 32 стр.


Ходасевич подробно рассматривает одну из многих исторических драм, происходивших „на самом деле“:

„Императрица Елизавета Петровна „изменяет“ Петру III, мечтая передать престол Павлу. Во II акте Екатерина II, перехватив корону у Петра III, „изменяет“ Павлу, составляя завещание в пользу Александра Павловича. В III акте Павел I, став наконец императором, „изменяет“ Александру Павловичу, подыскивая себе другого преемника. Ни в одном случае „изменяющей“ стороне не удастся осуществить свой замысел, но и это каждый раз происходит по-новому… По имени центрального персонажа, вокруг которого она вся вращается, как вокруг оси, всю эту трагедию можно было назвать „Павел“…

К трем указанным выше актам жизнь должна была приписать четвертый, в котором династическая коллизия еще раз дана в новой своеобразной комбинации (Александр — Константин — Николай), но отодвинута на задний план, на первый же выдвинуты мотивы, составлявшие исторический фон первых трех актов: торжество империи, победа самодержавия в его борьбе с дворянством. Сквозь эти мотивы, сложпейше переплетаясь с ними, сквозною нитью пропущена душевная драма Александра I.

Трагедия… кончается четырнадцатым декабря“.

* * *

Трагедия меж тем не могла окончиться 14 декабря, о чем задолго до Ходасевича очень и очень серьезно задумался Лев Толстой.

Задумался о Лунине, Одоевском, Волконском, Раевском, ушедших в Сибирь без чинов, титулов, дворянства, но — „каторга и ссылка, неволя было счастье, а генеральство и богатство и свобода были великие бедствия“.

Задумался Толстой и об уходе Александра I, потому что сам хотел уйти.

В 1898-м, на семидесятом году своей жизни, писатель оканчивает „Отца Сергия“; это первый из его героев, который, скрываясь от света, меняет все: жизнь, имя, облик. Еще через два года дописана драма „Живой труп“, где знатный, богатый, умный человек пытается начать новую жизнь посредством фиктивной смерти…

Оба эти сочинения, столь важные для Толстого, увидели свет только после кончины их автора: при жизни публикация означала бы „саморазоблачение“, выдачу главного замысла.

Точно так же лишь после смерти Толстого будет напечатана третья „исповедь“, что задумывалась и создавалась в те же первые годы XX столетия.

Еще в марте 1890-го года в записной книжке Толстого вдруг впервые появляется старец Федор Кузьмич.

Осенью 1901-го в Крыму писатель встречается с уже упомянутым нами историком — великим князем Николаем Михайловичем.

Собеседники, видно, расположились друг к другу, позже переписывались, и Толстой, вопреки придворному этикету, обращался к своему адресату не „Ваше Высочество“, а „Глубокоуважаемый Николай Михайлович“, что последний, без сомнения, считал совершенно естественным.

Погруженный в свои исторические занятия, Николай Михайлович как бы и не заметил революцию, сразу отказавшись от всех „наследственных прав“; однако в январе 1919-го, невзирая на хлопоты Горького, он был расстрелян; единственной причиной было родство с царской фамилией. Посещавший его в известной тюрьме „Кресты“ видный филолог академик Саитов запомнил высокого, худого старика, державшего на руках любимую кошку…

При аресте Николая Михайловича его огромный архив был конфискован и, можно сказать, чудом уцелел во время революции, войн, казней и других исторических вихрей.

Именно из бумаг „Николая Михайловича Романова“ в 1927 году была извлечена любопытная запись о крымской беседе с Толстым 26 октября 1901 года:

„Лев Николаевич… говорил, что давно ему хотелось написать кое-что по поводу легенды, что Александр кончил свое поприще в Сибири в образе старца Федора Кузьмича. Хотя пока еще легенда эта не подтверждается и, напротив того, много данных против нее, но Льва Николаевича интересует душа Александра I, столь оригинальная, сложная, двуличная, и Толстой добавляет, что если только Александр I действительно кончил свою жизнь отшельником, то искупление, вероятно, было полное, и соглашается с Н. К. Шильдером, что фигура вышла бы шекспировская“.

