Неизвестно почему, Порфирий Петрович если не совершенно стыдился, то как будто конфузился семейства своей жены. Когда заходила об нем невзначай речь, то он ограничивался словом «благодарю», но и это слово выговаривал не прямо, а как-то боком, причем краснел и, отставив одну ножку вперед, на другой делал полуоборот. Вероятно, его смущал слишком простой образ жизни стариков, не сообразовавшийся с его собственными понятиями и привычками. Достоверно то, что в те редкие семейные торжества, когда Порфирью Петровичу нельзя было обходиться без того, чтобы не пригласить папеньку Григорья Семеныча, дверь его запиралась для всех посторонних, и когда Разбитной, в один из таких торжественных дней, презрев все приличия, каким-то образом прорвался прямо в гостиную и, так сказать, застал Порфирия Петровича на месте преступления, то последний, в течение целой недели после этого происшествия, был несчастен и краснел при встрече с каждым знакомым.
В такой-то дом должен был приехать нареченный жених Феоктисты Порфирьевны. В четыре часа пополудни он был уже на месте с невестой и ее papa и maman. При самом входе в зал его обдало смешанным запахом пастилы, моченых яблок и изюма. Запах этот, впрочем, составляет общую принадлежность всех домов, обитаемых стариками и в особенности старыми девами, которые имеют страсть хранить в шкафах огромные запасы такого рода сластей. В зале встретили их Людмила Григорьевна и дяденька Семен Семеныч; Людмила Григорьевна, сказавши: «Очень приятно!» — объявила, что папенька Григорий Семеныч сейчас выйдет; Семен Семеныч, с своей стороны, пожал руку Ивана Павлыча и шаркнул при этом одной ножкой. В ожидании все уселись в гостиной.
— Изволили в Петербурге служить? — спросил Семен Семеныч Вологжанина.
— Да-с, и в Петербурге служил.
— Приятный город-с! Я также там смолоду служил… очень приятные бывали минуты!
— О, вы бы теперь не узнали Петербурга!
— Да-с… вот в мое время славились там Милютины лавки… нынче что-то уже не слыхать об них…
— Помилуйте! они и теперь еще продолжают пользоваться прежнею славой…
— Приятные лавки-с!
— Вы, вероятно, смолоду были тоже гастрономом?
— Нет-с, я около окошек-с… Идешь, бывало, со службы, и все как-то завернешь в эту сторону… Вид, знаете, этакий приятный, и хоть купить не купишь, а посмотреть весьма любопытно!
— Да; я сам любил эти лавки; мы там с одним приятелем, Коко Сыромятниковым, частенько-таки угощались… Только дорого ужасно!
Семен Семеныч взглянул на Вологжанина с уважением. В это время дверь отворилась, и в комнату важно и величественно вошел тучный и высокий старик в длинном сюртуке и с белым галстухом на шее. Старик этот был сам Григорий Семеныч, вследствие чего немедленно последовало представление жениха.
— Много наслышан, государь мой! — сказал Григорий Семеныч, усаживаясь на диван, — вероятно, на службу к нам приехать изволили?
— Точно так-с, и получил уже место…
— Иван Павлыч получил место прекраснейшее, папенька, — вступился Порфирий Петрович, — в шестом классе и при безобидном содержании.
— Это хорошо, — сказал Григорий Семеныч, — теперь, стало быть, остается вам, государь мой, оправдать доверие, которым удостоило вас начальство!
— Я, с своей стороны, употреблю все усилия…
— Иван Павлыч сделал нам, папенька, честь, испросив нашего согласия на руку дочери нашей Феоктисты, — прервал Порфирий Петрович, — смею, папенька, надеяться, что и с вашей стороны не будет препятствий…
— Я препятствия делать не могу… партия эта весьма приличная! Итак, государь мой, вы не только в наш город, но и именно в наше семейство?
— Точно так-с; осмеливаюсь просить вас, милый дедушка, о расположении.
— Весьма приятно! Но позвольте вас при этом спросить, в каком смысле вы принимаете новую обязанность, которая ныне на вас налагается? То есть я разумею не брачную, а служебную обязанность, государь мой.
