Швы - Кржижановский Сигизмунд Доминикович 2 стр.


Я могу лишь, прижавшись к стене у вечереющего перекрестка, наблюдать, как кто-то, многое множество всяких кто-то включают и выключают свет за окнами, задергивают и вздергивают шторы; я могу наблюдать, как новые и новые кто-то, толкая пружины подъездных дверей, выходят и входят: их ждут за занавесами театров, за занавесами кроватей.

Да, я житель минус-Москвы. Тот город, из которого я еще не выслан, в котором я еще имею свою квадратуру и свои права, это не город из вещей, а город из отражений. В него, как и в водную глубь, упали опрокинутые поверхности, контуры и "обложки" вещей. И если я человек, которому отданы только минусы, я стараюсь поверить в минусы. Мне невыгодно, понимаете, невыгодно повторять вслед за всеми: тень отброшена вещью. Нет, в моем минус-городе, в призрачном, минусовом мирке имеют смысл лишь минус-истины,лишь упавшая на свою вершину правда. Следовательно: вещь отброшена тенью. Да-да, против этого в моем выключенном из мира мире не спорят. И я устраиваюсь, как умею, среди своих минусов и теней; отчеркнутый порогами, перечеркиваю мыслью: ведь если оттуда, из иного мира, не дано мне ничего, кроме поверхностей, теней, лжей и обложек, то и я вправе заподозрить, что под всеми их обложками - лжи, и что все их вещи - тени моих теней.

Странно: и улицы Москвы похожи на расползшиеся каменные швы. Что ж. Пусть меня обронило внутрь уличного шва, пусть мне придется жить и умирать в минусовом, выключенном и отверженном мирке, я принимаю его: и я пройду по извивам всех его швов, куда бы они ни привели.

VII. Украденные одиночества

Для каждого: реальность в нем самом. И все-таки все "я" сшиты в "мы"; из индивидуумов - хотя на живую нитку - а получается общество, некое одно, сделанное из одиночеств. И самый удивительный парадокс - это город, соединяющий отъединяющихся. Ведь потребность быть одному почти совпадает с самосохранением: сохранить себя можно лишь в себе. И если люди срастаются в социос, то лишь затем, чтобы ценою упорного труда купить друг у друга возможность быть друг без друга; они копят ценою творчеств, работы, воровства - монету к монете, чтобы приобрести себе стены; там, вне людских скоплений, одиночества их не обеспечены, не ограничены стенами, подударны, здесь они организованы, тщательно запрятаны за шторы и стены, защелкнуты на ключ, культурно ограждены. Но человеку мало быть без человека; надо - чтобы и без бога; догмат вездесущности нарушает право одиночеств; незакрывающийся глаз, вперенный в жизнь, подглядывающий сквозь свой мистический треугольник, как сквозь тюремный глазок, должен быть изъят. Отсюда специфический городской атеизм существ, которым после целого дня кружения среди спрашивающих и смотрящих, остервенелой борьбы за выключение из "мы" и "я" нужны хотя бы краткие минуты полной изоляции, вне видений и досяганий всяческого вне. Так шелковичный червь, когда придет ему время, беспокойно ползает, ища бездвижья, беззвучья, где можно завернуться в кокон. Город и состоит из беспокойных ползов и системы глухих разобщенных коконов, только этим определен его смысл. И конечно, город наиболее город не в полдень, а в полночь, не тогда, когда он из гулов и ляз-гов, а тогда, когда он из тишины и снов: объясняет город до конца лишь обезлюдевшая пустая улица с мертвыми потухшими окнами и рядами дверей, сомкнувших створы. Да, мы умеем лишь жить - спина к спине: все, от крохотных ползунов на городском бульваре, которые лепят из песка и глины свои отъединенные города, и до мертвецов пригородного кладбища, лежащих, отгородившись решетками, друг от друга,все подтверждает, закрепляет эту мысль.

Помню случай: как-то перед рассветом, шагая взад и вперед по кривому выгибу переулка, я услыхал невдалеке сначала шаги, потом чье-то ритмичное бормотанье. Шаги оборвались, бормотанье длилось. Я пошел навстречу звуку. У серого, еле вычерченного рассветом каменного массива стоял спиной в стену человек: ноги плохо держали его, голова будто вывинчивалась из воротника пальто; он, конечно, не замечал ни меня, ни даже мертвого камня вокруг и, будто вчерченный в непереступаемый волшебный круг, продолжал, ритмически качаясь, сосредоточенно повторять:

- Бога, слава богу, нет. Слава богу, бога нет.

