Киноповести - Шукшин Василий Макарович 13 стр.


— Все.

— Что?

— Пошел.

— Почему?

— Души нету в работе.

— Трепло,— просто сказал кузнец.— Выйди отсюда.

Колька с изумлением посмотрел на старика кузнеца.

— Почему ты сразу переходишь на личности?

— Балаболка, если не трепло. Что ты понимаешь в железе? «Души нету»... Даже злость берет.

— А что тут понимать-то? Этих подков я тебе без всякого понимания накую сколько хочешь.

— Может, попробуешь?

Колька накалил кусок железа, довольно ловко выковал подкову, остудил в воде и подал старику.

— Прошу, мадмоазель.

Кузнец легко, как свинцовую, смял ее в руках и выбросил из кузницы.

— Иди корову подкуй такой подковой. «Мадмоазель»...

Колька взял подкову, сделанную стариком, попробовал тоже погнуть ее — не тут-то было.

— Что?

— Ничего. Остаюсь. Научусь, тогда уйду.

— Ты, Колька, парень — ничего, но болтун,— сказал ему кузнец.— Чего ты, например, всем говоришь, что ты талантливый?

— Это верно: я очень талантливый.

— А где твоя работа сделанная?

— Я ее никому, конечно, не показываю.

— Почему?

— Они не понимают. Один Захарыч только понимает.

— Принеси мне. Я гляну.

А ночью опять звенела гармонь...

И Матвей опять сидел в кровати, думал. Гармонь уже уходила далеко в улицу, и уж не слышно ее было, а он все сидел.

Нашаривал рукой брюки на стуле, доставал из кармана брюк папиросы, закуривал.

— Хватит смолить-то!

— Спи. Я маленько подумаю.

— Чего эт середь ночи? Дня, что ли, не хватит?

— Гармошка Колькина... дьявол ее побери — хворь какую-то в душе подымает. Думы всякие в башку лезут...

И вот другая ночь — черная. Костер треплется под теплым ветром... У костра трое: маленький Матвей (лет двенадцать), брат его младший, Кузьма, и отец их, Ефим Рязанцев.

Днем, в самую жару, маленький Кузьма потный напился воды из ключа, а ночью у него «завалило» горло.

Отец велел поймать коня и во весь дух гнать в деревню (они были на покосе, километрах в десяти от деревни).

— Я его тут пока побаюкаю... Привезешь молока, скипятим, надо отпаивать парня, а то как бы не решился он у нас. Как мы с тобой не доглядели!.. Воды, дурачок, из ключа напился... Ах ты, горе-горюшко! Кузя, Кузенька, сынок, продохни... Возьми да силком, силком продохни как следоват.

Матвей слухом угадал, где пасутся кони, взнуздал Игреньку и, нахлестывая его по бокам волосяной путой, погнал в деревню. И вот — теперь уж Матвею скоро шестьдесят, а тогда лет двенадцать-тринадцать было — все помнится та ночь. Слились воедино конь и человек и летели в черную ночь. И ночь летела навстречу им, густо била в лицо тяжким запахом трав, отсыревших под росой. Какой-то дикий восторг обуял парнишку; кровь ударила в голову и гудела. Это было как полет — как будто оторвался он от земли и полетел. И ничего вокруг не видно: ни земли, ни неба, даже головы конской — только шум в ушах, только ночной огромный мир стронулся и понесся навстречу. О том, что там братишке плохо, совсем не думал тогда. И ни о чем не думал. Ликовала душа, каждая жилка играла в теле... Какой-то такой желанный, редкий миг непосильной радости.

...Потом было горе. Потом он привез молоко, а отец, прижав младшенького к груди, бегал вокруг костра и баюкал его:

— Ну, сынок... ты что же это? Обожди маленько. Обожди маленько. Счас молочка скипятим, счас продохнешь, сынок, миленький... Вон Мотька молочка привез!..

А маленький Кузьма задыхался, уже посинел.

Когда вслед за Матвеем приехала мать, Кузьма был мертв. Отец сидел, обхватив руками голову, и покачивался, и глухо и протяжно стонал. Матвей с удивлением и с каким-то странным любопытством смотрел на брата. Вчера еще возились с ним в сене, а теперь лежал незнакомый, иссиня-белый, чужой мальчик...

— Проклятая гармошка!..— бормотал старый Матвей.— Ничего другого — а вот надо про ту ночь назвенеть в душу...

— А?