— Я, конечно… я употреблю все усилия…
— Я, папенька, завтра же познакомлю Ивана Павлыча с братцем Зиновием Захарычем, который, конечно, по родственному расположению, не откажется понапутствовать молодого человека.
— Это благоразумно. Но я потому сделал вам этот вопрос, государь мой, что сам в свое время служил и, могу сказать, служил не праздно.
— Папенька был советник здешней казенной палаты, — сказал Порфирий Петрович.
— Да, и был советником именно в ту самую эпоху, когда казенные палаты, так сказать, служили рассадниками истинного просвещения… вы, может быть, изволили слышать о Семене Никифорыче Веницееве?
Последние слова Григорий Семеныч произнес таинственно, но вместе с тем и самодовольно.
— Так вот-с, — продолжал он, — мы с покойником Семеном Никифорычем несколько разошлись в мнениях… Умный был он человек, а заблуждался! Вот я, например, доказывал, что все вещи телесные имеют начала бестелесные и что, например, минерал во времени и пространстве существует без телесных своих покровов, а он это отрицал… очень приятно проводили тогда время в умственных упражнениях!
Вологжанин разинул рот перед этою бездною премудрости, но выразить мнение свое не осмелился, а только подумал: «О, да он, кажется, либерал, почтеннейший grand-papa!» Григорий Семеныч, однако ж, не только не принял этого молчания в худую сторону, но остался, по-видимому, доволен произведенным впечатлением, потому что с удвоенною благосклонностью продолжал:
— Да-с, государь мой, проводя время в умственных упражнениях, необходимо изощряли мы и остроту ума и делались, вследствие того, истинно полезными деятелями для отечества. Да-с, недаром прежние казенные палаты слыли рассадниками просвещения! Нынче, конечно, тоже встречаются изредка просвещенные люди, но все-таки не то, что прежде… Вот хоть бы теперь, например: пишут в газетах о комете, а подумал ли кто-нибудь о том, что означает это явление? какое влияние производит оно на судьбы народов? будет ли голод, мор или кровопролитие? А в мое время мы бы все эти вопросы непременно разрешили!
Голос старого Плегунова дрожал при этом воспоминании старого времени.
— Да, это общее мнение, что в старые годы люди как-то основательнее были, — подольстился Вологжанин.
Но Григорий Семеныч так был растроган, что даже не отвечал, а только указал рукою на поставленные на столе моченые яблоки и другие сласти.
Вообще, Иван Павлыч произвел благоприятное впечатление в семействе Плегуновых, которое преимущественно любило скромных молодых людей. Григорий Семеныч, против обыкновения, просидел до десяти часов и приказал подать на стол закуску и сладкой водки. Он беседовал с Иваном Павлычем и о других предметах человеческого ведения и во всем оказал изумительное разнообразие познаний, так что Вологжанин, несмотря на то что получил в юношестве приятное образование, не находил слов, чтоб поддерживать столь философическую беседу, и ограничивался только непритворным изумлением.
— А ведь дедушка-то преначитанный! — сказал он Порфирию Петровичу, когда они возвращались домой.
— Как же, ведь он мартинистом был! — отвечал Порфирий Петрович.
— И знаете, я вам скажу, что в наше время его, пожалуй, признали бы за либерала!
— Да ведь, коли хотите, оно и точно есть немножко, — сказал Порфирий Петрович, подмигивая глазом.
Возвратившись домой, Иван Павлыч чувствовал себя совершенно довольным. У него было как-то легко и прозрачно на душе; ноги ходили как будто сами собою, а руки тоже сами собою потирались от удовольствия.
— Умнейшая голова! — сказал он, подходя к окну и всматриваясь, сквозь темноту ночи, в противоположную сторону улицы.
