Планида - Соколовский Владимир Григорьевич 4 стр.


Принял тут муки Никифор. Первым делом, значит, ковер скатали, чтобы не обрызгать ненароком, а потом — куражиться начали. Мучить. Как могли изгилялись. Остальные зубы Никифор сглотал, но не покорился, — даже сознание не потерял, лишь мычал. Только встать под конец не мог; чуть на руки поднимется — мырк! — рылом в пол. Черный разохотился, зубами цыкает, кинжал выхватил, намахнулся. Однако поручик остановил: здесь — ффу! Отведи-ка его в холодную, пусть оклемается. Завтра продолжим. Сейчас кончить — не жирно ли для него будет? Подошел поручик к Никифору, носком сапога лицо его вверх повернул: слушай, Крюков. Ты, видно, мужик ничего, подходящий. Люблю таких. Так может — сговоримся мы, а? Понял, нет? Побег устрою. Подумай, голубчик. Рыбка ты жирная, большую цену можешь за себя получить.

Моргает Никифор, плюется — никак не может до поручикова сапога доплюнуть, — пасскуда… Перекосило того, задергало: размахнулся ногой — да как всадит сапог между ребер — в подвал! Тут вроде как темнота на Крюкова находить стала. Все, окочурился, — только и успел подумать.

В подвале, однако, опять отошел. Подняться, правда, не может, а по сторонам зыркает: может, знакомый кто? Да не больно разгонишься, и знакомых не узнать — сидит человек с десяток, один на другом — теснота! — а рожи синие у всех, вздутые, у одного глаз вытек, висит в жилках, а он его не отрывает: жалко, свой глаз-то, как-никак. Заплакал тут Никифор: ох, люди-людишки! За што ж вы такие муки примаете, какова ж это вам планида выкатилась — заместо светлого царства счастья в собственном кале конец свой постигнуть.

Ревет это он, вдруг подползает к нему арестант — лицо ссохшейся кровавой пеной покрыто, — и говорит: не скули, товарищ Крюков. Не вводи в лишнее беспокойство, сделай милость! Увечные мы все.

Перестал Крюков реветь, вгляделся: не признаю чегой-то, друг-товарищ, тебя!

Захлипал тут сам арестант.

— Да ведь Никита я, кучер твой, — а сам губы дрожащие кривит — вроде как улыбнуться пытается, шлепает ими — слезы глотает.

Обнялись они. Сдержал себя Никифор.

— Тебя-то, Никитушка, за што определили?

— Да ни за што. Видали, как я тебя возил — вот и готово дело.

— А борода-то твоя где?

— Смерть чуть из-за нее не принял. Думал — кончусь. Опалили мне ее маненько, да давай щипчиками по клочкам выдирать… кхх, — снова затрясся Никита и заелозил рукой вокруг лица, боясь прикоснуться к покрывшей его черной сукровице. — А ишо, — прохрипел он, — естества мужскова начисто ведь меня лишили, глань — портки все ссохлись, коробом от крови стоят. Я тут сутки как окаянный орал — как до смерти криком не изошел? Закончить себя хотел — да все ждал вроде чегой-то, сам не знаю, — как чуял, что тебя встречу. Ну, теперя спета моя песня. Закончу я себя. Не могу боле. А ты меня, Крюков-товарищ, слухай. Тут, при холодной, порядку нет у них: строевые части караул несут. Каждый день разные. Принести, отнести, стрелить кого — сутки прошли, и ладно. А которые мучают — те уж завсегдашные: попробуй найди эких! Ну, они сюды уж редко заглядывают, — свежатинку хватают, да и што толку к нам, калекам, ходить. Это кто в начальстве, на виду, вроде тебя, был, — с теми дело ясное: каждый день таскают, да не всех обратно притаскивают, больше-то ко рву после допросов уводят. А нас, маленьких людишек, потихоньку расходуют, не торопятся. И верно — што им с нами! Дак ты слухай — закончу я себя ночью.