— Да вот — была целая жизнь: гражданская была, женитьба с тобой, коллективизация, другая война... а ничего не пробудила проклятая гармонь, а пробудила одну ночь, когда у нас Кузьма на покосе помер. И теперь вся Душа как чирей ноет. А мало ли каких ночей было-перебыло — всяких...

— Ну, Матвей, ты что-то уж совсем...

— Вот и «совсем»! Говорю тебе — хворь.

На другой день Колька принес в кузницу какую-то штукенцию с кулак величиной, завернутую в тряпку...

— Вот.

Кузнец развернул тряпку... и положил на огромную ладонь человечка, вырезанного из дерева. Человечек сидел на бревне, опершись руками на колени... Голову опустил на руки; лица не видно. На спине человека, под ситцевой рубахой — синей, с белыми горошинами,— торчат острые лопатки. Худой, руки черные, волосы лохматые, с подпалинами... Рубаха тоже прожжена в нескольких местах. Шея тонкая и жилистая.

Кузнец долго разглядывал его.

— Смолокур,— сказал он.

— Ага.— Колька глотнул пересохшим горлом.

— Таких нету теперь.

— Я знаю...

— А я помню таких. Это что он?.. Думает, что ли?

— Песню поет. И думает.

— Помню таких,— еще раз сказал кузнец.— А ты-то откуда их знаешь?

— Рассказывали.

Кузнец вернул Кольке смолокура.

— Похожий.

— Это — что!— воскликнул Колька, заворачивая смолокура в тряпку.— У меня разве такие есть!

— Все смолокуры?

— Почему... Есть солдат, артистка одна есть, тройка... еще солдат, раненный. А сейчас я Стеньку Разина вырезаю.

— А у кого ты учился?

— А сам... ни у кого.

— А откуда ты про людей знаешь? Про артистку, например.

— Я все про людей знаю.— Колька гордо посмотрел сверху на старика.— Они все ужасно простые.

— Вон как!— воскликнул кузнец и засмеялся.— Ну и ну!..

— Скоро Стеньку сделаю... Поглядишь.

— Смеются над тобой люди?

— Это ничего.— Колька высморкался в платок.— На самом деле они меня любят. И я их тоже люблю.

Кузнец опять рассмеялся.

— Ну и дурень ты, Колька! Сам про себя говорит, что его любят! Кто же так делает?

— А что?

— Совестно небось так говорить.

— Почему «совестно»? Я же их тоже люблю. Я даже их больше люблю.

— А какую он песню поет?— без всякого перехода спросил кузнец.

— Смолокур-то? Про долю свою.

— А артистку ты где видел?

— В кинофильме.— Колька прихватил щипцами уголек из горна, прикурил.— Я женщин люблю. Красивых, конечно.

— А они тебя?

Колька слегка покраснел.

— Тут я затрудняюсь тебе сказать. Нинка у меня — не того, не очень.

— Хэх!..— Кузнец стал к наковальне.— Чудной ты парень, Колька. Но разговаривать с тобой интересно. Ты скажи мне: какая тебе польза, что ты смолокура этого вырезал? Это ж все-таки — кукла.

Колька ничего не сказал на это. Взял молот и тоже стал к наковальне.

— Не можешь ответить?

— Не хочу. Я нервничаю, когда так говорят,— ответил Колька.

Как-то Матвей зашел в кузницу. Присел на высокий порожек.

— Куете?

— Куем!

Колька в такт своему молоту пропел:

— «Эх, пусть говорят, что я ведра починяю,
Эх, пусть говорят, что дорого беру!
Две копейки — донышко,
Три копейки — бок:
Вот и вся работушка —
Стоит пятачок». 

Матвей усмехнулся.

— Жениться-то скоро будешь, Колька?

— Жениться — не напасть, дядя Матвей. Слышал?

— Слышал. Дурная поговорка.

— Скоро женюсь.

— Матери-то уж тяжело одной. На Нинке хочешь?

— На ней.

— Больше-то никто небось не пойдет,— вставил старик.— Шибко уж непутевый ты, паря. Избенку бы перекрыть надо, а он заместо этого — игрушки разные режет.

Колька молчал, бухал молотом.

— Женисся — помогу с избой-то,— пообещал председатель.— Только, на самом деле, бросай ты эти разные свои фокусы... куклы свои.

Колька молчал.

— Глянется работа-то?— еще спросил Матвей.

— Ничего. Хорошенько научусь — уйду.

— Пошто?

— Не могу всю жизнь на одном месте...