Там стоял низенький серенький домик, в котором, незадолго перед тем, поселились какие-то новобрачные. Новобрачные эти, должно полагать, очень любили друг друга, потому что окна маленького домика запирались ставнями с восьми часов вечера и не отпирались до утра и потом снова запирались в три часа пополудни и отпирались в шесть. Иван Павлыч любил наблюдать за этим запираньем и отпираньем ставней, и хотя не мог проникнуть нескромным оком внутрь комнаты, но все-таки чувствовал себя как-то спокойнее после такой операции.
— Счастливчики! — сказал он, весело вздохнувши, кликнул Мишку и спросил на сон грядущий рюмку водки.
XI
Объясняется недоразумение читателя
Как! скажет мне читатель, — вы изображаете Вологжанина веселым и беззаботным, тогда как главная задача его сватовства— вопрос о приданом — оставлен неразрешенным?
Признаюсь, недоразумение это и меня долгое время смущало, а потому считаю долгом оговориться здесь перед читателем. Настоящая история составлена мной не из головы и не по рассказам каких-нибудь зубоскалов или вертопрахов, а частью по письменным документам, частью же по совершенно достоверным устным преданиям, потому что история эта не современная, как это явствует и из счета денег на ассигнации; и не только Иван Павлыч, но и прочие члены этого достойного семейства, действующие в настоящей повести, волею божией уже скончались и почиют под великолепным мавзолеем на крутогорском кладбище. А потому всякому сделается понятным, сколь важный пропуск заключался для меня в недостатке документа, который мог бы естественным образом объяснить примирение Вологжанина с судьбою. Но документа этого не оказывалось, и я уже решался изобразить Ивана Павлыча как поучительный пример трогательного бескорыстия, как вдруг выведен был из недоумения следующими двумя письмами, найденными в бумагах покойного нежнолюбимым его сыном, Порфирием Иванычем. Вот эти письма:
«Милостивый Государь!
Порфирий Петрович!
Сегодня утром, находясь в волнении чувств, я забыл (да и мог ли не забыть?) условиться насчет приданого. Хотя, уповая на милость божию, я всего больше ценю в моей невесте ее прекрасное сердце и просвещенный ум, тем не менее, усматривая в вас отца попечительного, я не могу не волноваться сим вопросом, составляющим существенную основу будущей нашей супружеской жизни и последующего за тем семейного счастия. Итак, смею думать, что вы выведете меня из несносного недоумения, которое столь сильно, что препятствует мне участвовать сегодня, по обещанию, в вашем семейном обеде. С истинным почтением и т. д.
Иван Вологжанин».
Ответ.
«Милостивый Государь мой!
Иван Павлыч!
Письмо ваше глубоко меня тронуло. Уверенность ваша в попечительных свойствах моего характера весьма меня утешила. Вы совершенно правы, государь мой, что вопрос о приданом составляет существенную часть занимающего нас дела. Итак, платя за откровенность откровенностью, я считаю долгом объяснить вам, что даю за дочерью пятьдесят тысяч рублей государственными ассигнациями (а не тридцать, как облыжно довел до вашего сведения крепостной ваш служитель), которые, во избежание всяких сомнений, вы и получите в ломбардных билетах, на имя вашей будущей жены, перед отъездом вашим в божий храм для бракосочетания. Прочее же приданое вы можете видеть во всякое время, ибо, по откровенному моему характеру, я не только ничтожных женских тряпок, но и более важных вещей утаивать не имею никакой надобности. Хотя я и смею думать, что душевные свойства моей дочери таковы, что она и без столь достаточного приданого, по силе одной своей невинности, не останется долгое время в девках, однако ж не лишним считаю, государь мой! здесь присовокупить, что на руку ее имел, в недавнее весьма время, положительные виды действительный статский советник и малороссийский старинный дворянин Стрекоза, и лишь некоторая, вовремя замеченная в нравах его гнусная привычка воспрепятствовала совершению столь приятного союза.
За сим, ожидая вас к обеду, с совершенным уважением имею честь быть и т. д.
Порфирий Порфирьев».
— Вот как при стариках-то наших все просто и откровенно делалось! — с умилением сказал мне Порфирий Иваныч, вручая эти два письма.