Действительно, незадолго перед тем первоклассный знаток биографии Александра I Николай Карлович Шильдер издал последний, IV том своего труда о царе, где вслед за главами о Таганроге, восстании декабристов и петербургских похоронах рассуждал о народных слухах, Федоре Кузьмиче и других фактах „посмертной биографии“. Хотя Шильдер спорит с преданиями, но при этом не настаивает на какой-то единственной безусловной исторической версии. Толстой, сверх того, наверное, имел и другие сведения о сомнениях крупного историка; интерес к тайне 1825 года явно искал художественного выражения.

12 октября 1905 года 77-летний писатель заносит в дневник:

„Федор Кузьмич все больше и больше захватывает“.

Речь идет об уже начатой повести „Посмертные записки старца Федора Кузьмича…“. По велению Толстого царь Александр I живет под чужим именем в дикой сибирской глуши, проводя дни и годы в тяжких трудах, посте, молитве и стараясь заслужить прощение страшных грехов — убийство отца, аракчеевщина и многое другое. Герой повести говорит:

„Бог оглянулся на меня, и вся мерзость моей жизни, которую я старался оправдать перед собой и сваливать на других, наконец открылась мне во всем своем ужасе. И бог помог мне избавиться не от зла, — я еще полон его, хотя и борюсь с ним, — но от участия в нем…“

По ходу работы Толстой следил за новыми материалами об Александре I и старце Федоре. Шильдера уже не было в живых: в 1902 году он, но всей видимости, покончил жизнь самоубийством; поговаривали, будто историка угнетали трагические судьбы его коронованных героев и бесперспективность российского самодержавия,

Толстой продолжал советоваться с Николаем Михайловичем. Любопытно, что жадность к новым фактам (пусть даже опровергающим уход Александра I!) сочеталась у Толстого с крепким убеждением, что этим фактам не поколебать его художественную версию. 2 сентября 1907 года писатель, поблагодарив великого князя за присылку новых материалов, заметил:

„Пускай исторически доказана невозможность соединения личности Александра и Кузьмина, — легенда останется во всей своей красоте и истинности. Я начал было писать на эту тему, но едва ли… удосужусь продолжать. Некогда, надо укладываться к предстоящему переходу. А очень жалею: прелестный образ“.

Надо укладываться к предстоящему переходу… Прежде чем три заветных сочинения — „Отец Сергий“, „Живой труп“, „Посмертные записки старца Федора Кузьмича“ — выйдут в свет, 82-летний Толстой совершит поступок своих героев: навсегда уйдет из дому, чтобы переменить жизнь или умереть…

Публикация в 1911–1912 годах трех пророчеств Толстого явилась эпилогом, „документальным подтверждением“ главного толстовского замысла…

Жизнь, история, обладавшие (как знали Толстой, Ходасевич) свойствами высочайшей художественности, — тут же начали создавать непредсказуемые продолжении „толстовских мотивов“. В те самые годы, когда русское общество еще не остыло от потрясшего его известия об уходе и смерти Толстого, в ту самую нору, когда все больше и больше писали о декабристах, когда вышло из забвения имя Владимира Раевского, — внезапно дела исторические, художественные, нравственные, мотивы не вероятно сложные и тонкие сделались предметом рассмотрения… Санкт-Петербургской судебной палаты.

Февральский номер журнала „Русское богатство“ за 1912 год с повестью Толстого о Федоре Кузьмиче был отпечатан в 17 тысячах экземпляров, из которых властям удалось конфисковать лишь 279. Поэтому против издателя журнала, „дворянина Владимира Галактионова Короленко, 58 лет“, было возбуждено дело по статье 128 Уголовного уложения („намерение с целью оказания дерзостного неуважения верховной власти и порицания установленного законами образа правления“).