Это было похоже на декларацию одиночеств. Пройдя мимо пьяницы, я впервые подумал, что, пожалуй, единственно еще для меня интересное - это слежка за человеческими одиночествами, слежка за обособляющимися особями, со смешным бессилием и трагическим упорством пробующими здесь, в гуще человечника, вчертиться в свой отъединяющий, непереступаемый круг. У меня частые и длинные досуги, и я решил, не щадя дней, заняться кражей одиночеств. Да-да. Бедность и безделие всегда толкают к злу: краже одиночеств.

Однако первые же опыты убедили меня, что охота за городскими одиночествами - дело чрезвычайно трудное и кропотливое. Горожанин, привычный лавировать среди ушей и глаз, ловко выскользает из наблюдения, не дает никак и никогда вклиниться ему в "я". Требовалась выработка особой техники, уменье, так сказать, зайти со спины, сочетать быстроту с осторожностью. После нескольких неудач я понял, что необходимо вначале упрощать обстановку, лишь постепенно приучая себя к более сложным городским ситуациям. Так, однажды, проходя мимо слепого старика, подставлявшего деревянную чашку под доброхотные медяки, я подумал, что это, пожалуй, подходящий, так сказать, пробный объект. Остановившись в десятке шагов от слепца и внимательно разглядев его строгое обветренное лицо и смятый в складки лоб, я старался расчесть те преимущества, какие дает мне его слепота. После двух-трех встреч со стариком я как-то увидел его сутулую, медлительно качающуюся спину: слепец шел, щупая острием длинной палки булыжины и осторожно наставляя ухо навстречу шумам. Мы находились недалеко от городских окраин. Я решил следовать за объектом. Мы прошагали тычущаяся о камни палка и я - мимо низких деревянных домиков предместья, медленно, шаг за шагом, взяли заставу, изгиб уползающего к каменоломне шоссе. В сотне саженей впереди показался глубоко вдавленный в землю пруд с мягкими изгибами ив, опадающих листвой во влагу. Палка старика продолжала ворошить пыль. Я, укорачивая дистанцию, беззвучно ступая, шел позади. Старик вдруг обернул ухо, вслушиваясь. Было совершенно тихо. Где-то в полуверсте загудел паровоз. И опять - тишь. Слепец сошел с дороги в пыльные травы и, ощупав землю, сел. Я продолжал стоять, наблюдая: человеческое одиночество было в моих руках.

Сначала объект вынул запрятанный под грязную рубаху узелок и, размотав его концы, стал звенеть медяками. "Только и всего",- подумал я с досадой и собирался уже, нарушив беззвучие, уйти прочь. Но в это время вкруг мертвых глаз объекта беспокойно задвигались морщинки, губы хитро улыбнулись, и он начал какую-то не сразу понятую мною игру. Отложив узелок и палку, слепой старик вдруг лег, странно вытянулся и, вставив кисть в кисть, пальцами в пальцы, прижал их, весело закостеневая, к груди, обездвижил лицо и, отвалив пустую челюсть, закатил уже и так мертвые зрачки. Только теперь я понял: это была веселая, с хитрецой, игра в смерть. Мало ли как и кому ведомо, как развлекаются розные друг другу люди внутри своих замкнутых, вчерченных в волшебные круги одиночеств. Мне было чуть противно, и я знал, что это все, но я продолжал стоять не шевелясь. Ведь каждому вору, что бы он ни крал, жутко быть пойманным с поличным. Грохот груженой телеги, близившейся со стороны каменоломень, освободил мне мои шаги. Я быстро вернулся в город. Случай, сейчас мной рассказанный, не прекратил моей слежки за городскими одиночествами, но я обещал себе и им одно: не отдавать все эти краденые сути на сохранение карандашу. Даже вот этому. Буду беречь в себе: так вернее.

VIII. Разговор о шагах

Я не знал, что могу заговорить. И вот сегодня: в первый раз после стольких месяцев. В первый раз. Это не было так - полуслово, реплика, вопрос (это-то со мной случалось). Нет: настоящий разговор, для записи которого мне понадобится добрый десяток тире. Конечно, заставить говорить меня и со мной могла лишь случайность. Вышло это так. Сегодня поутру, идя по Страстному, я захотел с тротуара свернуть на бульвар. По мостовой, загораживая дорогу, стояли две дымящихся асфальтовых печи. Длинная железная ложка, лениво ворочаясь в вязкой черной гуще, месила асфальтное тесто. Здесь же, у ободранного тротуара, свернутый растрескавшимися трубами, протоптанный, кой-где даже прорванный асфальт. Ветром колыхнуло сизый дымок на меня. Я отвернул лицо и в это время увидел в шаге от себя тоненькую, бледную полудевочку-полудевушку, пристально всматривающуюся сквозь едкий дым в чавкающее асфальтовое варево. В складке меж длинных и узких бровей, в легком дрожании губ, будто намечающих какие-то слова, мне почудилось одиночество, за смыслами которого я так давно охочусь. Тотчас же я сделал несколько шагов в сторону, продолжая наблюдать девушку. Она продолжала стоять среди синего дыма, как среди дыма курильниц, легко и смело вчерченная во влажный утренний воздух и, казалось, не замечала ни меня, ни рабочих, спины и фартуки которых копошились меж двух котлов. Так продолжалось с минуту. Затем крутой поворот головы - и я снова наткнулся глазами на глаза.

