Первый декабрист. Повесть о Владимире Раевском - Эйдельман Натан Яковлевич 7 стр.


Старые мечты царь называет „заблуждением“; но ведь всего полтора года назад Чаадаев (как раз через Васильчикова) передал Александру смелое стихотворение Пушкина „Деревня“, и Александр велел передать автору „искреннюю благодарность за выраженные в стихах чувства“:

Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный
И рабство, падшее по манию царя,
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли наконец прекрасная заря?

Автор стихов, впрочем, в 1820-м выслан из Петербурга; формула же „не мне быть жестоким“ звучит благородно, однако — маскирует великий страх. Страх грядущего и уже начавшегося отмщения.

Прибавим, что Александр I видел перст судьбы и в отсутствии у него детей, и в многолетнем разладе с женой, и в неверности возлюбленной Марии Нарышкиной…

Страх заговора, повседневные опасения. Как у отца, Павла, имевшего, как мы знаем, для тoro немалые основания.

* * *

Но отчего бы не дать конституцию и не освободить крестьян хоть с малым наделом?

Как и при Сперанском, дело — в опасности „справа“, в потенциальной угрозе со стороны высшего дворянства, бюрократии, аппарата, которые имеют средства остановить и убить самого абсолютного монарха…

Однако если ничего не давать — тогда угроза „слева“: план Якушкина, Семеновская история, европейские революции (царь подозревает их связь с русскими), тайные съезды заговорщиков, обширные списки влиятельных деятелей Союза благоденствия.

Более того, царь, кажется, уже не знает, кто справа, кто слева, нет ли причудливого единства действий всех против одного? В самом деле, декабристов возмутили большие уступки, сделанные Польше, они были обижены за Россию и готовы отомстить; но ведь через Польшу, через Варшаву Александр планировал провести освобождающие акты: но что же выходит — революционеры против либеральных реформ?

Одновременно против польских авансов Александра выступает и благородный. консерватор Карамзин, которого нельзя заподозрить в связях с офицерским заговором.

Другой пример всеобщей путаницы: Бенкендорф подозрителен, потому что дружит со многими гвардейскими вольнодумцами, среди которых, например, декабрист Волконский. Академик М. В. Нечкина заметила, что в одной из ранних декабристских организаций действовал некий флигель-адъютант Б., в котором угадывается будущий шеф жандармов; мало того, Бенкендорф привез с Запада проект переустройства „высшей полиции“. Мы не ведаем, как далеко граф продвинул свои идеи, но, без сомнения, познакомил с ними царя, министров. И не был одобрен.

Инициативная полиция, которая должна была бы состоять (как утверждал Бенкендорф) из энергичных, молодых офицеров, — это ведь реальная власть; и Александр, кажется, заподозрил здесь попытку в декабристском духе — влезть, вторгнуться, просочиться в разные сферы общественной жизни: просвещение, экономику, государственное управление — и, таким образом, медленно, но верно завладеть всем.

Напомним любопытную по точности оценку, сделанную позже Максимом Яковлевичем фон Фоком, видным полицейским деятелем, правой рукой Бенкендорфа:

„Первоначально составленный ими (заговорщиками) Союз благоденствия был в нравственном отношении гораздо извинительнее последовавших замыслов и покушений; но в отношении государственном, политическом — гораздо оных опаснее… Тайное общество людей, полагающих или хотящих быть добродетельными, действующее тихо, медленно, но верно, под благовидными предлогами вооружающее против явных злоупотреблений, жертвующее общему благу собственным достоянием и проч., есть опасный внутренний нарост, который со временем, нечувствительно, без видимых потрясений, может задавить государственную жизнь или, сделавшись орудием злодейства, ниспровергнуть правительство, мало-помалу лишенное им уважения, доверенности и силы“.