— Ты гляди, какие они теперь!— изумился Матвей.

— У их это легко... Как птахи небесные: жрут да котышки на землю роняют. Сделать бы чего-нибудь надо — на помин людям.

— Я и делаю. Только вам не понять. Вы всю жизнь в землю смотрите... И видите только, как птахи котышки роняют. А как летают они, вы ни разу не видали.

— Где нам!— спорил с Колькой старик.— Это один Захарыч твой понимает. И тебя научил. Погоди, он тебя и пить научит...

— Он — от одиночества.

— Мало одиноких-то?.. Да все бы и пили? А ишо учитель был, антилигентный человек,— не стыдно?

— Он сам страдает...

— Погоди, Колька,— пытался выяснить Матвей,— вот вы все: «не хочу», «не нравится»... А если — надо! Ведь не все же так жить, чтоб только в корысть себе да в усладу. А вот — надо? Вот я, к примеру, всю жизнь так и живу: надо — делаю. Сказали, надо идти в колхоз — пошел, пришла пора жениться — женился, ни годом раньше, ни годом после: как все, так и я. Да как отец сказал. В войну — воевал, тоже надо. Да ишо на двух воевал. Ранили, пришел домой раньше других мужиков, сказали: «Становись, Матвей, председателем колхоза. Больше некому». Пошел. Надо. А какой, к шутам, из меня был председатель! Это уж счас втянулся — тридцать лет скоро будет, везу этот воз... А тогда, бывало, мне — про «агрокультуру», мол, человека высылаем с высшим образованием, а я думаю: прокурор едет. Во как!

— Чем же тут хвастаться?

— Да разви ж я хвастаюсь!— искренне изумился Матвей.— Просто рассказываю, как жил. Мне счас не совестно пред людьми.

— Кинофильмов много за свою жизнь видел? Книжек — хоть штуки три прочитал?— злорадно полюбопытствовал Колька.

— Мне не до кинофильмов было.

— Вот так.

— Што — «так»?— обозлился старик кузнец.— А по-твоему: каждый день в клуб заполыскивать? Кикиморы болотные... Скоро вся Расея без штанов останется — с такими рассуждениями-то.

— Не останется. Будем в бостоновых костюмчиках ходить. Вот так. Даже — на работу. А в клубе я выставку сделаю, люди приедут смотреть и будут рыдать и плакать. Но вас я на выставку не приглашу.

— Счас, разбежался я на твою выставку — спина вспотела,— сказал ' старик.— Молоти знай — пока, до выставки-то.

Колька взялся за кувалду.

Матвей курил. Ждал гармонь.

— Чего эт звонаря-то нашего нет?— спросил жену.

— То он мешает ему, то сидит ждет... Небось куклы дома режет. Или Нинка уехала куда... Бегаю я за ним?

Матвей лег. Полежал.

Не спалось.

— А ни хрена я им не верю!— воскликнул он.— Песни — про любовь, кинофильмы — про любовь!.. Страдают!..

— Чего ты опять?

— Притворяются. Не притворяются, привычка такая пошла у людей: надо трезвонить про любовь — ну, давай про любовь. Дело-то все в том, что жениться надо! Что он, Колька, любит, что ли? Глянется ему, конечно, Нинка — здоровая... А время подперло жениться, ну и ходит, дурак, по ночам, тальянит. А чего не походить? Молодой, силенка играет... И всегда так было! Так они навыдумывают себе: мы теперь не так! Мы теперь по-другому!.. Тьфу! Как?!

— Да чего они тебя тревожут-то? Чего ты взъелся-то на них?

Матвей долго молчал.

— А может, мы, правда, по-другому прожили? Не так как-нибудь? Может, чего-нибудь пропустили?..

— Как не так? Чучело.

— Спи, ну тя!..

Жена легко и согласно заснула.

Матвей тоже задремал.

...И увиделось ему, как они — молодые, нарядные — идут в хороводе на зеленом лугу... И сидят в кругу три балалаечника и подыгрывают спокойной старой русской песне, которую поет, кружась, хоровод. И спокойно, и красиво, и солнышко светит...

Но вдруг каким-то образом в хоровод ворвался Колька со своей гармозой трехрядной... Рванул ее, сломал хоровод, и девки и парни пошли давать трепака — по-теперешнему, с озорными частушками. И, что самое удивительное, сам Матвей и его жена теперь, Алена, тоже молодые,— тоже так лихо отплясывают, что Матвей от удивления даже проснулся.