- Мы оба наблюдаем: я - дым; вы - меня. Зачем вам это?

- А вам?

- Я согласна отвечать первой. Но ответ мой длинный, а ему вот невтерпеж.

Девушка указала взглядом: только сейчас я увидел под ее тугим округлым локтем истертый, в расползшихся швах портфель, равнодушно притиснувший свою шершавую облезлую кожу к ее обнаженной руке.

- Говорите на ходу,- я сам удивлялся, откуда это во мне.

Она не собиралась рассердиться, нет - у губ ее, дергая за ноздри, толчками, улыбка.

- Что же, я просто думала - вам это покажется глупым; сколько в асфальтовой печи шагов? Понимаете: сколько шагов?. Ведь вся Москва - из идущих людей. Вот как мы сейчас: идем рядом, потом "прощайте-прощайте" - и все. А шаги, ну, следы там, пусть до первого ветра или метлы, но все же остались. И понимаете, их много, много, они втаптываются в асфальт, следы поверх следов, пока не протрут и не прорвут его до земли. Потом их вместе, шаги и асфальт, сваливают в печь и ворочают железной ложкой, как в сказке ведь там над следами колдуют и даже вырезывают их. И вот теперь слушайте: если б можно было, хоть редко-редко, хоть раз в жизнь, все, что человек, что люди натопчут, наследят, нагрешат и напридумывают,- все в кучу и потом в печь; и сжечь, понимаете, сжечь - чтобы все дымом ушло, а потом жизнь сначала. Сначала.

Она шла, дробно, но четко стуча каблучками, почти и не оглядываясь на меня. Я еле поспевал, в полушаге позади.

- Ведь правда? Да?

- Видите, я вообще не верю в следы. Человек...- И, не сопротивляясь вдруг прихлынувшим, долго таимым словам, я начал говорить о своем: человек человеку или волк, или призрак. Жить на волчью стать-- значит отнимать все, даже след, значит пожрать безостаточно, обесследить до конца. Ну а призракам, тем так и должно - возникнуть и изникнуть - в бесследии...

Мы шли, то задерживая, то ускоряя шаги, сворачивая из улицы в улицу, и, глядя на мерное движение ее плеча, я продолжал - все дальше - о двух формулах, между которыми должно выбирать: или - человек человеку волк, или - человек человеку призрак.

Договорив, я увидел вновь обернувшееся ко мне все так же юно улыбающееся лицо.

- Мне сюда,- сказала она раздумчиво и взошла на ступеньку подъезда (теперь мы были головами вровень) .

И чуть помолчав:

- Пусть так. Но есть и третья формула, если вам нравится так это называть: ведь, в конце-то концов человек человеку... человек. Почему это у вас две пуговицы оторваны? Вот тут - на груди: еще простудитесь. Знаете: придите завтра, только чуть раньше, к скамье против печи - я вам пришью. А то...

И она исчезла за гранеными стеклами двери. Я остался один. Вероятно, от быстрой ходьбы сердце непривычно сильно и четко стучалось в виски. За толстыми плитами стекла, фантастически ломаясь в их гранях, белел мраморный лестничный марш. Снаружи вокруг двери лепились белые и желтые квадраты.

- Где она? - оглядывал я их, и квадраты отвечали: "Счетоводные курсы. Детский сад. Удаление зубов без боли. Крой и шитье. Накожные болезни. Опытная читальня. Обувь без шва. По десятипальцевой системе".

IX. Еще разговор: об индексе 1.76

Сегодня чуть не с рассветом я ждал на условленной скамье. Сквозь золотую сентябрьскую листву бульвара - те же два круглых котла. Котлы были пусты, и синий дымок, познакомивший нас вчера, сделав свое дело, исчез точно и не был. Бульвар, еще зябкий и полупроснувшийся, медленно накапливал человечьи шаги. Сначала прошла тройка беспризорников, может быть, откочевавших ночь вместе с асфальтом и шагами в одной из таких же вот печей. Затем - редкой чередой - лоточники с деревянными ящиками на ремнях, не начавшие еще кричать сонные мальчишки с газетными книгами, рабочие и только что сменившийся милиционер. После - замотанные в платки женщины с бутылями и бидонами в руках, а там и мелкий служащий люд в нахлобученных кепках и с локтями торчком из кармана. Я начал вглядываться. Вот: она шла торопясь и, поравнявшись со скамьей, тотчас же деловито села рядом.