Дернулся Никифор: да ты што, Никитушка, ополоумел, што ли — себя-то кончать. Поживешь еще. Светлое царство увидишь, даст Бог. Перекосился Никита, вроде как улыбнулся. — Вот, — говорит, — и тебе, товарищ Крюков, довелось Бога спомнить — ну, не в последний раз. Нащет смерти ты меня не уговаривай — тут нечего разговоры толковать. Не могу больше ни тут, ни на воле мучиться. Кому я нужон? Бабе, а? — он опять всплакнул. — Ишо кому? Холощеный. Да и ведь не отпустят за просто так: поизгаляются, што кровью вспотеешь. Нашто ждать-то? Старый я. Так што не уговаривай — решился я, твердое мое слово. А ты слухай. Я щас с ребятами столкуюсь, а ты утречком-то моим именем заместо свово скажись, — закончился, значит, Крюков — себя, мол, решил. Они проверять не будут, конечно, а когда уж доложат выше — ищи меня: в ров сбросят, ково там искать? Да ты не сепети. Дай мне подвиг свой приять, дай! Что, жалко тебе? И я со спокоем отойду, што не зря душой изошел, и ты живой будешь. Молодой ты — живи… Увидишь, поди, царствие свое. А, робяты? — вдруг воскликнул он. Арестанты пришли в движеие, заурчали: молодца, Никита. Чево там… Скажем, товарищ… — в рот им пароход! Глаза у них заблестели, они зашамкали, заворочались — поступок Никиты внес разнообразие в их страшную, томительную жизнь. И Никифор потянулся к Никите, тоже зашамкал какие-то добрые слова, но тот не стал их слушать — свернулся и уполз в свой угол.

Уж как ночью Никифор не хотел избавиться от зрелища Никитиной смерти — а не мог уснуть. И другие не спят — дышат тяжко, молчат. А Никита свернулся в клубочек, голову лопотиной прикрыл, чтобы не видели, и грызет руку. Счастье еще, что зубов маленько оставили. Вдруг захлебнулся — прогрыз! Тогда на спину лег, руку лопотиной замотал, чтобы камеру кровью не изгадить, засмеялся. Отойду, говорит, я теперь! Помолюсь сейчас маненько… Губами шевелит — молитву шепчет. Молчат все. Потом хрипеть начал, а потом — только постанывать тихонько. Вдруг задрожал-задрожал, изогнулся — кха! — и помер.

Вроде как дух какой-то по камере пролетел, — зашевелились, забормотали, — легче стало. Затем засыпать начали. А Никифор так и не уснул до утра. Утром офицер с солдатом заходят — проверка. Труп увидал — кто таков? Крюков, отвечают. Поморщился — у, быдло, и помереть как следует не можете! А впрочем — ну-ка, Нечитайло! Солдат штык наперевес, размахнулся — как всадит в Никиту! Гмыкнул офицер — еще раз! Еще раз ткнул. Ну, ясно! — и вычеркивает. — Васянин! — кричит. — Я! — Никифор отвечает. Все чин-чином. Никакого опознания. Притащили крюки, выволокли Никиту из камеры.

Так и стал партийный большевик Никифор Крюков беспартийным элементом Никитой Васяниным. Спервоначалу боялся — а ну как кто из арестантов не выдержит — брякнет. Да через неделю не осталось уж никого: один в камере помер, двое на допросах, один вскоре после того тоже вены перегрыз, а иные — уведут, и с концом! А в камеру — все новых, новых… Про Никифора — Никиту, то бишь, — вроде как и забыли — не тягают никуда. Кормят, правда, худо, вши едят, — так ведь и не бьют! Месячишко протянул. Забухало опять по ночам — наши наступают. Ну, теперь расстреливать начнут. И верно — приходит как-то утром ротмистр — начальник тюрьмы, — выходи! Стали выползать. Кто сам идет, кого на плечах волокут. Привели во двор. Со всей тюрьмы народ выгнали — человек сто, не меньше. Перекликали всех. Потом ротмистр какие-то бумаги посмотрел, отметочки в списке сделал, — снова кричит. Кого крикнет — все направо. Покричал — отошел направо народ. А Никифор, и еще человек десятка три — в стороне остались. Не назвали их. Вот ротмистр перчаточкой машет, — этих, — на них показывает, — обратно, а остальных — ко рву! Окружили остальных солдаты, потопали. На расстрел. Никифора же с остальными обратно отвели, в одну камеру всех сгрудили. Из Никифоровой камеры двоих оставили: его самого да красного солдата-дезертира Ивана Чеморова. Сидят, толкуют — што ж дальше-то будет? На развод, што ли, оставили? Ночью подняли всех, повели. Идут, трясутся: ну, все! Матушку-батюшку родных вспоминают. Привели на пристань. Смотрят — баржа стоит. — Заходи! — кричат. Осмелел тут один арестантик, спрашивает унтера, старшего над конвоем: куды это нас? Развернулся унтер — бац! — в ухо. Подняли, поставили обратно. А унтер похаживает, посмеивается. — Не лезь, — говорит, — покуда старшие не спросят. Потом сжалился. Приказ, дескать, пришел: всех, которые комиссары и крикуны — в расход! А которые так, случайные, — тех в военнопленные определить. Потому как мы освободительная армия, положено нам своих пленных иметь. Штобы все как у людей. Поняли, кикиморы? Как баре жить будете, потому пленный — это вам не шиш с маслом. Загружайсь!