Возможно, это даже говорилось со слов самого Бенкендорфа; шеф жандармов так хорошо во всем разбирался, в частности, потому, что Александр I и его самого подозревал в потаенном замысле — „облагораживая“ полицию, постепенно захватить ее, превратить в орган тайного союза. Не оттого ли он разгневался на Бенкендорфа, когда тот принес „список“ Грибовского?

В этом же духе — и восклицание Александра насчет людей, способных „прокормить Смоленскую губернию“: казалось бы, что тут плохого? При Екатерине II, вначале александровского царствования, когда Сабанеев был молод, вряд ли высшая власть увидела бы здесь нечто дурное: наоборот, как хорошо, что просвещенные дворяне кормят, успокаивают целую губернию! В ту пору, повторим, общество и власть еще вместе — пусть со скрипом, взаимными обидами — но вместе. Дворянская интеллигенция в общем — за власть, хотя „их союз даже в XVIII столетии удивителен“ (Герцен).

Люди, кормящие голодную губернию без царя, — это власть; но любопытно, что Якушкина, Фонвизина, декабристов-заговорщиков, единомышленников Раевского, хвалит за их инициативу, столь напугавшую царя, не кто иной, как генерал Ермолов — отнюдь не революционер, но мыслящий, благородный представитель отцов, ровесник и приятель Сабанеева.

Создается впечатление, что разные группировки, разные поколения готовы сомкнуться…

* * *

Как это было при Павле I.

Перед 1801 годом люди с конституционными замыслами соединились с военными и штатскими, которые ни о чем подобном не помышляли, но просто были недовольны режимом.

Александр I помнит о том могучем единодушии, которое снесло с престола его отца и вознесло его самого; помнит и опасается повторения. Один военный тонко заметил, что правительства всегда готовятся „к минувшей войне“; иначе говоря, в будущих событиях отыскивают контуры того, что уже когда-то бывало. Поэтому Александр I приглядывается и к якушкиным, раевским — и к ермоловым, сабанеевым. Приглядывается и не доверяет, подозревая сговор…

* * *

Что же предпринять монарху, столь ослабленному просвещением, сомнением, подозрением?

Лагарп убеждал его, что противников не так уж много. В самом деле — посчитаем.

Правящий слой обычно составляет один-два процента населения страны; применительно к России того времени — примерно полмиллиона человек; основная часть этого слоя — опора монарха, люди, субъективно ему преданные, но ожидающие за то и от самого царя взаимности, охраны крепостнических привилегий. Верхний, бюрократический пласт, разумеется в самом грубом приближении, обычно составляет в свою очередь „один процент от одного процента“, то есть в 1820-х годах примерно пять-шесть тысяч человек. Число как будто небольшое, всего несколько полков, но за каждым здесь — огромные силы, невидимые нити управления. Эти пять-шесть тысяч — министры, члены Государственного совета, губернаторы, генералы, дипломаты, высшее духовенство. Они концентрированно выражают интересы целого сословия, обладая огромной материальной и духовной силой.

Как самодержавному монарху лучше поладить, приспособиться или справиться с этими молчащими, кланяющимися, но хорошо знающими свой классовый, политический интерес людьми, которые в большинстве уверены, что с реформами не надо торопиться? Как регулируются отношения престола с аппаратом?

История знает несколько острых ситуаций, когда верховная власть, желая провести серьезные реформы, лучше понимала интерес своего класса, чем высшая бюрократия; ей, высшей власти, „сверху виднее“, — и, двигаясь вперед, она должна преодолевать консервативную, страшную угрозу справа.

Бывали случаи, когда прогрессивные деспоты преодолевали противодействие аппарата угрозою „снизу“, поддержкой народа. Совсем недавно высшая бюрократия, генералы и офицеры, свергавшие Павла I, больше всего боялись, что царя защитят солдаты, очень преданные этому царю (при всей муштре они были довольны и улучшением „харчей“, и растерянностью офицеров, изгоняемых, избиваемых царем). Народ, преданный абстрактному царскому имени, всегда готов разорвать министров и дворян, посягающих па императора; однако этот путь использования „разгоряченных масс“ Лагарп своему ученику строжайше запрещал.