XII
Опять капитан Махоркин
Что делалось в четырех стенах дома Порфирьева в то время, когда явился туда, по приглашению, Павел Семеныч, кто и каким образом усовещивал его оставить злобное преследование Феоктисты Порфирьевны — все это осталось навсегда погребенным под спудом строжайшей тайны. Известно только, что Махоркин выбежал от Порфирьевых опрометью, без шапки и без шинели, в беспорядочном самом виде, в каком добродетельные пустынники спасаются от преследования злых духов, нередко являющихся им в образе малоодетых женщин. Как нарочно, день стоял ненастный; порывистый и пронзительно-холодный ветер свистал ему в уши; дождь проливал целые потоки на его голову и одежду; но он не чувствовал оскорбления стихий. Выдавшись грудью вперед и заложив руки за спину, он бежал или, скорее, летел по улицам, не разбирая, что у него под ногами, лужа или твердое место, причем машинально шевелил губами, размахивал изредка одной рукой и, как уверяли впоследствии очевидцы, ни разу, в продолжение всего перехода, не моргнул глазом.
Пришедши домой, он остановился среди комнаты, как бы не сознавая еще, что с ним делается и почему он остановился именно тут, а не посреди лужи или в другом месте. Он бессмысленно посмотрел на Рогожкина, который уже настроил гитару и, казалось, ждал только возвращения Махоркина, чтобы предаться любимому занятию. Петр Васильич несколько струсил, увидев благодетеля своего в таком восторженном состоянии, и вознамерился было улепетнуть, но принятая Махоркиным, посреди комнаты, позиция воспрепятствовала исполнению этого поползновения.
В таком положении простоял Павел Семеныч с четверть часа. Чувствовал ли он что-нибудь в это время или просто жил лишь общею жизнью природы — Рогожкин не мог объяснить этого, потому что сам от страха как бы замер и утратил всякое сознание. Однако ж, так как все в мире должно иметь свой конец, то и Павел Семеныч мало-помалу пришел в себя, взял стул и уселся на нем в обычной своей позе.
— Пой! — сказал он сиплым голосом.
Рогожкин начал петь и пел в этот раз действительно удачнее обыкновенного. Он чувствовал, что в эту минуту он обязан употребить нечеловеческие усилия, чтоб удовлетворить своего господина. Пел он песни всё грустного содержания: про старого мужа-негодяя, который «к устам припадает, словно смолой поливает», про доброго молодца, приезжающего, с чужой дальней сторонушки, на могилу своей красной девицы, своей верной полюбовницы.
— Вина! — закричал Махоркин неестественным голосом, вскочив со стула и начиная в исступлении бегать по комнате, — вина!
Рогожкин засуетился, вынул из шкапа полуштоф и рюмку и поставил на стол. Павел Семеныч начал мрачно осушать рюмку за рюмкою.
— Хорошо! — сказал он наконец, проводя рукой по груди.
— Вы бы лучше сняли с себя мокрое-то платье! — осмелился выговорить Рогожкин.
— Вздор! издохну — тем лучше!
Он остановился перед Рогожкиным, скрестивши на груди руки.
— А знаешь ли ты, что сегодня произошло? — произнес он с расстановкой, — сегодня, брат, были махоркинские похороны… да! убили они, брат, меня!
— Помилуйте, Павел Семеныч, на что же-с? даст бог, и еще сто лет проживете!
— Нет, брат, не жилец я! не утешай ты меня! а ты скажи лучше, лев ли я?
Рогожкин замялся, не зная, что ответить.
— Нет, ты скажи, лев ли я? — допрашивал Махоркин, выпрямляясь, вытягивая свои члены и сжимая кулаки, — и вот, братец ты мой, этот лев, этот волк матерый перед ягненком смирился… слова даже не выговорил!
Рогожкин покачал головой, а Павел Семеныч снова выпил водки.
— Да и что бы я мог сказать! — продолжал он, — сказать, что я ее люблю, — она это знает! сказать, что я ее, мою голубушку, на ручках буду носить, — она это знает! сказать, что я жизнь за нее пролить готов, — да ведь она и это знает! — что ж я мог сказать ей?