7

Загрузились. Утром к пароходу прицепили — и пошлепали. Не спеша. Там встанут, здесь пристанут. День, другой… А кормежки никакой. На третьи сутки помирать стал народ: духота, голод… А когда уж через неделю к губернской пристани причалили — половина в живых осталась. И выбросить-то мертвых не разрешают. Ох, мука смертная! Иван Чеморов другом Никифору стал, — вспоминали все, как в германскую горе мыкали. — Я, — Иван говорит, — мужик семейный, надоела мне эта чепуха — вши, окопы, — што я, железный, што ли? — пять лет на действительной отстукал, да пятый год, почитай, опять воюю, — дернул я от красных. Заберусь, думаю, бабе под подол — сыщи-ко меня! Да вот — не те, так другие прихватили. А Никифор ему про свою давнюю житуху рассказывал. Конечно, о том, что большевик и о чем прочем — ни-ни. А только когда совсем уж до места добрались, проснулся Никифор утром, толкает друг-товарища, глядь — а он уж мертвый. Уснул, сердяга. Закрыл ему глаза, поплакал, вдруг — вроде к пристани опять ткнулись. Ну, и верно: люки отдраили — выбирайтесь! Вылезли, воздуху понюхали, — трупы выгружать! Положили штабелями на подводы, сидят. Тут хлеб привезли. Жри, братва!

Отдохнули маленько, опять унтер кричит: становись! На станцию пойдем. Кое-как встали, побрели. Часа два три версты одолевали. Сзади, правда, телега шла: если кто упадет — на нее складывали. Да потом нарочно падать стали, чтобы на телегу попасть. Надоело охране такое дело. Смотрят — один упал, за ним сразу — другой. Прислонили их к стенке дома, стрельнули для порядку. Больше уж никто не падал.

На станции по вагонам, в которых и без того повернуться негде было, растолкали, заперли, продержали до утра, и — запыхтела машина — поехали! Хлеба дали по буханке, — да помаленьку жрите, а то снова дохнуть начнете. Да кого там. За сутки все прибрали. А потом опять голод начался. А там и мертвые начали объявляться. Поезду что: хох-хох! хох-хох! — стукает себе. Маленько пройдет — снова встанет. Осталось их вскоре человек двадцать из полсотни. Обезумел тут Никифор. Подполз к щелке, когда вагон на каком-то полустанке стоял, — грязный, мокрый, вшивый, — одни глаза блестят, — ни в руках, ни в ногах силы нет, — и говорит солдату, что с винтовкой вдоль путей ходил: эй, служивый! Слышь… За-ради Бога, за-ради матери твоей, али еще чего — стрель ты меня, а? Стрель, горемыку… — и забился головой об загаженный вагонный пол. Смеется солдат: ох ты, ушлый какой! Стрель ево. Да рази ж это можно? Не положено. Вот если бы ты, к примеру, побег задумал учинить — тогда бы с полным основанием. — А ты меня выпусти, — взмолился Никифор. — Выпусти да стрель — как будто я и впрямь бежать хотел. Испугался солдат: да! Выаусти я тебя, а ты — ширк, да и утек! Ох, хитрой. Пшел, стерва! — осердился и давай штыком Никифора в лоб подтыкать. Завыл Никифор от боли, отполз. А солдат, гордый своей сообразительностью, намуслил цыгарку и, подобрев, сказал: ниче, ниче! Теперя скоро…

И впрямь: назавтра вагон распахнули: выгружайсь! Сползли. Тут офицерье, солдаты забегали, прикладами, наганами колотят: встать, встать! Никто встать не может. Вдруг — катит по платформе на коротких ножках низенький полковник. Увидал такое дело — глаза выпучил, задышал тяжко: этто что такое? Подбежал к нему белобрысый офицерик — начальник поезда, — шпорами стучит, рапортует. А полковник не слушает его, толкает обеими ручками, вопит, слюной брызжет: ввы… вы что?! Этто кто такие? Это пленные, а? Да как вы смели! У нас тут представители иностранных держав, Красного Креста! Мы этот поезд специально формировали, чтобы им наших пленных показать! Приказ Верховного! А вы какую дохлятину привезли! Под трибунал!

Перепугался офицерик, — побелел, ногой, как конь, поигрывает: я, господин полковник, не в курсе совсем, мне приказали… Я думал — чем меньше, тем лучше, их ведь кормить-поить надо…

Схватился полковник за голову, туда-сюда раскачивается: олухи… ох, олухи! Да что ж я теперь иностранным господам покажу? А офицерик не растерялся: — Может, — говорит, — из местных жителей такой эшелончик сформировать? А этих — в расход! Глядит на него полковник, расшарашился, только: а… а… — квакает. Потом медленно так говорит: а если у них спрашивать станут, тогда как? — Да неуж они по-русски толкуют?