Перед ними был пугающий опыт французской революции, когда, по словам Гете, толпа стала тираном толпе.

* * *

Если „народный гнев“ использовать рискованно, то можно обратиться к методам Петра Великого: реакционный аппарат — боярскую думу, приказную систему царь-реформатор преодолел созданием параллельного, второго аппарата: новые учреждения (гвардейские полки, Сенат, коллегии) существовали вместе с некоторыми старыми — и постепенно отбирали у них власть. Важную роль здесь сыграло и перенесение столицы, уход нового правительства в другой город, тогда как старый аппарат остался в Москве.

Александр I, как уже говорилось, думал об использовании опыта своего прапрадеда, собираясь объявить новые реформы не в Петербурге, а в Варшаве. Кроме того, царь поручал разработку разных законов некоторым министерствам и ведомствам, тщательно скрывая этот факт от других сановников.

Однако в начале XIX века аппарат был отнюдь не столь ветхим и слабым, как за сто лет до того; да и праправнук Петра не столь решителен, как предок, и вроде бы ослаблен петровским просвещением. Ведь если постараться перевести планы Александра на петровский язык, то следовало бы сделать вот что: царю („по инструкции Лагарпа“) обратиться к молодым офицерам вроде Раевского; не забывая о разумных, прогрессивных полковниках и генералах, приблизить, скажем, Пестеля, Лунина, Волконского, Муравьевых, а также Ермолова, Воронцова, Сабанеева и других командиров „с густыми эполетами“; вслед затем царь мог бы „совершить государственный переворот“, опираясь на декабристов и прогрессистов, и тогда бы вдруг открылось, что конституционный проект Новосильцева очень похож на конспиративные планы Северного общества, а личная свобода и две десятины земли, даруемые крестьянам „по Аракчееву“, не так уж противоречат личной свободе и двум десятинам земли по Никите Муравьеву…

* * *

Утопия, чистая утопия. Впрочем, мыслящий майор Раевский незадолго до своего ареста как раз рассуждал об удавшихся и неудавшихся „революциях сверху“: получилось у Петра Великого в начале XVII века и не получилось в Турции, где султан Селим III и его прогрессивный великий визирь были в 1807–1808 годах свергнуты и задушены.

Понятно, Раевский тут же занимаются „переводом с турецкого на русский“, но выводов не делает, только задает вопросы: насчет разного „расположения обоих народов“ и других причин, „которые в обоих предприятиях, стремящихся к одной цели, произвели столь противоположные следствия“.

Александра I остановил страх, ощущение опасности, угрожающей со всех сторон; как в сказке: „пойдешь направо — голову потеряешь“, потому что убьют „слева“, восстанут пестели, раевские. „Пойдешь налево — опять же голову потеряешь“: убьют те самые пять-шесть тысяч „верхних бюрократов“ с согласия десятков тысяч крепостников…

* * *

Тут невозможно, однако, не вспомнить, что утопическая „александровская революция сверху“ позже чуть не слилась с другой утопией, шедшей как бы снизу: несколько лет спустя Пестель, утомленный длительным ожиданием революции и противоречиями среди заговорщиков, задумал явиться к царю и открыться: представить всех заговорщиков в обмен на милость, реформы, прогресс…

Близко, как близко! И с царской стороны, и с революционной — дворяне, гвардейцы; еще чуть-чуть — и, по словам Пушкина (записанным в 1822 году), „желание лучшего соединяет все состояния противу общего зла, и твердое, мирное единодушие может скоро поставить нас наряду с просвещенными народами Европы“.

Однако ничего этого не произошло: пропасть шириною во много десятилетий оказалась непреодолимой.

Итак, у порога 1820-х годов Россия имела просвещенного императора — победителя Наполеона, тайно мечтавшего о реформах, но смертельно боявшегося их осуществления.

Россия имела сильную, реакционную дворянскую бюрократию, не желающую новой „европейской прививки“ — освобождения крепостных.