- Ну, вот. Отстегните пальто.- Она положила свой дряхлый портфель на колени, и, пока ее пальцы вынимали из него наперсток, иголку, нитки и пару крепких роговых пуговиц, я успел увидеть ввинченное в дряблую кожу портфеля маленькое металлическое Д.

Затем в течение трех-четырех минут, полуприкрыв глаза, я слышал, как по борту моего мизерабельного пальто проворно ходили упругие ноготки, слышал легкое, но близкое дыхание и также, как два раза оборвалась нитка. Затем портфель снова защелкнулся, и, подняв веки, я увидел строгие пристальные глаза:

- Петли целы. Попробуйте застегнуть. Хорошо. А теперь ответьте, зачем вы вчера следили за мной? Ну?

Я начал, несколько путаясь и смущаясь, "объяснять": я рассказал о моей охоте за одиночествами, о попытках прорвать круги, в которые вчерчены все люди города.

Она слушала, изредка отводя глаза в сторону и постукивая острым ноготком о металлическое Д.

- Понимаю. Но где же вам удобнее, скажем, нападать на наши бедные одиночества? Где и когда они уязвимее и беззащитнее? Ведь если это ваша специальность, как вы говорите, странный вы человек, то...

- Видите ли, тут надо остерегаться правил. Но все-таки, несомненно: начала и концы дней, например, дают больше шансов, чем середина дня. Может быть, потому, что в первом случае люди не успевают еще войти в день, во втором - усталое "мы" само распадается на "я". Одним словом, надо искать где-то около зорь, у линии меж снами и явями. Где одиночества уловимее? Как сказать: чаще всего где-нибудь у городской периферии, ведь потребность быть с собой действует центробежно - по отношению к скучивающей центростремительное(tm) города. Или вот: на вокзалах. Люди, сидящие на узлах, с рукой на крышке чемодана, тоже подходящие объекты: они уже не здесь и еще не там. И не слишком считаются с глазами, окружившими их. И если слежка поведет вас сквозь железную вертушку - вслед отъединяющимся на перрон, и тут вы увидите сцепленные сортировочные короба: на одних из них черным по желтому - "мягкие"; на других - черным по зеленому "жесткие". И представьте себе: в жестких рассажены по скамьям, я бы сказал, мягкие одиночества, отепленные лиризмом, вчерченные либо в грусть, либо в радость; в мягких же - врозь друг от друга, за поднятыми стеклами, молчат одиночества жесткие. Это опять-таки не правило, а так, рабочая гипотеза.

Я посмотрел на свою примолкшую собеседницу. Лицо ее с полураскрытыми влажными губами было будто тронуто проступями какой-то еще неотчетчившеися мечты. Глаза глядели куда-то далеко, мимо меня. Не упуская мига, я спросил:

- Вчера за захлопнувшейся дверью я остался вместе с дверными дощечками и долго пробовал угадать...

Глаза ее - точно нехотя - вернулись назад:

- Попробуйте еще раз.

- Право, не знаю: детский дом - вряд ли. Десяти-пальцевая...

- Вот-вот. Близко, но не то. Ищите еще.

Я беспомощно замотал головой.

- Впрочем, тут и любопытного-то ничего: просто служу в читальне. Каталогизирую по десятичной системе. Слыхали про такое? Скоро брошу.

Я улыбнулся:

- Как же. Знаю. Система, по которой все вещи и смыслы можно развешать на десяти крючьях и каждой вещи выдать по номерку.

- А вы не смейтесь. Это вовсе не так глупо: с тремя-четырьмя цифрами отыскиваешь все, что хочешь. Очень удобно: у всего свой индекс. Назови индекс и получай.

- Д-да. Ну а у любви тоже индекс?

- Позвольте: это будет по большой таблице 1. По дополнительной - 76: 1.76: вот вам и... Но зачем вы это спросили?

Она вдруг густо покраснела, и длинные брови ее стянулись в одну линию. Я ждал. Тогда она резко встала. Поднялся и я.

- Нет, не провожайте. Там, у перекрестка, меня ждут. Прощайте.

Я покорно опустился на скамью и долго смотрел, как она шла не оборачиваясь среди покрытых осеннею ржавчиной деревьев. Когда я открыл глаза, то увидел: на скамье рядом со мной лежал завернутый в белую бумагу пакетик. Я осторожно развернул его: две хлебных ладошки, внутри ветчина: бутерброд. Что-то мучительно сладкое подступило мне к горлу. Я надвинул на глаза шляпу: еще увидят.

Назад Дальше