Обвинитель, товарищ прокурора Сергеев, заявил, что покойный Толстой через посредство своего героя Федора Кузьмича произносит крайне нелестные слова об Александре I и его родственниках. Например, Федор Кузьмин (он же Александр I) по воле писателя Толстого говорит (а другой писатель, Короленко, печатает):

„Людям, не имевшим несчастья родиться в царской семье, я думаю, трудно представить себе ту извращенность взгляда на людей и на свои отношения к ним, которую испытывали мы, испытывал я. Вместо того естественного ребенку чувства зависимости от взрослых и старших, вместо благодарности за все блага, которыми пользуешься, нам внушалась уверенность в том, что мы особенные существа, которые должны быть не только удовлетворяемы всеми возможными для людей благами, но которые одним своим словом, улыбкой не только расплачиваются за все блага, но вознаграждают и делают людей счастливыми“.

В другом месте повести Александр называет себя „вечным преступником“, с презрением говорит о своей бабке Екатерине II, „от которой шел дурной запах“. Обвинитель требовал двух знаменитых русских писателей осудить. Знаменитый адвокат Грузенберг вслед за тем, однако, крепко ударил по обвинению, и если мы напомним, что речь идет об Александре и Федоре Кузьмиче, о тайнах русской истории, — то парадоксальность ситуации трудно переоценить.

Защитник:

„Не разрешит ли господин прокурор моего недоумения? Если утверждение Толстого, что от Екатерины Великой скверно пахло, составляет порицание существующего в России образа правления, то не надо ли отнести к восхвалению существующего образа правления уверение Толстого, что Александр I был красив, изящен и всегда благоухал? Я думаю, что на этом мы можем примириться и отдать Толстому и Короленко всю ту серьезность, которую они вправе от нас требовать“.

Адвокат заметил, что для прокурора царь, превратившийся в бродягу, оскорбителен — для народа же, для народного предания, для интеллигенции здесь

„воплотилась идея искупления государем того великого греха, который не должен быть никому прощен, греха убийства или причастности к нему. И эта легенда смирения, искупления так близка, так родственна совестливой русской душе!.. Да, это — правда: у Толстого Александр I говорит: „Я — величайший преступник“. Но таким он был, таким его признает и русская история, сказавшая в прекрасном труде по этому вопросу великого князя Николая Михайловича свое решающее, свое окончательное слово“.

После того выступил сам Владимир Галактионович Короленко, который говорил о правах художника, о свободе исторического исследования.

Затем писатель перешел в наступление и заявил, что ему стыдно, ибо пришлось самому кое-что изъять из повести, „цензуровать рассказ гениального русского художника… И тем не менее наш журнал остановлен, редактор подвергся обвинению. Это похоже на то, как если бы на средине многоводной реки был поставлен небольшой шлюз, среди ничем не огражденного течения. Это неудобно для какого-нибудь отдельно плывущего судна, которое, как наш журнал, может случайно на него наткнуться. Но течения это остановить не может. Целая историческая эпоха, знаменательное царствование императора Александра I стало уже достоянием исторической и общей литературы, и мы ждем, что приговор суда снимет и эти последние, ни для чего не нужные преграды на пути исторической правды, научной и художественной“.

Петербургская судебная палата оправдала Короленко и его журнал, „разрешила“ толковать и об уходе Александра, и о его грехах.

* * *

Щеголев из крепости посылает в журналы материалы о Раевском; суд защищает право свободно толковать и о декабристах, и об их главных противниках.

Меж тем приближается столетняя годовщина восстания на Сенатской площади, столетие „официальной смерти“ Александра I; приближается год, когда должна быть присуждена Аракчеевская премия за лучшую биографию того царя…

Во вторую половину XX века

Тут мы усилием воображения перелетаем через десятилетия, над войнами, революциями, над теми годами, когда начинает быстро расти посмертная слава Раевского и его товарищей, над теми годами, когда „падают акции“ противников этих людей, в частности царя Александра.