Россия имела разветвленный заговор тех молодых людей, которых несколько лет спустя назовут декабристами; людей, готовых освободить народ и страну путем военного восстания.

Сверх того, русское общество включало сотни людей просвещенных, достаточно честных, которые не причисляли себя ни к одной из резко определившихся общественных групп — ни к революционерам, ни к „невеждам“: жили, служили, хотели добра и сами не знали, не предполагали, куда занесут их исторические ветры…

Теперь, определив в нашем длительном отступлении „обстоятельства времени и образа действия“, мы можем возобновить рассказ о двух героях нашего повествования.

Витгенштейновы дружины

Но там, где ранее весна

Блестит над Каменкой тенистой

И над холмами Тульчина,

Где Витгенштейновы дружины

Днепром подмытые равнины

И степи Буга облегли,

Дела иные уж пошли.

(Х-я сожженная глава „Евгения Онегина“)

Витгенштейн, в 1818 году заменивший на посту командующего 2-й армией знаменитого генерала Беннигсена (одного из главных убийц Павла I), располагался вместе со штабом в маленьком городишке Тульчине, традиционном, начиная с Суворова, центре управления войсками на юго-западе империи. Армия в ту пору — самая большая воинская единица: кроме 2-й армии в России имелась еще только 1-я, а также ряд отдельных корпусов (Гвардейский, Кавказский, Литовский).

Вторая армия, сверх отдельных подразделений, прямо подчиненных командующему, делилась на два корпуса, 6-й и 7-й (нумерация корпусов по России была единая). В каждом корпусе — две или три дивизии, в дивизии — четыре полка, в полку — четыре батальона, в батальоне — четыре роты, а всего с кавалерийскими, вспомогательными и прочими частями в корпусе примерно 20 тысяч, в армии — 50 тысяч человек (в военное время — больше).

В мирное время 6-й корпус располагался на обширном пространстве — между Черным морем, Прутом, Днестром и Бугом; далее, к востоку и юго-востоку, у Днепра и в Крыму, раскинулся 7-й корпус.

Далеко от столицы, вблизи неспокойной турецкой границы, в экзотическом краю, лишь недавно присоединенном к империи.

Тысяча восемьсот лет назад здесь был северо-восточный предел Римской империи; теперь — юго-западный край Российской.

В „прифронтовом краю“, на стыке российских и турецких владений, понятно, нужны боевые, опытные, деятельные генералы и офицеры — такие, которые своей самостоятельностью и энергией сильно беспокоили бы царя вблизи дворцовых крепостей Санкт-Петербурга.

Как уже говорилось, 23-летний Владимир Раевский попросился в отставку от ран, посетил курское имение отца, повидал братьев, сестер — и довольно скоро вернулся в службу. Отец посоветовал не останавливаться на майорском чине, чтобы хоть отца превзойти. К тому же черноземного имения на всех явно не хватает, в армии больше жизни, общения, энергии, духа.

Именно в эту пору майор начал кое-где печатать свои стихи, и опять же не сомневался, что в полках найдет больше ценителей, чем в Старо-Оскольском уезде… К тому же — тайный союз, который требовал дела.

* * *

Странное, с виду бесполезное, а на самом деле весьма и весьма важное занятие — разгадывать, разыгрывать несбывшиеся исторические варианты.

Много лет нас учили, что историку негоже рассуждать, „что было б, если бы…“. Подозреваем, что наставники таким способом прежде всего стремились нас убедить, что „все действительное разумно“, а прочее — „от лукавого“: опасные сомнения в единственности того, что произошло. Скажем, коллективизации, тирании, террора…

Сегодня, наоборот, мы любим словечко „альтернатива“, гадаем на прошлом, стараясь его оживить и даже исправить.

Споры о сбывшемся и несбывшемся легко переносятся в прошлое и позапрошлое столетия.

Что было бы, если б Наполеон отменил крепостное право…

Если б декабристы победили…

Назад Дальше