Звенела в переулке Колькина гармонь...

Матвей сел, закурил. Долго сидел, слушал гармонь.

Толкнул жену.

— Слышь-ка!.. Проснись, я у тебя спросить хочу...

— Чего ты?— удивилась Алена.

— У тебя когда-нибудь любовь была? Ко мне или к кому-нибудь... Неважно.

Алена долго лежала, изумленная.

— Ты никак выпил? Ты не вставал?

— Да нет!.. Ты любила меня или так... по привычке вышла? Я сурьезно спрашиваю.

Алена поняла, что муж не «хлебнувши», но опять долго молчала — она тоже не знала, забыла.

— Чего эт тебе такие мысли в голову полезли?

— Да охота одну штуку понять, язви ее. Что-то на душе у меня... опять как-то... заворошилось.

— Любила, конечно!— убежденно сказала Алена.— Не любила, так не пошла бы. За мной Минька-то Королев вон как ударял. Не пошла же. А чего ты про любовь спомнил середь ночи? Заговариваться, что ли, начал?

— Пошла ты!— обиделся Матвей.— Спи.

— Коровенку выгони завтра в стадо, я совсем забыла сказать. Мы уговорились с бабами до свету за ягодами идти.

— Куда?— насторожился Матвей.

— Да не на покосы на твои, не пужайся.

— Поймаю, будете травы топтать — штраф по десять рублей.

— Мы знаем одно местечко, где не косят, а ягоды красным-красно. Выгони коровенку-то.

— Ладно.

— Не забудь!

— Сама ты корова,— беззлобно, добродушно даже сказал Матвей.

— А ты кто? Бык при мне?..

— Я-то?.. Я мерин был хороший. Всю жизнь. А теперь вот — дурею. К старости все дуреют. У тебя квас где?

— В сенцах. Накрой кувшин-то опять, а крышечку камешком придави.

Матвей вышел в сени, шумно напился... открыл дверь, вышел на крыльцо.

С неба лился на теплую грудь земли белый мертвый свет луны. Тихо и торжественно было вокруг.

— Ах, ночка!..— тихо сказал Матвей.— В такую-то ночку грех не любить. Давай, Колька, наверстывай за всех... Горлань во всю мочь, черт заполошный. Придет время — замолчишь... Станешь вежливый.

...С работы Колька шагал всегда быстро... Размахивал руками — длинный, нескладный, с длинными, до колен, руками. Он совсем не уставал в кузнице. Шагал, а в ногу, на манер марша, подпевал:

«Эх, пусть говорят, что я ведра починяю,
Эх, пусть говорят, что я дорого беру!
Две копейки — донышко,
Три копейки — бок...» 

— Здравствуй, Коля!— приветствовали его.

— Здоров,— кратко отвечал Колька и шел дальше.

Дома он наскоро ужинал, уходил в горницу и некоторое время резал Стеньку. Потом брал гармонь и уходил в клуб. Потом, проводив Нинку из клуба, возвращался к Стеньке... И работал иной раз до утра.

О Стеньке ему много рассказывал Вадим Захарыч, учитель-пенсионер, живший по соседству. Захарыч, как его называл Колька, был добрейшей души человек. Это он первый сказал, что Колька очень талантливый. Он приходил к Кольке каждый вечер и рассказывал русскую историю. Захарыч был одинок, тосковал без работы... Последнее время начал попивать. Колька глубоко уважал старика. До поздней ноченьки сиживал он на лавке, поджав под себя ноги, не шевелился — слушал про Стеньку.

— ...Мужик он был крепкий, широкий в плечах, легкий на ногу... чуточку рябоватый. Одевался так же, как все казаки. Не любил он, знаешь, разную там парчу... и прочее. Это ж был человек! Как развернется, как глянет исподлобья — травы никли. А справедливый был!.. Раз попали они так, что жрать в войске нечего. Варили конину. Но и конины не всем хватало. И увидел раз Стенька: один казак совсем уж стощал, сидит у костра, бедный, голову свесил — дошел окончательно. Стенька толкнул его — подает свой кусок мяса. «На,— говорит,— ешь». Тот видит, что атаман сам почернел от голода. «Ешь сам, батька. Тебе нужнее».— «Бери».— «Нет». Тогда Стенька как выхватил саблю — она аж свистнула в воздухе. «В три господа душу мать! Я кому сказал: бери!» Казак съел мясо. А?.. Милый ты, милый человек... душа у тебя была.

Назад Дальше