Как раз тогда было расшифровано и введено в круг массового чтения пушкинское:

Властитель слабый и лукавый,
Плешивый щеголь, враг труда,
Нечаянно пригретый славой,
Над нами царствовал тогда.

К столетию 1825 года Александр I получал титулы „двуличного крепостника“, „коронованного убийцы“: любая психология, попытка хотя бы в духе Льва Толстого изучить душевный кризис царя — все чушь!

Даже в 1950-х годах, мы помним, Азадовский, публикуя воспоминания Раевского, явно опасался, что ему „достанется“ за попытку объяснить странности тираспольского процесса особым характером Сабанеева, особой позицией Александра I…

Пройдет еще десять лет, и, для того чтобы пробилась в печать „александровская тема“, понадобился своеобразный военный совет нескольких историков, придумавших хитроумную аргументацию для успокоения начальства: было написано, что об Александре и Федоре Кузьмиче можно и должно поговорить, ибо, во-первых, это имеет отношение к декабристам; ведь со смерти или ухода Александра I все началось. Во-вторых, тут замешан Лев Толстой: тема его очень интересовала. В-третьих, историки напомнили, что во многих зарубежных книгах, энциклопедиях сообщается, что вопрос о смерти или уходе Александра „до сей поры не выяснен русскими и советскими исследователями“: буржуазная наука бросила нам вызов, мы должны ответить!

Впрочем, главное доказательство не было начальству сообщено „за ненадобностью“: что все это — вообще интересно; что история не состоит из одних декабристов и других положительных героев, и невозможно понять, скажем, Владимира Федосеевича Раевского без его „оппонентов“, без царя… Наконец, нельзя сознательно оставлять историю с „белыми пятнами“, фигурами умолчания и т. п. Карамзин говорил Александру I, что рад бы не писать о зверствах Ивана IV, но не может, ибо в этом случае история выйдет с дырками, и царь соглашался: что же это за история с дырками!

При всем при этом историки хорошо знали, что и самому начальству почему-то все это очень интересно, и вряд ли стоит бороться так упорно с „царскими призраками“…

Великая оттепель 1950–1960-х годов, „эра Хрущева“, размораживала не только сегодняшний, вчерашний день, но и давнее прошлое; кое-какие плоды той оттепели созрели уже на ее излете, в начале той эпохи, которая позже получит название — „застой“.

Почта Льва Любимова

Лев Дмитриевич Любимов, седой, румяный, очень веселый и очень больной, часто повторял: „Я скоро умру, и это очень смешно“. В ответ на возражения, утешения собеседников представитель известного аристократического рода, автор „На чужбине“, нашумевшей книги об эмигрантах, начинал объяснять: „Да нет, вы не поняли: смешно, потому что ко мне беспрерывно являются великолепные невесты; я хорошо понимаю, что имею в их глазах тройную ценность — много денег, отдельная квартира и скорая смерть, — понимаю, но иные сирены столь изумительны, что едва хватает силы для одиссеевской выдержки“.

Питомец императорского Александровского лицея (выпуск 1917 года) — удивительный собеседник, легко перемещающийся из столетия в столетие. Свое благосклонное внимание он обратил на меня только после того, как запнулся и услышал уточнение — кем именно приходился император Иоанн Антонович Петру Великому…

— Я помню, как мы, дети, сквозь щелку разглядывали в гостиной князя Михаила Сергеевича Волконского: ну да, для вас он прежде всего сын декабриста, Сергея Григорьевича Волконского, а мы подслушали, что он был возлюбленным французской императрицы Евгении, жены Наполеона III, и, кроме того, знали, что Репин писал его портрет для своей картины „Государственный Совет“.

Назад Дальше