Тут полковик весь красными пятнами пошел, заревел: сволочь!! П-шел, идиот! Болван, садист! А офицерик плечами передергивает: я что ж, господин полковник, человек простой, фронтовик, хотел как лучше… Хотел по-простому, по-фронтовому… Схватился полковник за грудь, качается. Отдышался, говорит: ну, ладно. Надо их сохранить. Я господам представителям скажу, что пленные притомились маленько, отдыха просят. Даю вам неделю. Не-де-лю! Если они не примут человеческий вид… да веселый — веселый, слышите? — не уйдете от войскового прокурора. Он с вами чикаться не будет. В баню! Накормить! А недостачу — восполнить за счет местной тюрьмы. Там они тоже не больно гладкие. Да ладно! Я скажу. Выполняйте!

Повернулся офицерик, заскрежетал зубами, забегал: смотрят — подводы подогнали, загрузили всех. Да прежде хлеба с кипятком выдали. Привели в баню. Кусок мыла на десять человек разделили, — мойтесь, сердешные! Какое тут мыться — никаких нет силов; так, сполоснулись маленько. Обратно сунулись — а одежа-то где? Смеются конвойные: воон, на пустыре за баней! — полыхат, трешшыт! Сгрудились голые, ждут. Привозят чистое барахло на телеге. Рубахи солдатские, портки, ботинки с обмотками, фуфайки старые — одевайсь! — Гли-ко, братва, одежу дали, вроде как на лад дело-то идет! — Запади. На лад. Ишь, закурлыкал!

Оделись, построились. Шагом марш! Приплелись к сараям на окраине: располагайтесь, краснопузые. А тут уж кухня дымит — жратвой тянет. Ну, туда-сюда, ложки-котелки получи, к кухне очередью становись! Каша горячая, сразу не ухватишь, паразитку, а сидеть-то возле нее… а ну выхватит кто? Закашляли, засипели обожженные глотки, глаза из орбит вылазят, из ноздрей каша плывет… Хорошо! Поели, кипяточку попили, и — на чистенькую соломку завалились. Да больше полсуток и проспали. Фартовая жизнь началась. Если бы не караулы, так бы и жил. Одна беда — осень на дворе, холодно спать, хватает! Ну да ладно, корм горячий дают. И кипяток. Правда, поначалу человек пять за жадность животом поплатились: помимо своего чужое стали отнимать да съедать — объелись и померли. А не жадничай. Свое ешь. Однако через недельку выправились все, орлами стали смотреть. А тех, которых уж совсем хворыми привезли, подсобрали на пятый день, сгрузили на подводу, увезли в сопки. Залп оттуда бухнул — готово дело. Новых пригнали. Из тюрьмы здешней. Видно, кого уж поздоровей подбирали — ничего попадались ребята. Поначалу их настороже встретили — кто такие? — да потом рукой махнули: само собой разберется. В баню опять повели. Обстригли после бани. На фуфайках номера краской нарисовали. Ну, отдыхайте теперь. Не успели по местам разойтись — снова выходи. Высыпали из сараев, построились согласно номерам. Смотрят — ходят перед строем какие-то господа, с железками, с погонами на кителях — военные, знать-то, с ними бабы в белах платках. Не по-русски калякают. И узкоглазые среди них имеются — япошки, видно. Много их крутилось, как на вокзале выгружались. Ходят вся эта компания перед пленными, лопочет. И полковник низенький, что их на вокзале встречал, тоже с ними. А офицерик белобрысый сзади всей этой братии шныряет, злобно так по сторонам глядит: смотрите у меня, сволочи! Пикните только… Ну, вызывают, правда, по одному, спрашивают. Только полковник перед тем, как вызвать, с офицериком переглянется, а тот уж глазами туда или сюда стрельнет. А там пленный стоит, голову прямо держит, глаза выпучил, — ну-ка, голубчик, иди сюда! Какие претензии? — Никак нет, вашбродь! Нету претензий. — Пищей довольны? — Так точно, вашсокбродь, премного благодарим! — А начальством? — Дак начальство — што ж! Ихнее благородие — как отец родной! — Ну-ну. А отпусти мы тебя сейчас, — за кого воевать пойдешь: за красную сволочь, или за веру-царя-отечество? — За веру-царя-отечество, ясное дело, вашсокбродь! — Ну-ну. А не врешь? Вон глаза-то — бегают! Я тебя насквозь вижу. Посиди еще, подумай. Походили они так, походили, — ушли. Обратно по сараям всех разогнали. Где-то уж под утро: бах! бабах! — стреляют. Торкнулись к двери, — снаружи: не выходи! — кричат. В чем дело? Просидели взаперти полдня. В обед хлеб с кипятком принесли, — так пока сгружали, разузнали кой-чего.

Назад Дальше